Глава пятая, в которой Виктор узнает тайну своей матери
– Что случилось? – допытывался Волошин. – Что с мамой?
– У Валентины Васильевны случился сердечный приступ, – отвечал Юра, стоя в дверях Вериной квартиры. – Очень сильный, все перепугались… А она – вы же знаете ее характер! – в больницу ехать нипочем не желает. Вас ждет. Мне ребята сразу позвонили, говорят, срочно разыщи Виктора Петровича.
– Но как же ты меня нашел? Как догадался, что я здесь? – бормотал Волошин, торопливо обуваясь.
– Да вычислил… Трудно, что ли…
Дорога до Привольного показалась как никогда долгой. Оба, и начальник, и подчиненный, страшно боялись одного и того же, и общая боязнь сблизила их, вновь дав почувствовать себя близкими людьми, почти как раньше. И хотя Юра в этот раз не балагурил и не сыпал байками, как делал это обычно, в их отношения, казалось, снова вернулась былая непринужденность. Словно и не было никаких конфликтов…
Лил сильный дождь, но выскочивший из машины Волошин даже не заметил этого. Он бегом преодолел расстояние от ворот до крыльца, влетел в дом и, промчавшись по комнатам, распахнул дверь в спальню, где, откинувшись на подушки, ожидала его мать.
Виктора поразило не только ее лицо, по степени бледности сливающееся с постельным бельем. Его больно ранило – кто бы мог подумать? – отсутствие помады на губах. Оказывается, он просто не замечал, насколько облик матери связывался у него с этой, глубокого красного тона, помадой, тюбик которой в течение дня то и дело выныривал из сумочки или из кармана. Она подкрашивала губы привычно, постоянно, не глядя в зеркало – фактически, как дошло до него только сейчас, рисовала их, потому что, ненакрашенные, они исчезли. Просто взяли и исчезли – и это было страшно. Там, где были губы, смыкалась и размыкалась прорезь, откуда выдавливались через силу глухие слова:
– Витя… Возьми…
– Тебе очень плохо, мама? – склонился над ней Виктор. – Вызвать врача?
– Никаких врачей… Витя, возьми там, на столе, документы… прочти…
Какие еще документы, завещание, что ли? Но то, что лежало на прикроватном столике, мало напоминало нотариальные акты. Вид бумажки был знаком: потертое свидетельство о рождении – такие выдавали в советские времена… Его свидетельство – чье же еще? Ну да, точно… В какой момент он оставил его в Привольном – возможно, когда мать переводила на него этот участок земли? Зачем ей сейчас нужна его метрика? Но Виктор не стал спорить с мамой, взял метрику в руки – и тут открылся второй документ, лежавший под первым. Тоже свидетельство о рождении. И очень похожее. Сначала даже показалось, что это копия первого – не ксерокс, а точная копия. Но разве метрики выдают в двух экземплярах? Виктор взглянул на нее – и буквы запрыгали перед глазами. Сергей Петрович Волошин… Родился 8 февраля 1966 года в Москве. Мать – Волошина Валентина Васильевна, отец – Волошин Петр Иванович… Что за ерунда?!
Под метриками обнаружились и другие документы – дряхлые медицинские заключения. Он читал их и не верил своим глазам. «Сергей Петрович Волошин… аутизм… синдром Аспергера…» – кричало с каждого листа. Непоправимо. Неотвратимо…
– Так, значит, Сережа мой брат? – спрашивал он снова и снова, будто от этого уточнения могло что-нибудь измениться. И морщился от неизбежной боли узнавания всего того, что, в общем-то, и так уже было ясно.
– Наш первенец… – в голосе матери прозвучала непривычная нежность. Как жаждал когда-то маленький Витя этой нежности, и как редко ее получал… – Я тебе рассказывала, что мы с Петей очень долго не могли обзавестись ребенком? Нам не повезло… Наш мальчик родился с такой вот аномалией. Никто до сих пор толком не знает, отчего это бывает. Сначала говорили, что во всем виноваты генетические нарушения, потом – какие-то нарушения в устройстве мозга… Но так или иначе наш сынок получился аутистом. Сначала-то все шло хорошо, только года в два мы стали замечать, что с Сережей что-то не так – он не говорил, не улыбался, почти ни на кого не смотрел. Словом, развивался не так, как другие дети. Мы забеспокоились, показали его специалисту – тот и озвучил диагноз. Отец твой так и не смог смириться с этой бедой. С его-то положением в обществе, его всегдашним благополучием, его уверенностью в себе – и вдруг такой наследник… Он настаивал, чтобы я поместила Сережу в интернат.
Мать полуприкрыла глаза. Веки у нее были синюшные.
– И я послушалась… Согласилась. И всю жизнь не могла простить себе этого!
– А через три года появился я… – сверяя даты, полуутвердительно, полувопросительно произнес Волошин.
Он смотрел, как неровно, спазматически вздымается под одеялом нездоровая, расплывшаяся старческая грудь, прикрытая лишь ночной сорочкой, – и ему вдруг захотелось выдернуть подушку у матери из-под головы и надавить на эту грудь, на бледное и без того полумертвое лицо… Чтобы белизна подушки прикрыла эту черную и прямую, как в почтовом ящике, прорезь, из которой все лезут и лезут, словно письма давно забытому адресату, безжалостные слова. Чтобы женщина вскрикнула, забилась, начала задыхаться. Господи, хоть что-нибудь – лишь бы она прекратила рассказывать вещи, о которых ему лучше было бы никогда не знать!..
– Да, потом появился ты. Это было большим риском в нашем положении завести второго ребенка…
Завести! Слово больно царапнуло по сердцу. Его, оказывается, завели, точно он котенок или щенок…
– Но мы рискнули, и нам повезло. Повезло… – клекот, вырвавшийся из горла матери, должен был, наверное, обозначать горький смех. – Сначала мы страшно боялись, что и с тобой повторится то же самое… А потом, когда убедились, что с тобой все в порядке, вместо облегчения начались угрызения совести. Ты рос – и с каждым днем становился для нас все более сильным укором за наше малодушие, наше предательство по отношению к твоему старшему брату…
Мать остановилась, сделала долгую передышку, словно в гору карабкалась. Перед мысленным взором Виктора предстал отец – крупный чиновник, добропорядочный семьянин, уважаемый всеми человек. Только дома, вдвоем с женой, он бывал всегда излишне послушным и выглядел словно виноватым и оттого казался собственному сыну чуточку подкаблучником… Знать бы тогда, за какую вину всю жизнь расплачивается отец и почему так часто опускает глаза перед матерью!
– И все-таки даже тогда Петя не смог пересилить себя, чтобы изменить свое решение… Правда, кое-что мы сделали для старшего сына: построили дачу недалеко от интерната, чтобы бывать у Сережи так часто, как только могли. Покупали лекарства, на которые у государства не было денег и возможностей. И еще каждое лето отправляли тебя в пионерский лагерь, а Сережу брали к себе – развивали, учили, лечили по самым новейшим методикам, приглашали врачей. И все же, все же…
Прорезь рта начала беспорядочно смыкаться и открываться. Сперва Виктор подумал, что мать шепчет что-то, но потом потрясенно догадался: она плачет. Его железная несгибаемая мать – плачет! Без слез! Одно лишь дыхание показывает, что ее сотрясают рыдания, сквозь которые она произносит с трудом:
– Мальчики мои… бедные… Как же я вас обделила! Если бы вы росли вместе, ты был бы для Сережи ниточкой… связью с человеческим обществом… А он учил бы тебя… доброте…
Последнее слово, в котором, скорей всего, содержался упрек за его поведение во время прошлого посещения Привольного, ошпарило, точно кипятком. Померещилось, что мать подслушала его мысли, в которых он опускал ей на лицо подушку… Полная ерунда! И все-таки неприятно… очень… Почему мать так долго хранила эту тайну? Не хотела травмировать его, Виктора? Опасалась, что в своем бездушии и снобизме он похож на того, кто так никогда и не сумел открыто признать себя отцом неполноценного ребенка? Или просто знала, что мужчины в ее семье не способны к жертвенным или просто даже серьезным чувствам, не рождены для того, чтобы помогать и любить просто так – ни за что, вопреки всему?..
Что-то сдвигалось в душе Волошина. Что-то болезненно оттаивало, словно отходила заморозка равнодушия и злости, овладевшая им в последнее время…
– Мама, почему ты говоришь это только сейчас? Почему не тогда, когда Сережа поселился в нашем доме?
– Я все откладывала… Боялась… Когда привезла его сюда, надеялась: вдруг вы подружитесь? Вдруг вас потянет друг к другу? Все-таки родные братья… Думала о голосе крови и тому подобной чепухе. Говорила себе: вот тогда и признаюсь… Теперь-то я уже понимаю, чего стоили все мои иллюзии. Между вами – ничего общего, и этого следовало ожидать. Кого же в этом винить, кроме Пети и меня!.. Ты ни в чем не виноват, Витя! Я не прошу тебя полюбить Сережу братской любовью – ведь и я не дала вам всей полноты материнской любви. Об одном тебя прошу: когда меня не станет…
– Мама! Может, все-таки вызвать врача?
Мать досадливо выпростала из-под одеяла руку. В ее властном жесте сказалась она вся – прежняя учительница, управлявшаяся с учениками и домашними одинаково строго.
– Подожди! Не торопись с врачами… Будто я всю жизнь мечтала в больнице умирать… Сначала выслушай все до конца. После моей смерти ты, конечно, вернешь Сережу в интернат… Это естественно, было бы странно ожидать чего-то другого… И я только об одном прошу: пожалуйста, покупай для него все, что ему нужно для рисования. Бумагу, кисти, краски, карандаши – все, что он ни попросит. Не сможешь сам приезжать навещать его – присылай через кого-нибудь. Для него его рисунки – единственная отрада. А ты богатый, тебе эти траты – капля в море…
«Я – нищий, мама! – едва не взвыл Волошин. – У твоего сына… то есть у твоего младшего сына не осталось ни работы, ни квартиры, ни денег на счету. Осталось одно Привольное, но и его придется продать в ближайшем времени, потому что содержать такую махину я не смогу. Если только у меня есть в запасе время, чтобы продавать недвижимость… Я завтра сам под забором подохну, а ты мне говоришь о кистях и красках для Сережи!»
Но он удержался. Выложить все это значило бы убить мать верней, чем задушить ее подушкой.
– Мама, я обещаю… Все, что ты просишь, для Сережи сделаю. Но с одним условием: позволь вызвать врача.
Мать устало улыбнулась:
– Сразу видно хватку бизнесмена… Хорошо, если так настаиваешь, вызови. Завтра с утра, сегодня уже поздно… Только напрасно ты беспокоишься: мне не помогут врачи. Меня Захаровна, когда уезжала, предупредила: «Я собралась в дорогу, и ты готовься…»
– Захаровна? – удивился Виктор. – А когда она уехала? Куда?
– К себе, в деревню… Сказала, что больше ее помощь здесь не нужна. И еще обнадежила меня, что успею с тобой проститься. Она вообще проницательная… предвидит многое… Мне иногда даже казалось, что она колдунья…
Волошин, не желавший слушать в такую минуту подобной чепухи, нервно повысил голос:
– Хватит, мама! Что такого может предвидеть какая-то приживалка, деревенская старуха? Если она тебе что-то дурное напророчила, и после этого стало хуже – самовнушение чистой воды! Завтра с утра приедет врач, и все будет в порядке…
И с наигранной шутливостью добавил:
– И если врач скажет, что надо в больницу, отправишься как миленькая!
После этого он зашагал к двери…
– Витенька!
Непривычный к такому обращению, он обернулся:
– Что, мам?
– Прости меня…
Виктор недовольно дернул плечом, забормотав скомканно, торопливо: «Да что ты такое говоришь, ерунда какая, за что я должен тебя прощать?!» Но мать смотрела на него с подушек влажными, помолодевшими, отчаянно ждущими глазами. И, не смея увернуться от взгляда этих глаз, он выдавил:
– Прощаю.
Мать вздохнула и закрыла глаза – видимо, уснула, утомленная разговором…
Ночью снова пошел дождь, и Виктор сквозь сон слышал его шелест, и виделось в полусне, в полуяви, как холодные отвесные струи пунктиром пришивают небо к земле. Потом на земле, в доме, поднялся шум и беспокойство: все суетились, бегали, переговаривались тихо, отрывисто. И прежде, чем застучали в дверь его комнаты, где он вчера свалился на кровать, не раздеваясь, словно предвидел, что разбудят среди ночи, а может, скорее потому, что в последнее время ему стало полностью плевать на собственные удобства, он уже знал, что случилось. И не испытал ни скорби, ни боли – как если бы все, что можно испытывать по поводу смерти матери, он пережил накануне, когда мать была еще жива…
А может, это снова вступило в свои права то бесчувствие, ледяное окостенение, которое лишь ненадолго оставило его во время разговора с матерью? Кажется, это тоже было правдой…
Денег в Привольном хватило. По крайней мере, на похороны, причем по высокому разряду – низкого и даже среднего разряда не простили бы ему высокопоставленные друзья отца, которые стеклись в сопровождении престарелых жен, взрослых и чужих Волошину детей. На похоронах он снова почувствовал себя в изоляции, хотя вроде бы ему все время выражали соболезнования, но они не пробивали стены из невидимых кирпичей, которые теперь он таскал с собой повсюду, привыкая почти не страдать от их теснящей тяжести. Да еще лилии – ну какой идиот из похоронного бюро додумался до лилий, от них же покойниками пахнет! От запаха лилий или от чего-то другого нестерпимо разболелась голова, и боль прошла лишь тогда, когда он после поминок в ресторане (видеть всех этих людей у себя не было сил) снова очутился в Привольном. В любимой маминой гостиной. Вместе с Сережей, который, будучи оставлен всеми, по обыкновению тихо что-то рисовал, примостившись на тахте. Виктор присел рядом. Надо было сказать ему – но что? Как?..
Всплыло вдруг так ясно, как будто бы это было только вчера: «Я что, опять поеду в лагерь на целых три смены?» – «Так нужно, сынок». – «Но почему, почему?» – «Так решили мы с папой…» – «Я не хочу! Я хочу на дачу!» – «Нет такого слова «хочу». Есть слово – «надо»!» И этот непререкаемый холодный тон, и мальчишеская злость, захлестывающая сердце, и острое желание запустить чем-нибудь в равнодушную спину, отвернувшуюся от него, и коричневый старый чемодан, который он украдкой ковырял утащенным с кухни ножом в наивной надежде, что если не будет чемодана, не будет и поездки… Его мать никогда не была особенно мягкой и податливой в обращении – чего ж вы хотите, школьный завуч! – но обычно она умела прислушиваться к желаниям сына и уважала их, если они были разумны и обоснованны. И только в одном она не смягчилась ни разу – в вопросе о его поездках, изрядно надоевших ему к поре взросления и ненавидимых с безумной подростковой яростью. Она не могла уступить ему в этом – и теперь Волошин знал почему.
Из-за этого урода!
Снова накатила та давняя, исступленная злость, ставшая привычной его спутницей с того времени, как… В общем, с определенного времени.
Он смотрел на Сережу, точно в первый раз видел его неуклюжую фигуру, некрасивое лицо, этот странный отсутствующий взгляд. Брат… Да какой, к черту, брат! Он никогда не сможет относиться к этому неполноценному существу как к брату. Разве кто-то может принудить одного человека любить другого исключительно по факту биологического родства? Правда, мама и не принуждала его любить Сережу. Она лишь просила покупать ему рисовальные принадлежности. С этим Виктор справится – если будет жив. А если помрет – и спроса с него не будет. Какого черта? Наплевать!
Сережа придвинулся поближе к нему, продолжая привычно водить короткопалой ручкой с зажатым в ней карандашом по белому листу бумаги, старательно создавая узоры и цветы… И как только умудряется этот убогий плести такие тонкие, изящные линии!
– А Лентина Васильна скоро придет? – спросил вдруг Сережа.
Виктор ответил не сразу – и не потому, что задумался, как объяснить умственно неполноценному тайну смерти, о которую спотыкаются даже мудрецы… Его вдруг словно ударили в самое сердце. Ударили, пробив стену из невидимых кирпичей, и кирпичи посыпались, погребая под собой все прежние представления…
Сереже некому было сказать слово «мама»! Самое простое, самое первое слово, с которого начинается каждая человеческая жизнь, в его лексиконе отсутствовало. При живой матери – он не смел ее так назвать. На этом месте зиял пробел – и только ли на этом? Вся изувеченная судьба того, кто явился на свет от тех же самых родителей, что и он сам, предстала теперь перед Виктором. Стало вдруг нестерпимо стыдно – но стыд нес в себе нечто благодетельное, с ног до головы омывающее. По сравнению с тем, что пришлось претерпеть Сереже, сетования на беды, настигшие младшего брата, казались высокомерными претензиями счастливого принца.
И тут случилось странное – Волошин вдруг разрыдался. Он – мужчина, успешный бизнесмен, сильная личность, победитель по жизни – плакал, как мальчишка, и слезы так и текли из глаз, капая на костюм, и их было много, так много, что даже представить себе было трудно, как много, оказывается, в человеке может быть слез… Виктор не пытался их утереть, и они туманили глаза, заставляя все вокруг становиться каким-то зыбким, расплывчатым… Сквозь слезы мир казался совсем иным, и почему-то вдруг померещилось, что он находится не в гостиной, а в сушильне Захаровны, и будто бы даже старуха рядом, и гладит его теплой морщинистой рукой по волосам и приговаривает: «Ты поплачь, Витенька, поплачь… Облегчи душу-то…» А потом вдруг Захаровна исчезла, а вместо нее появилась та черноволосая девчонка, которая когда-то затерла его на проспекте Мира своим «Фольксвагеном» и произнесла, прижав к груди смуглые руки: «Я вас только об одном прошу! Вы только не сдавайтесь! Ни за что не сдавайтесь! Надо обязательно бороться!»
Волошин спрятал лицо в ладонях и все-таки вытер глаза. Слезы уже не текли, наваждение исчезло. И конечно, не было никакой сушильни, никакой Захаровны и уж тем более никакой черноволосой девушки. Была гостиная, обставленная в стиле кантри, и был Сережа, который, судя по всему, даже не заметил его, Виктора, слез. Он сидел в той же позе, уставясь в свой альбом, и продолжал рисовать. А потом снова поднял голову и повторил с прежней интонацией:
– А Лентина Васильна скоро придет?
– Мама, – поправил его Виктор. И, поймав удивление в его кротком взоре глаз, уже твердо повторил: – Называй ее мамой, Сережа. Так будет легче и… правильней. Нет, она не сможет больше жить с нами. Твоей Лентины Васильны уже нет на свете…
И торопливо продолжил:
– Зато у тебя остался я. Твой брат. Мы с тобой – родные братья. Я – Витя. Ты – Сережа. Оба мы – братья. Петровичи. Волошины. Валентина Васильевна – наша мама. Понял?
Сережа хлопал глазами – наверное, не понимал. Не совсем понимал и Виктор, как дальше жить после этого заявления. Хотя… Что, собственно, изменилось?
Сережа смотрел на него внимательно несколько минут, делая какие-то свои недоступные другим выводы. Затем легко вздохнул и прислонился к брату теплым боком – так, как большой кот прислоняется к хозяину.