4
Не заснуть. Я не из тех счастливчиков, что блаженно всхрапывают, коснувшись головой подушки. Так хочется доброго сна, с безобидными глупостями. У меня бывают такие, а бывают изнурительные видения, галлюцинации по всем пяти чувствам. Словно я путешествую где-то. Недавно видела русский тот свет. И без толку: летала долго, а запомнила лишь два момента. Наверное, основную, самую ценную информацию отобрали на тамошней таможне – запрещена к вывозу на землю.
Помаявшись в каких-то пограничных территориях с избами и заставами, в неопределимом времени года, попала в окрестности большого дворца. Стою возле него, вокруг люди, но немного. И вот подъезжает к дворцу всадник на белой лошади, чей облик кажется мне смутно знакомым. Я его знаю. Всадник ловко спешился и направился к входу. Окружающие стали глухо ропотать: император, император, император Александр… и кланяются, но без подобострастия, достойно. Поклонилась императору небесной России и я, а он кивнул нам любезно и ушёл. И я поняла, что это Пушкин, бывший наш Пушкин, ныне – император Александр. И мне показалось, что это так справедливо! Конечно Пушкин. А кто написал эту Россию, от лукоморья до Татьяны? Кто сложил главные сказки и мифы? Кто перетворил историю? Кто создал в Логосе – Петербург? Кто дал божественную речь? Вот его в мирах посмертия и назначили императором небесной России. И вот откуда наш земной, русский, карикатурный культ Пушкина – что-то мы верно чувствуем, только воплощаем топорно. Сколько в советские времена было пушкинистов, изучателей и толкователей поэта – а то ведь были слуги императора, только излишне усердные и часто неумные. Ставили бездарные памятники, приказывали учить наизусть, хранили места земного его обитания… оскверняя земную Россию, пытались подольститься к начальнику небесной. Что с нас, с обезьян, вкуса и меры спрашивать… А. С. Пушкин – император Александр небесной России. Хорошо. Правильно. Согласилась бы пожить в его царстве…
Второй момент тоже ничего. Я находилась внутри просторного помещения, в женской компании. Может, это был тот самый дворец, куда подъехал император, не знаю. Там всегда причуды с пространством, с перемещением в нём… Я сказала своим собеседницам: простите меня за дерзость, но вы видите – я не отсюда, я чудом путешествую. Не могли бы вы быстро, в двух словах, объяснить мне – в чём смысл земной жизни? Я понимаю, это нахальство с моей стороны. Но я в любой момент могу сейчас исчезнуть из вашего мира, и мне не до церемоний.
И одна служительница сказала мне: хорошо, я попробую. Пойдёмте со мной.
Мы стали спускаться вниз по лестнице. Вдоль неё тянулись в стенах закрытые дверцы, вроде как ячейки хранилища.
– Вот смотрите, – заметила служительница и стала отпирать клетки.
Она быстро показывала мне, что там внутри, и тут же запирала, поскольку зрелище было маловыносимым.
Там, в клетках-ячейках, сидели деформированные существа, хуже, чем на картинах Босха. У них действительно ноги то и дело росли из головы, из плеч, а глаза – торчали на животе… Там не было закона, там был произвол – буквально воплощённый. Химеры без образа и подобия издавали запахи, звуки – нестерпимые… Руки могли тянуться из задницы, лица – вытягиваться из половых органов. Это были те, кто на Земле погубил свою душу, изуродовал её по своей воле.
– Вот вам и смысл, – печально сказала служительница. – Чтоб в такое вот не превратиться.
– А их нельзя как-то… вылечить?
Женщина развела руками.
– А как? Поживут тут, потом обратно пустим, может, что исправят… Хотя не знаю, не знаю…
Картина получилась убедительной, и губить душу как-то расхотелось. А больше ничего не помню.
Верю ли я своим видениям? Умом, пожалуй, нет. Уму вообще не положено верить. Ему положено знать. Но в душе остаётся отпечаток радостного смятения, приятного страха, будто она и впрямь побывала где-то за пределом, за чертой земного опыта. Где, наверное, и находится то, что мне нужно…
Нет, не заснуть. Нервное перенапряжение и вчерашняя отрава. Как бы отключиться? Иногда мне помогают дурацкие книжки в ярких бумажных обложках, обладающие удивительным свойством испаряться из памяти сразу после прочтения. Вроде бы что-то читал и, пока читал, ни о чём не думал. Закончил – ничего не помнишь, ни лиц, ни сюжета, ни единой фразы. Одна моя знакомая, часто летающая за границу, утверждает, что много лет возит с собой одну и ту же дурацкую книгу и каждый раз, заново открывая её, понимает, что ноль, пусто, в голове ничего от этой книги нет, можно опять читать. Говорит, экономно выходит – книга всегда одна, так и лежит годами в дорожной сумке…
А попробуйте прочесть хотя бы раз «Преступление и наказание», и вы уже никогда не забудете, как «в начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую он нанимал от жильцов в С-м переулке…». Гений драмы: в одной фразе – кто, где, когда… И на всю жизнь врежется в память, как Родион Романович петлю пришивал к шармеровскому пальто, как пил жёлтую воду в полицейском участке…
Я впервые прочитала «Преступление и наказание» в одиннадцать лет. Кто это сказал: Человек, не читавший Достоевского, страдает злокачественной невинностью разума? Но тут ещё важно, на какую почву упадёт семя, а я была идеально подготовлена, я сама была из каморки, сама растила свой больной фантастический дух, сама сгорала в бесплодных мечтах. Родион Романович был моей первой любовью. Он же – святой, аскет, подвижник, живёт вне плоти, ест, только когда почувствует зверский голод, не задумываясь отдает деньги нуждающимся. Умён и «замечательно хорош собой, роста выше среднего, тонок и строен» (и всё, и всё, больше никаких подробностей, мы сами всё довообразим, спасибо, Фёдор Михайлович!). А ему безразлично, что он хорош собой, – о, благородный дух, высокого строя душа… Но даже и не это главное, а какая-то обворожительная лихоманка его внутренней жизни, дикий ментальный танец, от которого не оторваться. У Родиона Романовича и мысль как острый топор – крушит ветхую реальность. Да, Раскольников стоил любви – а неужто можно было сочувствовать литературным героиням, всем этим скучнейшим девицам-бездельницам, бегающим на свидания в какие-то беседки к таким же бездельникам, смертельно напуганным открывающейся ужасной возможностью совершить половой акт. И к чему лицемерить? Не жалко нам ни старуху, ни Лизавету, а нам Родиона Романовича жалко, так он исступлённо страдает, и мы любим его горние муки, и с ним вместе сто сорок лет убиваем – наверное, уже миллионы раз.
Странным образом жизнь внутри этого романа, который я перечитывала бесконечно, совпала с моим физиологическим созреванием, и в рифму к той крови, что заливала пространство книги, пошла другая кровь, о которой молчали поэзия и проза, кровь тайной бессловесной жизни, чьи могучие потоки – и, может быть, только они – ещё удерживают мировое равновесие воюющих стихий, скрепляя шаткий договор преступления и наказания.…