«Убей скотину! Перережь ему горло! Пусти ему кровь! Прикончи его!»
Эти леденящие кровь призывы звучат в драматической сцене романа Уильяма Голдинга «Повелитель мух», когда английские школьники, оказавшиеся одни на заброшенном острове, приводят себя и друг друга в ярость, прежде чем наброситься на ни в чем не повинного мальчика Саймона и забить его палками. Это рассказ об изначальной порочности рода человеческого, ведь автор уверен, что вдали от сдерживающих уз цивилизации дети быстро скатятся к дикому состоянию. Голдинг написал эту книгу о подлинной, как он считал, природе человека после того, как стал свидетелем ужасов Второй мировой войны. До войны Голдинг считал, что человек изначально добр, но после жаловался:
«Я должен сказать, что любой из тех, кто пережил те годы и не понял, что человек производит зло, как пчела производит мед, должно быть, слеп или болен на голову».
Вопрос об истинной природе человека занимал мыслителей не одно столетие. Английский философ XVII в. Томас Гоббс считал, что дети рождаются эгоистичными и нуждаются в наставлениях, как стать полезными членами общества. На Западе такой взгляд на аморальное дитя преобладал до примерно ста лет назад; считалось, что родителю лучше всего воспитывать чадо при помощи строгой дисциплины, так как только суровая школа может научить ребенка вести себя в обществе. У детей, согласно этой точке зрения, нет морального компаса, и, оставшись без присмотра, они взбесятся и кинутся в схватку за выживание, так талантливо запечатленную Голдингом.
Напротив, французский философ XVIII в. Жан-Жак Руссо считал, что человек изначально предрасположен к благу. В естественном состоянии человек — это «благородный дикарь», а общество развращает личность. Позже эта моральная позиция стала базой для оправдания Французской революции. Если бы у всех были равные возможности, общество не было бы развращенным и деспотичным.
В XX в. произошел сдвиг к точке зрения Руссо, предполагавшей меньшую жестокость по отношению к детям, но даже сегодня многие взрослые продолжают верить, что дети нуждаются в наказаниях, чтобы научиться отличать добро от зла. Такой взгляд на мир особенно распространен среди тех, кто в своих политических воззрениях тяготеет к правому крылу, — он подпитывается медийными историями о моральном упадке общества и о том, что улицы наших городов превращаются в джунгли, где обитают банды юнцов, не имеющих представления о морали. Однако криминальная статистика показывает, что жизнь постепенно улучшается и мы движемся к более гуманному обществу, несмотря на то что детей гораздо меньше наказывают. Мы сегодня меньше пользуемся телесными наказаниями — да они и запрещены во многих странах, — и нет никаких свидетельств того, что дети чаще нарушают закон.
Полярные позиции Гоббса и Руссо напоминают нам дискуссии о роли природы и воспитания, о которых мы уже говорили в книге, обсуждая биологию личности, — рождаются ли люди злыми или становятся такими в результате пережитого? В этой главе мы придем к тому же общему выводу в дискуссии о морали — биология и опыт всегда работают вместе, но их пути часто удивительны и интуитивно непонятны. Жестокость и агрессию обсуждать не будем, хотя, конечно, то и другое относится к важнейшим аспектам одомашнивания. Причина в том, что экспериментальных исследований на тему человеческой агрессии очень мало, а по детям еще меньше, по очевидным этическим соображениям. Скорее мы сосредоточимся на моральных соглашениях, которые меняются с культурным контекстом, — о коллективизме, помощи, честности и в целом о том, как вести себя в приличной компании. В какой степени все эти качества усваиваются с воспитанием и/или мотивируются биологическими силами, чтобы стать общепринятыми?
Каждому члену общества необходимо отличать добро от зла. В общем и целом, наши моральные принципы основаны на «золотом правиле»: «Поступай по отношению к другим так, как хотел бы, чтобы поступали по отношению к тебе». Мораль управляет наши поведением, и ожидается, что все члены общества будут подчиняться правилам, если хотят оставаться в группе и пользоваться теми же правами и возможностями, что и остальные ее члены. Некоторые из этих правил закреплены законодательно, и за их нарушение предусмотрено наказание, тогда как другие представляют собой скорее кодекс поведения в приличном обществе. Жестокость по отношению к ближнему может и не быть нарушением закона, но она тем не менее осуждается. И в смысле законов, и в смысле социальных норм следование моральным установлениям общества, в котором мы живем, обязательно для одомашнивания. Но откуда берутся эти правила и как дети их усваивают?
Существуют универсальные моральные нормы, такие как запрет на убийство членов своей семьи или на причинение вреда невиновному человеку. Однако во многих других аспектах в представлениях о том, что такое хорошо и что такое плохо, существуют значительные культурные вариации; речь может идти о малозначимых вроде бы вещах, таких как что одевать или что есть или о том, чем допустимо заниматься взрослым людям с обоюдного согласия за закрытыми дверями. Эти вариации заметнее всего, когда происходит столкновение культур с разными моральными оценками, чаще всего отражающими их религиозные взгляды. К примеру, в исламе существуют разные практики соблюдения скромности для женщин, от простого платка на голове до полностью закрытого тела и паранджи. Все это — часть религиозного исламского кодекса, при этом различия в интерпретации и применении достаточно велики. В 2011 г. во Франции запретили носить паранджу в общественных местах на основании того, что это ограничивает гражданские права, хотя многие мусульманки как раз восприняли этот запрет как форму религиозного преследования.
Другие аспекты современного западного общества, такие как гей-браки, легализация проституции, порнографии и наркотиков, многие религиозные и консервативные группы тоже считают порочными. Надо сказать, что моральные ценности не только различаются у разных групп, но и изменяются со временем. До 1967 г., когда закон наконец изменили, гомосексуализм в Англии был наказуем. С тех пор законодательство, несмотря на резкие возражения со стороны многих групп, претерпело прогрессивные изменения, устранило дискриминацию и обеспечило равные права представителям всех ориентаций.
Эти примеры культурных вариаций во времени и между разными группами показывают, что мораль не отлита в бронзе, а скорее, отражает историю и нюансы различных групп, поддерживающих свою идентичность путем навязывания определенных моральных ценностей. Это наводит на мысль о том, что вся мораль усваивается в процессе воспитания, совсем по Гоббсу. Однако вспомним, что младенцы рождаются уже настроенными на усвоение языка — причем любого, в зависимости от того, где они будут воспитываться. Очень похоже, что они рождаются заранее настроенными и на усвоение морали социальной группы, в которую попадают.
Подготовленность к восприятию морали отражается, в частности, в том, как маленькие дети интерпретируют поведение других. Еще до того, как они научаются понимать какие бы то ни было инструкции взрослых, малыши различают хорошее и плохое, правильное и неправильное. Как мы видели ранее, уже в год дети интерпретируют движущиеся геометрические фигуры как имеющие цели и намерения и дольше смотрят на картинку, когда объекты меняют поведение и вместо того, чтобы помочь, начинают мешать. Возможно, они просто отличают в этой ситуации хороших парней от плохих. Расширяя первоначальное открытие, детский психолог из Университета Британской Колумбии Кайли Хэмлин захотела выяснить, переходит ли различение того и другого в реальные предпочтения. Она продемонстрировала малышам несколько перчаточных кукол — некоторые из них помогали кому-то, а другие мешали — и предложила поиграть с любой куклой на выбор. Четыре из пяти годовалых малышей выбрали ту куклу, которая на их глазах вела себя любезно и помогала. В другом сценарии кукла роняла мячик, который подкатывался к одной из двух других кукол. Одна из них возвращала мячик владельцу, а другая убегала с ним. Опять же, когда экспериментатор предоставила детям выбор, малыши предпочли играть с дружелюбной куклой. В этих кукольных шоу малыши не просто демонстрировали свою способность различать варианты правильного и неправильного поведения; они выражали явное желание играть с теми, кто помогает.
Но малыши не только предпочитают «хороших» кукол, но и наказывают «плохих». Еще в одном сеансе игр на тему морали кукла, которая перед этим украла мячик, безуспешно пыталась открыть коробку. К ней подходили две куклы, и одна из них помогала нехорошему вору открыть коробку, а другая, наоборот, запрыгивала наверх и захлопывала ее. Восьмимесячные малыши предпочитали играть с той куклой, которая мешала укравшему мячик собрату. То есть дети не просто предпочитали видеть, что вор заслуженно наказан, но и способны были самостоятельно покарать антисоциальных кукол. Когда малышам давали возможность угостить кукол вкусненьким, двухлетки наказывали вора, давая ему меньше или вообще не давая лакомства, а хорошую куклу, вернувшую мячик, наоборот, щедро вознаграждали. Конечно, игра с пальчиковыми куклами — это прекрасно, но как эти предпочтения переводятся в реальные взаимодействия с людьми? Чтобы проверить это, две актрисы взяли по игрушке и предложили их малышам в возрасте год и девять месяцев. Одна из актрис не смогла вручить игрушку, потому что «случайно» уронила ее, а вторая предложила, но «передумала», почти выхватив ее у ребенка из рук. После того как дети посмотрели на поведение взрослых, им дали возможность поднять игрушку и отдать ее одной из актрис. Трое из четырех малышей предпочли отдать игрушку той, которая пыталась помочь, хотя и безуспешно, а не той, которая тоже улыбалась и мило разговаривала, но потом поступила нехорошо и отняла игрушку. Это позволяет предположить, что малыши воспринимают дружелюбие и готовность помочь в других как признак расположения или черту характера, по которым можно предсказать будущее поведение человека. Малыши понимают, что существуют «хорошие парни» и с ними стоит подружиться, потому что они, вполне возможно, помогут тебе в будущем.
Эти данные привели моего коллегу Пола Блума из Йеля к убеждению в том, что малыши рождаются с готовыми «проростками» морали. Конечно, они не могут похвастать полным пониманием взрослого мира преступлений и наказаний, но сознают принципиальную разницу между «хорошо» и «плохо». Задолго до входа в социальный мир, где им приходится находить общий язык со сверстниками в детском саду, дети уже обладают чувством взаимного альтруизма — чувствуют, что хорошее отношение заслуживает такого же отношения в ответ и что дармоедов и нечестных людей следует наказывать.
Чаще всего маленькие дети конфликтуют между собой из-за права собственности. На такие ситуации приходится около 75% всех малышовых ссор. Как только игрушкой завладевает кто-то из дошкольников, другим она тут же становится крайне необходима. Обладание ценными вещами напрямую соотносится со статусом ребенка среди сверстников и конкурентов. Эти ранние ссоры — проба сил перед жизнью во взрослом мире. Во многих обществах, особенно в западной культуре, собственность выполняет важную функцию наглядного маркера самоидентификации — до такой степени, что некоторые взрослые люди готовы рисковать жизнью, защищая свое имущество. Каждый год владельцы автомобилей получают серьезные травмы и иногда даже гибнут, пытаясь предотвратить угон своего авто; они встают перед ним или хватаются за капот, когда угонщик уезжает — то есть действуют так, как никогда не стали бы «на трезвую голову». Собственность может заставить человека повести себя нерационально. Уильям Джеймс одним из первых признал значение имущества как отражения самости, когда написал:
«Человеческое “я” есть полная сумма всего, что он может назвать своим, не только его тела и психических сил, но его одежды и дома, жены и детей, предков и друзей, репутации и работы, его земель и лошадей, яхт и банковских счетов».
Позже профессор маркетинга Рассел Белк назвал такую материалистическую позицию расширенным Я, поскольку при помощи имущества мы спешим передать окружающим собственное ощущение идентичности; рекламщики давно поняли, что секрет успешных продаж — в том, чтобы связать с продуктом позитивную ролевую модель. Мы то, чем владеем, и этим в значительной степени объясняется излишне бурная эмоциональная реакция на ущерб, наносимый нашему имуществу кражей, утерей или повреждением. Дело в том, что мы воспринимаем эти прегрешения как личную трагедию или оскорбление в свой адрес.
Мы — биологический вид, который тратит необычайно большое количество времени, усилий и ресурсов на приобретение имущества, и когда это имущество у нас отбирают, мы чувствуем себя обиженными. Некоторые ученые заходят так далеко, что называют это инстинктом собственности и говорят, что он изначально «вшит» в наш мозг. Если так, то понимание силы обладания и правил, сопровождающих владение имуществом, представляет собой ключевой момент одомашнивания. Чтобы жить вместе в гармонии, мы должны научиться уважать право собственности. Когда я приобретаю какой-либо предмет, он становится «моим» — мой телефон, моя кружка. Имущественные отношения играют важную роль в одомашнивании, потому что это единственный способ разграничить приемлемое и неприемлемое поведение. Воровство и вандализм плохи именно потому, что и то и другое нарушает чье-то право собственности.
Дети уже в год и два месяца знают, что означает иметь что-то, а к двум годам у многих уже есть вещи, к которым они действительно привязаны. Примерно в это время малыши начинают пользоваться притяжательными местоимениями, такими как «мое» и «твое». Поначалу дети готовы отстаивать только свои имущественные права, поэтому двухлетки недовольны и протестуют, если у них забирают их вещи, но к трем годам дети уже готовы вступаться за других: они говорят кукле «перестань», если она «пытается стащить» чужую шляпку.
Понимание концепции владения имуществом может представлять значительные сложности, поскольку правила не всегда очевидны. Как указывает психолог из Университета Уотерлу Ори Фридман, собирать ракушки на общественном пляже можно, а взять их же с прилавка, где эти ракушки продают, — уже воровство. В самой ракушке нет ничего, что позволило бы определить ее принадлежность; приходится полагаться на писаные и неписаные правила, которые для этого необходимо усвоить. Во многих заповедниках собирать ракушки запрещено, и, не зная местных правил, легко стать правонарушителем. А в чужой стране всегда можно столкнуться с незнакомыми обычаями. Каждый год туристы возвращают на Гавайи лавовые обломки, увезенные с островов. Брать их не возбраняется, но, когда люди узнают о том, что, по местным поверьям, увозить их — к несчастью, мало кто решается гневить местных богов.
Кроме того, вопрос о принадлежности вещи может быть путаным и неоднозначным. Представьте себе: мальчик пытается сбить с пальмы кокосовый орех. Удачный бросок камня — и орех падает… к ногам другого мальчика, проходящего в этот момент мимо. Тот подбирает его. Кто из двоих прав, объявляя орех своим? Тот, кто сшиб его, или тот, кто подобрал? Или возьмем реальный случай с граффити Бэнкси, появившимся в мае 2012 г. на наружной стене магазина ношенной одежды в Северном Лондоне в ознаменование юбилея королевы. Всего через несколько дней после того, как загадочный художник нарисовал свою картину на обычном куске стены, владельцы здания сняли ее со слоем штукатурки и продали на аукционе в Майами за 1,1 млн долларов, несмотря на попытки лондонских властей запретить ее продажу как произведения монументального искусства. Хозяева дома заявили, что поскольку стена принадлежит им, то и картина, на ней нарисованная, — тоже. Местные жители утверждали, что это общественная собственность, и трехлетний ребенок, если бы его спросили, тоже не счел бы картину собственностью домовладельцев. Когда речь идет о соотношении стоимости материалов и затраченных усилий, дошкольники склонны признавать вещь собственностью того, кто ее придумал и сделал, тогда как большинство взрослых (если, конечно, они не местные лондонские жители) учитывает, кому принадлежат материалы. То же относится и к интеллектуальной собственности. Пятилетних детей попросили придумать историю, а затем экспериментатор рассказывал придуманную историю третьим лицам, в одном случае ссылаясь на авторство ребенка, в другом — приписывая ее себе. Дети обижались на того, кто приписывал всю заслугу себе и крал идеи.
Вообще, в праве обладания есть что-то очень личное. Интересно, что в момент, когда вещь (любая) меняет владельца и становится для нового хозяина «своей», в его мозгу наблюдается повышенная активность. В частности, существует пик активности мозга, известный как P300 и наблюдаемый через 300 миллисекунд после того, как мы замечаем что-то важное, — по существу, это сигнал мозгового будильника. Когда что-то становится моим, я обращаю на эту вещь больше внимания, чем на точно такую же вещь, которая мне не принадлежит. Вот почему и дети, и взрослые запоминают больше покупок, положенных в собственную корзинку, чем в корзинку экспериментатора, хотя их и не предупреждают заранее о проверке памяти. Анализ сигналов P300 показывает, что их мозг регистрирует значение каждого объекта как принадлежащего им и обращает на него внимание — а это ведет к лучшему запоминанию.
Но почему человек должен обращать больше внимания на свои вещи и запоминать их? Одно из возможных объяснений предлагает концепция расширенного Я: представление о том, кто мы есть, складывается отчасти из принадлежащих нам физических объектов, которые служат постоянным напоминанием о нашей идентичности, поэтому очень важно помнить все свое. С точки зрения одомашненного мозга тоже необходимо помнить, что именно принадлежит нам, чтобы не конфликтовать ни с кем по поводу права собственности.
Сдвиг интереса к вещам, которыми мы владеем, и к расширенному Я объясняет одно из самых необычных открытий в поведении человека как потребителя. В классическом исследовании экономиста Ричарда Талера студентам вручили кофейные кружки, а затем предоставили возможность продать их однокурсникам. Студенты, как правило, запрашивали за кружки гораздо большую цену, чем покупатели готовы были заплатить (и любой риелтор счел бы это само собой разумеющимся). Эта систематическая ошибка, известная как эффект владения, возникает оттого, что человек склонен переоценивать то, чем непосредственно владеет. Даже потенциальной возможности владения каким-то объектом — к примеру, предложения цены за лот на аукционе — достаточно, чтобы запустить процесс и заставить нас выложить денег больше, чем мы могли себе представить заранее. Если в какой-то момент аукциона мы предлагаем за вещь максимальную цену, то психологически она как бы уже становится нашей, и мы готовы платить за нее больше. Если мы прикоснулись к объекту, предназначенному на продажу, то физический контакт тоже повысит нашу готовность купить его — это понимает любой хороший продавец, поэтому и предлагает вам примерить что-то из одежды или взять машину на тест-драйв.
Общепринятое объяснение эффекта владения состоит в том, что он отражает свойственное человеку нежелание лишиться чего-то — и перспектива потери перевешивает в нашем сознании перспективу приобретения. В мире бесконечно много вещей, которые мы могли бы в принципе приобрести, но довольно мало вещей, которые мы можем потерять. Исследования со сканированием мозга показали, что у взрослых в мозгу при совершении покупки по выгодной цене вспыхивают центры удовольствия. Однако если им самим предлагают дешево продать что-нибудь из принадлежащих им вещей, то взрослые люди испытывают эмоции негативные до такой степени, что в мозгу у них активируются центры боли. Людям трудно продавать что-то по цене ниже ожидаемой — вот вам и эффект владения. В редких случаях этот эффект приобретает такие крайние формы, что человек, будучи не в состоянии выбросить ни одной вещи, заболевает болезненным накопительством.
Эффект владения обнаруживается у детей уже в пять лет, но неясно, проявляется ли он раньше и универсален ли он. Известно, что в некоторых обществах этот эффект проявляется слабее, а в одном из последних кочевых племен охотников-собирателей, которые несут с собой во время перекочевки относительно немного личных вещей, он, по утверждениям ученых, вообще отсутствует. Мы в лаборатории пытались обнаружить этот эффект у детей более младшего возраста, но без особенного успеха. Это удивительно, потому что мы знаем, что такие малыши уже имеют представление о праве владения и даже готовы драться за игрушки. Одно из возможных объяснений состоит в том, что эффект владения формируется вместе с нарождающимся осознанием себя в отношениях с другими — а этот процесс начинается, вероятно, тогда, когда ребенок включается в активное общение со сверстниками. Именно тогда малыш начинает собирать вещи как маркеры самоидентификации — и особенно высоко ценить те вещи, которые переходят в его владение. Однако эту простую ошибку владения ребенку приходится примирять с необходимостью вписаться в группу. Ребенок учится делиться с другими и разумно относиться к своим вещам, потому что невозможно жить полным эгоистом, не рискуя при этом быть отвергнутым группой.
Известно, что маленькие дети весьма эгоистичны, когда речь идет о совместном пользовании чем бы то ни было. Дошкольники спонтанно настраиваются на эмоции окружающих, но никогда не делятся с другими принесенной на перекус едой, если их специально об этом не попросить. Они понимают, что нельзя брать себе то, что принадлежит другим, но, как правило, будучи предоставлены сами себе, не склонны делиться с другими детьми. Многие родители знают, что маленького ребенка приходится просить поделиться.
Готовность детей делиться с другими была проверена в игре, в которой ребенок мог решать, какая из двух наград (конфет) достанется ему, а какая — другому, неизвестному ребенку. Проводились три игры, в каждой из которых стратегический вариант выступал против уравнительного, как показано в таблице.
В первой игре дети могли выбрать стратегический вариант, когда они сами получали конфету, а второй ребенок — нет, или уравнительный вариант, когда они оба получали по конфете. Во второй игре стратегический вариант предполагал, что сам ребенок получит одну конфету, а второй участник — две; в третьей игре стратегический вариант сводился к тому, что ребенку разрешалось оставить себе обе конфеты, и тогда второму ничего не доставалось. Уравнительные варианты везде были одинаковыми: по конфете каждому.
Взрослый человек в первой игре должен был бы выбрать уравнительный вариант — если, конечно, он не был изначально настроен против всего света; ведь для него лично никакой разницы нет, и он это понимает. Во второй игре по-прежнему не важно, какой вариант вы выберете, но, выбрав первый, вы поспособствуете обогащению другого игрока. В третьей игре вы можете либо поделиться с неизвестным партнером по игре, либо забрать все себе. Оказавшись перед таким выбором, дети в возрасте от трех до четырех лет склонны действовать вполне эгоистично и стремиться лишь к увеличению собственной коллекции сладостей. Даже один из десяти детей не готов делиться, чтобы оптимизировать положение другого игрока. Напротив, почти половина детей в возрасте от семи до восьми лет ведет себя более справедливо и заботится о том, чтобы особого дисбаланса не было. За одним исключением: если детям говорили, что второй, анонимный ребенок учится в той же школе, что и они, то во второй игре ему с большей вероятностью доставались дополнительные сласти. Дети в этом случае чувствовали возможность обретения будущих союзников. Потенциальные соратники очень ценны, если вы нуждаетесь в поддержке или вынуждены что-то делать вместе и сотрудничать. Когда младшие дети вынуждены сотрудничать с другими, они, судя по всему, быстрее понимают смысл совместного пользования. Перед парами трехлетних детей поставили задачу, в которой оба участника должны были согласованно потянуть за веревки, чтобы снять барьер, преграждавший доступ к желанной награде — шарикам. Хитрый механизм был устроен таким образом, что один из участников получал больше шариков, чем другой, хотя задачу они решали вместе. Когда такое случалось, везунчик делился своим выигрышем с другим ребенком. Если же никакой совместной работы не требовалось, а аппарат просто выдавал одному из детей неожиданное вознаграждение, никто ни с кем не делился. В ситуации сотрудничества даже маленькие дети готовы делиться, подобно более старшим. Кстати, шимпанзе не делятся друг с другом практически никогда. В аналогичных парных экспериментах, где доставать из-за перегородки предлагалось не шарики, а пищу, шимпанзе оставляли вознаграждение себе вне зависимости от того, помогал ли ему второй участник.
Судя по всему, как только маленькие дети начинают что-то делать вместе, они научаются делиться плодами своего труда. Но только после пятилетнего возраста дети начинают спонтанно делиться неожиданными приобретениями. По мере дальнейшего одомашнивания они становятся все более чувствительными к неравенству, которое иногда возникает в жизни, и поступают все более альтруистично. Существует множество причин, по которым дети могут становиться великодушнее. С одной стороны, у них, возможно, снижается степень эгоизма и повышается просоциальность, потому что человеку свойственно добреть с возрастом, когда приходит понимание и верная оценка различных проявлений неравенства в жизни. Согласитесь, благородная интерпретация. Возможно также, что с опытом дети усваивают: социальная норма предписывает делиться, потому что, скорее всего, в будущем твоя доброта вернется к тебе добротой окружающих.
Альтернативное, не столь красивое объяснение слегка попахивает макиавеллиевским расчетом. Единственная причина, по которой люди делятся друг с другом или проявляют великодушие, состоит в том, что таким образом они стремятся показаться добрыми и тем самым улучшить свою репутацию в глазах окружающих. В пользу такого скрытого мотива говорит тот факт, что взрослые проявляют меньшую щедрость в пожертвованиях, если их никто не видит или если сумма пожертвования сохраняется в тайне. Похоже, что благородные и великодушные жесты нужны нам самим больше, чем тем, кому мы помогаем. То же можно сказать и о детях. Когда пятилетним детям предлагали поделиться наклейками, они были решительно не склонны проявлять великодушие — если только потенциальный получатель дара не присутствовал тут же, а количество подаренных наклеек не было известно всем.
Скрытые мотивы не означают, что все мы действуем именно так, и тот факт, что немалое количество денег и собственности поступает в благотворительные организации из анонимных источников, тому свидетельство. Однако эти формы альтруизма работают на психологическом уровне, поскольку позволяют нам почувствовать себя лучше и повысить самооценку. Чтобы понять причину подобных альтруистических актов, приходится признать, что от помощи другим наше самоощущение улучшается, а если мы этого не делаем — ухудшается, и заметно.
Мы нередко помогаем другим в ситуациях, когда сами не получаем от этого никаких немедленных преимуществ, да и в будущем ничего такого не ожидается. Нередко мы готовы помогать незнакомым людям. Маленькие дети начинают делать это на удивление рано. В полтора года они уже спонтанно поднимают упавшие вещи, открывают двери или коробки, чтобы помочь экспериментатору, даже если их не просят это сделать и никак за это не вознаграждают. Мало того, получая вознаграждение, малыши в значительной мере теряют готовность помогать, потому что человеку, как правило, не нравится, когда его доброту сводят к работе за плату. Маловероятно, что всех этих детей специально учили помогать; скорее они поступают так, потому что это в природе человека. Животные тоже умеют помогать сородичам, но случаи помощи у высших приматов единичны и, как правило, допускают иную интерпретацию; мнения ученого сообщества на этот счет разделились. Некоторые даже утверждают, что базовый принцип помощи другим, что называется, по доброте душевной присущ только и исключительно человеку.
Шимпанзе обыкновенно помогают человеку достать предмет, находящийся вне пределов его досягаемости, но не исключено, что привычка помогать выработалась у них уже в неволе. Всякий раз, когда мы видим, что одомашненные животные творят чудеса, которых не наблюдается (по крайней мере регулярно) в естественной среде обитания, нам следует задаться вопросом: входят ли эти способности в их обычный репертуар или они просто демонстрируют возможности обучения и дрессировки? В конце концов, на протяжении всей книги мы говорили о том, что одомашнивание изменяет мозг и поведение. Судя по всему, полудикие шимпанзе и другие высшие приматы, помимо человека, сотрудничают, но совсем необязательно воспринимают помощь как бескорыстный акт. Задокументировано много случаев, когда животные делали что-то в сотрудничестве с себе подобными, но в конечном итоге все эти стратегии призваны приносить пользу индивидууму.
Шимпанзе готовы протянуть руку и помочь другому шимпанзе добраться до еды, но только не в том случае, когда им самим придется для этого отказаться от пищи, которая уже находится в их распоряжении. Мало того что шимпанзе не делятся пищей с собратьями, не состоящими с ними в родстве, их эгоизм распространяется и на матерей с детенышами. Согласно наблюдениям, когда малыш просит есть, мать обычно дает ему, к примеру, кусочек фрукта, но, как правило, не самый питательный и аппетитный и притом неохотно. Конечно, мамы-шимпанзе наделены материнским инстинктом и защищают своих детенышей, но, судя по всему, воспитание, по их понятиям, не всегда распространяется на готовность пожертвовать лакомством. Можете вы представить себе, что мама-человек поведет себя подобным образом?
Для человека помощь всегда связана с эмоциями. Мы помогаем другим по доброте душевной. Авраам Линкольн говорил: «Когда я поступаю хорошо, я и чувствую себя хорошо. Когда я поступаю плохо, я и чувствую себя плохо. Такова моя религия». Доброта посторонних людей напоминает нам о том, что человек — альтруистичный вид, готовый помогать другим даже без шанса на вознаграждение. Мы поступаем так потому, что это кажется нам правильным, и еще потому, что тогда мы больше нравимся сами себе (и не нравимся, когда не делаем этого). Помогая другим, мы получаем «теплый свет» — переживание, которое проявляется в центрах удовольствия мозга.
Еще один механизм, способствующий проявлениям альтруизма, — не гордость, а страх перед критикой со стороны других за то, что не помогли. Швейцарские экономисты Эрнст Фер и Симон Гехтер придумали хитрую игру для проверки мотиваций человека в момент помощи группе. Команды взрослых играли в игру, где им давали жетоны, которые в принципе можно было обменять на деньги. Игрок мог либо оставить их у себя, либо вложить в общий котел, из которого затем предполагалось выплатить всем равные доли, вне зависимости от того, вносили они что-нибудь или нет. Наилучшей стратегией было бы каждому вложить в котел определенную сумму, но тому, кто захочет получить от игры больше других, — иными словами, стать нахлебником, — конечно, не стоит тратить свои средства; ему нужно просто воспользоваться щедростью всех тех, кто внес долю в общую кассу. Играли анонимно, но после каждого раунда игры рассказывали, кто что внес. После этого игрокам давали возможность «оштрафовать» тех, кто не захотел адекватно вложиться в общее дело. Хитрость состояла в том, что тот, кто накладывал штраф, тоже должен был платить за возможность сделать это, хотя и не получал свои деньги обратно.
В ходе исследования произошло кое-что интересное. Несмотря на штрафные санкции, игроки считали необходимым наказывать нахлебников. Со временем, кстати говоря, сами нахлебники стали все активнее вносить средства в общий котел. Анонимное наказание постепенно меняло их поведение. Мы предпочитаем наказывать правонарушителей, даже если это недешево обходится нам самим, но такое наказание со временем меняет поведение эгоистов.
Человек действительно готов платить немалую цену за возмездие — лишь бы для кого-то другого, кому он хочет причинить страдания, цена оказалась еще выше. Он говорит: «Я знаю, что это было неправильно, но дело того стоило: вы бы видели его лицо в тот момент!» Речь идет о мести, но мести такой, которая дорого обходится самому мстителю. Почему мы так поступаем? Рассмотрим следующие сценарии. Как бы вы отнеслись к тому, чтобы получить, ну, скажем, 10 долларов ни за что? И без всяких условий. Вероятно, вы бы с готовностью согласились. А теперь другой вариант: я предлагаю кому-то другому 100 долларов, часть из которых он может оставить себе только при условии, что поделится с вами. И получит ли он деньги, решать вам. Что если он предложит вам те же 10 долларов, а остальное оставит себе? Очень может быть, что вы откажетесь от такого предложения и вы оба останетесь с пустыми руками. Почему? Ведь в том и другом случае лично вы получаете одну и ту же сумму ни за что; тем не менее большинство людей считает, что несправедливо в такой ситуации получить меньше 20%. Вместо того чтобы получить что-то ни за что, они предпочитают вариант, при котором второй участник тоже ничего не получит.
Такой сценарий, известный как игра «Ультиматум», наглядно показывает, что человек обладает чувством справедливости. Это чувство приходит с одомашниванием, которое предусматривает не только наличие кодекса поведения, но и существование неписаных правил. Большинство людей готовы чем-то жертвовать, лишь бы не видеть, что кто-то другой получает больше, чем они. Это та самая ситуация, когда мы поступаем «назло» кому-то. Именно чувство справедливости заставляет нас искать способ восстановить баланс, когда нам кажется, что другие получают нечестный выигрыш. Однако для этого нужно отказаться от потенциального вознаграждения. Это все равно что отвергнуть лежащую перед вами зефиринку, утешаясь тем, что вашими усилиями обеспечена справедливость. Для этого необходимо подавить в себе желание взять деньги; именно поэтому у взрослых во время игры в ультиматум при получении смехотворного предложения активируется префронтальная кора. Кроме того, если на время подавить деятельность префронтальной коры мозга (скажем, при помощи очень мощного магнитного импульса), то человек не откажется от жалкой суммы, даже если будет знать, что предложение несправедливо.
У шимпанзе нет чувства справедливости, поэтому они не делятся едой, которую добывали вместе. Этим же объясняется тот факт, что они с радостью принимают хоть что-нибудь (лучше, чем ничего) в обезьяньей версии игры в ультиматум. Однако приматолог Франс де Вааль не согласен с тем, что приматы не понимают справедливости; он утверждает, что у всех социальных животных есть такое чувство. Один из лучших его примеров — видео, на котором обезьяна-капуцин в ходе эксперимента меняет камешки на кусочки огурца. Огурец — не самая аппетитная еда, но обезьяна радостно соглашается на такой обмен, пока не видит в соседней клетке такую же обезьяну, которой в обмен на такие же камешки предлагают сладкие виноградины. В ответ на явную несправедливость ситуации первый капуцин устраивает настоящую истерику, трясет клетку и бросает кусочки еды в экспериментатора. Проблема с интерпретацией этой записи в том, что капуцины и шимпанзе демонстрируют свою ярость, даже если поблизости нет другого животного, которое бы получало несправедливые преимущества. Им все равно, имеет ли другая обезьяна лучшие условия, — для них достаточно уже того, что лично они не получают желаемого.
Можно назвать еще одну негативную эмоцию, имеющую отношение к кажущейся (или реальной) несправедливости: это ревность. Ревность — один из самых неприятных аспектов социального развития, который может продолжаться и во взрослом возрасте. Мы с трудом вырастаем из соответствующего менталитета, и получается, что именно это чувство формирует восприятие нами справедливости в мире. В большинстве трудовых конфликтов оспариваются не собственные условия труда или заработная плата конкретного человека, а условия и жалованье всех остальных. Нашими решениями управляют относительные величины и сравнения. Узнав, что другие сотрудники компании получают больше нас, мы негодуем, потому что это снижает нашу самооценку.
Но если нас так заботит самооценка, почему мы вообще даем себе труд помогать или вредить кому-то? Ведь рациональнее всего не тратить ресурсов на подобную ерунду. Эти вопросы изучаются в подразделе поведенческой экономики, известном как теория игр; эту область экономики прославил математик из Принстона Джон Нэш (герой голливудского блокбастера «Игры разума»). Нэш изучал ситуации переговоров при помощи математических методов и пытался вывести оптимальную стратегию. Одна из известных задач теории игр, известная как дилемма заключенного, привела его к выводу, что лучшая политика — отказ от сотрудничества. В этой игре двух подозреваемых допрашивают в разных камерах, и каждый из них должен решить, рассказывать ли о втором. Дилемма состоит в том, что каждому из них предложена свобода в обмен на информацию о подельнике, благодаря которой того можно будет посадить в тюрьму на полгода. Если оба подозреваемых расколются, оба получат по три месяца тюрьмы. Если оба будут молчать, получат только по месяцу. Нэш математически смоделировал дилемму заключенного, перебрал множество вариантов ответов и пришел к выводу, что оптимальная стратегия — всегда предавать и доносить на подельника. Однако если это так, то почему мы наблюдаем сотрудничество в природе, особенно среди людей? Надо сказать, этот вопрос мучил еще Дарвина.
Аспект сотрудничества всегда ставил исследователей в тупик. Однако, как указал Ричард Докинз в книге «Эгоистичный ген», пользу от подобных актов мести или альтруизма получает не индивидуум, а гены, которые и формируют эти варианты социального поведения. Если гены задают особям поведенческие схемы, которые в конечном итоге ведут к лучшей приспособленности группы к окружающей среде и обеспечивают наилучшую стратегию для продолжения рода, эти гены выиграют и размножатся в популяции, даже если отдельные особи, возможно, будут чем-то жертвовать ради общего блага.
Если говорить о людях, существует еще один фактор: мы не являемся безумными носителями своих генов. Задачи теории игр предполагают, что решения принимаются совершенно независимо, но если подозреваемым разрешается общаться, то самой успешной стратегией становится сотрудничество, а не эгоизм. Важнее всего то, что одомашнивание формирует наше отношение к собственным решениям. Ментальная и эмоциональная жизнь мотивирует нас помогать или вредить другим, и характер этих реакций зависит от ценностных установок, от представлений о том, что такое хорошо и что такое плохо. Эти представления — часть культуры, в формировании которой мы участвуем.
Благотворительные организации питаются молоком человеческой доброты, но оказывается, что готовность помогать ближнему зависит от того, насколько, по нашему мнению, мы с ним связаны. Прочтите приведенные ниже призывы двух благотворительных кампаний и решите, на какую из них вы согласились бы пожертвовать деньги.
A. Все пожертвованные вами деньги будут переданы Рокии — семилетней девочке из африканского государства Мали. Рокия отчаянно бедна, ей грозит серьезное недоедание и даже голод. Ваш денежный дар поможет изменить ее жизнь к лучшему. С вашей поддержкой и поддержкой других неравнодушных дарителей наша организация будет работать с семьей Рокии и другими членами местной общины, помогая кормить и учить ее, а также обеспечивать девочку базовой медицинской помощью.
B. От нехватки продуктов питания в Малави страдает более 3 млн детей. В Замбии из-за низкого количества осадков производство маиса с 2000 г. снизилось на 42%. В результате около 3 млн замбийцев оказались под угрозой голода; 4 млн ангольцев — треть населения — вынуждены были покинуть свои дома. Более 11 млн человек в Эфиопии нуждаются в немедленной помощи продуктами питания.
Психолог из Университета Орегона Пол Слович, к советам которого прислушиваются правительства и благотворительные организации, показал, что, когда суть дела изложена таким образом, взрослые склонны давать маленькой Рокии примерно вдвое больше, чем проекту, который должен поддержать миллионы людей. Суммы благотворительных пожертвований непосредственно связаны с эмоциями, которые испытывают люди; это указывает на то, что кратчайший путь к карману жертвователя лежит не через голову, а через сердце.
Родным легче всего затронуть наши эмоции, потому что мы всегда можем идентифицировать себя с ними. Это явление, известное как эффект идентификации с жертвой, прекрасно освоили многочисленные благотворительные организации, которые при помощи плакатов с фотографиями детей стараются поместить в фокус кампании по сбору средств человека, а не группу. Новостные агентства тоже эксплуатируют этот эффект и обязательно показывают конкретного человека, стараясь максимизировать впечатление от новости и затронуть эмоциональные струны в душах зрителей. Публика скорее посочувствует злоключениям единственной жертвы, имеющей лицо и имя, чем страданиям множества неизвестных жертв. Вы, возможно заметили, что та же стратегия потихоньку пробирается в политическую риторику: тамошние деятели в поддержку своим аргументам рассказывают об обычном человеке, причем описывают его так, чтобы любой слушатель мог себя с ним идентифицировать. Судя по всему, мы можем посочувствовать скорее одному человеку, чем многим.
Даже ощущая, что нами манипулируют, мы, как правило, не можем устоять перед эффектом идентификации. С одной стороны, очень непросто постичь страдания огромного множества людей. Иосиф Сталин однажды заметил: «Смерть одного русского солдата — это трагедия. Миллион смертей — это статистика». Когда мы слышим о массовой гибели людей, мы не можем осмыслить масштаб трагедии — подобное не укладывается в голове, а цифры просто ошеломляют. Мы с гораздо большей вероятностью будем помогать, если увидим одного пострадавшего. Как объяснила мать Тереза: «Если я увижу перед собой массу людей, я никогда не буду действовать. Если увижу одного, буду».
Существует множество возможных причин, по которым мы так к этому относимся и готовы помогать одному, но не многим. Для начала заметим, что мы вообще чувствительны к числам. Мы рассуждаем так: спасти десять человек из ста более эффективно, чем спасти десять человек из миллиона. Перспектива работы со множеством людей подавляет, а сама работа кажется обреченной на неудачу. Если жертва одна, то и цель одна, причем цель достижимая. Если бы приведенные аргументы были верны, мы с большей охотой помогали бы небольшой группе, чем большой. На самом же деле любые аргументы, основанные на относительных числах, убеждают плохо. Эффект идентификации с жертвой резко уменьшается уже при увеличении числа жертв с одной до двух. Слович выяснил, в частности, что стоит ввести в приведенный выше текст брата Рокии Муссу, как симпатии читателей и размеры пожертвований существенно снижаются. Это позволяет предположить, что идентифицируем мы себя именно с индивидуумом, потому что нам проще сочувствовать злоключениям одного человека. Мы еще поговорим о том, что там, где речь заходит о решениях, мы всегда зависим от группы, но нам намного легче поставить себя на место другого, чем представить себе страдания нескольких человек.
Значительная часть наших рассуждений на темы морали управляется эмоциональной реакцией на представления о том, что такое хорошо и что такое плохо. Думая об аморальных действиях, мы можем испытывать самое настоящее физическое отвращение. Эти инстинкты формируются при одомашнивании и используются для подпитки праведного гнева. К примеру, к гомосексуальности во многих обществах (как настоящего, так и прошлого) относятся терпимо, что доказывает, что встроенного естественного предубеждения против отношений между людьми одного пола не существует. Но если дети растут в обществе, где подобная практика осуждается, они неизбежно впитывают в себя проецируемое группой негодование в виде личного чувства отвращения.
Привычку полагаться на чувство отвращения иногда называют мудростью отвращения. Говорят об этом обычно те люди, кого отталкивают определенные действия и кто считает себя вправе осуждать поведение других потому, что им самим оно неприятно. Проблема здесь состоит в том, что отвращение у людей вызывают самые разные вещи — смотря у кого спросить. Эволюционный психолог Джесси Беринг в своей книге Perv, посвященной человеческой сексуальности, указывает на то, что у так называемого типичного сексуального поведения тоже существует немалое количество вариантов, и фактор отвращения в этом смысле — плохой барометр; он не в состоянии объяснить, почему некоторые сексуальные акты считаются дурными. Чтобы проверить собственную моральную позицию с помощью чувства отвращения, представьте себе следующий сценарий. Представьте, что брат и сестра (оба совершеннолетние) однажды на отдыхе решают заняться сексом. Оба согласны в этом участвовать, оба принимают адекватные меры предосторожности и решают никому не говорить. Никто в этой ситуации не пострадал ни в психологическом, ни в физическом смысле, оба получили удовольствие… Но что думаете лично вы: они поступили аморально? Большинство людей, рассматривая этот сценарий, чувствуют отвращение, но, если попросить объяснить причину этого отвращения, они не в состоянии привести ни одного довода в пользу того, что поступок брата и сестры действительно так уж плох. Как характеризует эту ситуацию психолог Джонатан Хайдт, эти люди испытывают «моральное потрясение».
Хайдт считает, что некоторые моральные ценности не усваиваются в процессе воспитания, а основываются на интуитивных представлениях о добре и зле — может быть, на тех самых рассуждениях о хорошем и плохом, которые характерны для маленьких детей. Инстинктивная реакция всегда эмоциональна и часто возникает при отсутствии сколько-нибудь разумных оснований и объяснений. В знаменитом умозрительном эксперименте, известном как проблема вагонетки, взрослые люди формулируют, на первый взгляд, различные моральные оценки, основанные на инстинктивной реакции. Участнику такого эксперимента говорят, что по рельсам едет неуправляемая вагонетка, приближаясь к месту, где на путях трудятся пятеро рабочих. Если вагонетку не остановить, все они погибнут под колесами. Однако на пути есть развилка со стрелкой, по которой вагонетку можно увести на другой путь, где работает только один человек. Что же делать? Оставить все как есть и позволить вагонетке врезаться в людей — или вмешаться и отвернуть вагонетку на другой путь, чтобы она убила лишь одного рабочего? Большинство людей считает, что правильно было бы отвернуть вагонетку. Более того, это не только правильное решение; с точки зрения морали было бы неправильно не перевести стрелку. Может быть, мы и сочувствуем несчастному, но спасать надо группу.
А теперь рассмотрим другую версию сценария с вагонеткой. В проблеме с мостиком вы стоите на пешеходном мостике над путями. Опять же на путях работает пятеро рабочих, а на них несется сорвавшаяся вагонетка, способная их всех убить. Однако вы можете предотвратить эту беду, если сбросите на пути толстяка, сидящего на перилах мостика. Он, конечно, погибнет, но заблокирует своим телом путь, и рабочие останутся живы. Хотя результат формально получается тот же (погибает один, а пятеро остаются жить), мало кто из взрослых считает, что мог бы столкнуть этого человека. По какой-то причине это действие уже не кажется вполне правильным.
Эта дилемма помогает нам понять, что большинство людей опирается в моральных вопросах на интуицию и формирует свои суждения о том, что хорошо, а что плохо, базируясь на инстинктивных ощущениях. Большинство из нас не столкнули бы толстяка, потому что это слишком эмоционально тяжело, чтобы даже подумать об этом всерьез. Если бы этого человека не нужно было физически толкать, а он стоял бы, к примеру, на люке над путями, то гораздо большее число людей согласились бы дернуть за рычаг и открыть люк — результат тот же, но вовлеченность куда меньше.
Такой эффект эмоциональной отстраненности объясняет, почему нам тем проще убивать, чем меньше мы контактируем с жертвами и чем дальше они от нас находятся. Этот момент учитывается в современной технологической войне, где операторы при помощи машин атакуют врага на другом конце света. Ушли в прошлое дни, когда солдат приходилось учить преодолевать эмоциональное отвращение, выпуская штыком кишки врагу. Сейчас можно нажать кнопку — и где-то далеко беспилотник сделает всю работу за вас.
Думая о добре и зле, мы задействуем в мозгу разные системы рассуждений. Одна работает быстро и интуитивно, другая — медленно и логически. Тем не менее обе системы участвуют в игре: действуем мы быстро, а потом логически оправдываем свои поступки. Специалист по социальной нейробиологии Джошуа Грин показал, что, когда взрослых помещают в аппарат сканирования мозга и дают им вводную проблемы с мостиком, у них активируются эмоциональные участки мозга, включая заднюю поясную кору, среднюю часть префронтальной коры и мозжечковую миндалину. Это свидетельствует о том, что они прочувствовали ситуацию. Напротив, проблема с вагонеткой, где достаточно всего лишь повернуть рычаг и никого не нужно толкать, активирует преимущественно логические области префронтальной коры и нижние теменные доли мозга, где производятся вычисления. Именно здесь разум правит бал и принимает решения.
Аналогично тому, что любой из нас с большей вероятностью поможет человеку, с которым можно себя идентифицировать, мы с меньшей вероятностью нанесем такому человеку вред. В ситуации с мостиком мы скорее пожертвуем незнакомцем, чем родственником, и скорее человеком, которого ненавидим, чем незнакомцем. Этим объясняется и тот факт, что в вышеописанной ситуации люди готовы пожертвовать собственной жизнью, если чувствуют себя близкими родственниками или членами той же крепко спаянной социальной группы, что и пятеро рабочих. Все они теперь одна команда.
Почему же моралью иногда управляют наши эмоции, а не разум? Грин утверждает, что в процессе эволюции у человека выработалась способность принимать быстрые решения на основе чувств и инстинктивных реакций. В угрожающих ситуациях нам нужно действовать быстро, не думая; именно поэтому люди часто делают для спасения других такое, что никогда бы не сделали по трезвом размышлении. Несмотря на то что ситуацию на мостике мы рассматриваем без спешки, с применением более медленной системы логических рассуждений, мы все равно чувствуем, что такое решение неправильно, и, поступив так, мы испытали бы вину.
Вина — мощный мотиватор конформизма. Мы чувствуем вину, когда делаем что-то неправильное. Но откуда мы знаем, что правильно, а что нет? В раннем детстве мы, возможно, интуитивно чувствуем, что хорошо и что плохо, когда речь заходит об оценке действий тех, кто помогает или мешает, но остальные правила нам приходится усваивать позже. Усвоение всевозможных директив, которым подчиняются окружающие нас люди, — часть процесса одомашнивания. Среди этих правил как моральные законы (те, что защищают права других, к примеру предписывают воздерживаться от насилия), так и социальные правила (договоренности, воплотившие в себе социальные ценности, вроде представления о том, когда и как уместно одеваться). Примерно в три-четыре года дети, судя по всему, начинают понимать последствия нарушения правил. Внутренне эти последствия проявляются как чувство вины.
Когда дело доходит до закона, большинство детей до семи-восьми лет действуют как судья Дредд — футуристический правоохранитель, не признающий в законах никаких исключений. Они сосредоточиваются на абсолютном результате и судят случайное действие, вызвавшее большой ущерб (если кто-то ненароком сшиб со стола пятнадцать чашек), более сурово, чем злонамеренное действие, ущерб от которого меньше (если кто-то пытался стащить чашку и нечаянно разбил ее). Если маленький ребенок узнаёт, что кто-то поступил плохо, он видит ситуацию в черно-белом свете, рассуждает так же и не видит ни полутонов, ни исключений. Он уверен, что муж, укравший в аптеке дорогущее лекарство, чтобы спасти умирающую жену, поступил неправильно, даже если аптекарь продает это лекарство по грабительской цене.
С возрастом и опытом дети начинают анализировать каждую ситуацию более глубоко и выносить не столь однозначные оценки. Одна из моральных дилемм, с которым мы сталкиваемся постоянно, заставляет нас решать, говорить правду или нет. Первоначально дети усваивают, что говорить неправду нехорошо, но в возрасте около одиннадцати лет они начинают понимать, что иногда обман необходим и морально оправдан. И дело не в том, что маленькие дети не в состоянии понять обман. В конце концов, уже в четыре года они начинают применять теорию сознания, которой невозможно пользоваться без представления о том, что такое обман. Просто они в некотором смысле сильнее связаны правилами.
Никто не любит, когда ему лгут, но при этом практически каждый лжет. Ложь — это попытка искусственно создать заблуждение или неверное представление о чем-то и таким образом повлиять на ситуацию. Можно либо утаить важные сведения, либо внедрить в чужое сознание ложную информацию путем обмана, чтобы управлять мыслями и поведением других людей. Если кто-то утверждает, что никогда не лжет, то: а) либо он не знает, что такое ложь; б) либо ему просто некому лгать; в) либо он лжет.
Изучение дневников, которые испытуемые вели в течение недели, показывает: менее чем один из десяти человек готов поклясться, что ни разу не солгал за все это время. Многие считают, что лгать — значит выдумывать, но иногда ложь — это утаивание или неполное представление информации в тот момент, когда она важна. Конечно, иногда для лжи есть серьезные основания. Если на пороге нашего дома появится убийца и спросит, где прячется намеченная жертва, нам, пожалуй, стоит солгать, даже если мы знаем ответ. Это будет оправданная ложь, потому что раскрыть местонахождение жертвы в такой ситуации совершенно неправильно с точки зрения морали. Мы не можем и не должны всегда говорить правду.
Лгать — значит быть человеком, и даже если бы можно было не лгать совершенно, вряд ли стоило бы это делать. Как часто мы лжем, чтобы не обидеть кого-то? Но мало того что всегда говорить правду было бы весьма неловко; через некоторое время такой жизни любые отношения распались бы, а социальные механизмы перестали бы действовать. Шелдон Купер, гениальный чудак-физик из комедии «Теория большого взрыва», постоянно сталкивается с этим аспектом нормальных человеческих социальных взаимоотношений. Если всегда говорить правду, то быстро потеряешь всех друзей и партнеров. Чтобы сохранять мир, нужно лгать.
Вообще-то большая часть лжи направлена не на то, чтобы другие чувствовали себя лучше, и вообще относится не к ним; согласно исследованиям, вдвое чаще наша ложь имеет отношение к тому, что другие думают о нас. Люди лгут, чтобы повысить самооценку, чтобы понравиться другим, чтобы завоевать уважение. Кроме того, они лгут, чтобы избежать наказания. Такая ложь призвана скрыть наши истинные чувства, мотивы, планы и действия, потому что мы уверены, что окружающие, узнав правду, осудят нас.
Основная проблема с ложью заключается в том, что на лжи можно попасться. Очень часто страшна не ложь, а сам факт обмана и утрата доверия. Каждый хочет избежать разоблачения, но ложь — мощный стимулятор, поэтому каждый из нас ведет непрерывную борьбу за то, чтобы обмануть других и при этом разоблачить тех, кто пытается обмануть нас. Предполагается, что цель одомашнивания — научить нас уживаться друг с другом, но иногда для этого требуется умение обмануть, чтобы избежать остракизма или наказания.
Один из способов избежать разоблачения — убедить самого себя в том, что говоришь чистую правду. Здесь-то и пригождается наша способность к самообману. Социолог Роберт Триверс утверждает, что человек развил ее у себя именно для этого: чтобы легче было обманывать других и не показывать при этом своим видом, что лжешь. Если человек вынужден рассказывать правду и ложь одновременно, это предъявляет к его организующим функциями серьезные требования: необходимо сочинить непротиворечивую историю и не запутаться в подробностях. В зависимости от степени и масштабов лжи обманщик всегда рискует запутаться в собственной паутине. Обманывая себя, мы получаем возможность лучше обманывать других.
Самообман дает множество преимуществ и открывает множество дополнительных возможностей. Он позволяет нам успешнее убеждать окружающих в том, что мы лучше, чем есть на самом деле. Нам нравится, когда все вокруг уверены в нас, даже если сами мы чувствуем себя слабыми и беззащитными, и эта уверенность окружающих в нас, в свою очередь, закрепляет нашу первоначальную ложь самим себе и внушает реальную уверенность. В любых значимых для нас ролях — от любовников до политических лидеров — мы предпочитаем видеть тех, кто излучает уверенность; мы готовы верить таким людям и выполнять их указания. Улучшая свой имидж при помощи обмана, мы усиливаем иллюзию контроля, которая, в свою очередь, придает нам уверенность в правильности выбора и действий и реально улучшает результат. Кроме того, чем старательнее мы занимаемся самообманом, тем больше начинаем себе верить. Здесь играет роль и реконструктивная природа воспоминаний, и проблема ложных воспоминаний. Участники эксперимента, сами сочинившие выдуманную историю по мотивам просмотренного короткого фильма, через два месяца поверили в собственную ложь. Они уже не могли отличить правду от выдуманного ими самими сюжета. Короче говоря, самообман со временем становится чем-то вроде самосбывающегося пророчества.
Вступить на путь самообмана очень просто. Большинство из нас и без того верит, что лично он (или она) находится на уровне выше среднего по всем существенным социальным чертам: красоте, интеллекту и остроумию. Когда получается задуманное, мы склонны приписывать заслугу себе. Восемь из десяти человек считают, что для них-то все еще обернется к лучшему. Уровень разводов на Западе сейчас составляет 40%; это значит, что распадаются две из каждых пяти пар; неудивительно, однако, что ни одна молодая семья сразу после свадьбы не считает, что в будущем они обязательно разбегутся. Даже адвокаты — специалисты по бракоразводным делам, которым следовало бы знать статистику, вступая в брак, считают, что уж они-то разводиться не будут. Люди видят себя в самом положительном свете.
Существует распространенное мнение, что самообман — это механизм защиты от суровой действительности. Именно поэтому многие из нас, почувствовав себя нехорошо, избегают визита к врачу, не делают разные тесты и анализы или попросту тянут, стараясь дождаться хороших новостей. Триверс считает иначе. Он уверен, что самообман — наступательное оружие, помогающее нам манипулировать окружающими. Обманывая сами себя, мы создаем положительную картину происходящего, которая производит впечатление на других. Более того, самообман имеет еще одну интересную особенность: мы скорее простим других и не будем их наказывать, если они, судя по всем признакам, не разгадали наш обман. Мы почти готовы простить человека, попавшего в ловушку собственного самообмана; такие люди как будто не отвечают за свои действия.
Еще один важный компонент одомашнивания — понимание того, в каких случаях следует извиниться. Извиняясь, мы даем жертве понять, что сожалеем о своих действиях и, что еще важнее, ценим ее, жертву. Если бы нам было все равно, мы не стали бы извиняться. Именно поэтому мы с большей готовностью прощаем человека, если он извинился. Но стоит ли ему верить? В конце концов, попросить прощения несложно, если считать, что этот акт позволит тебе сорваться с крючка. Ну что ж: если обман удастся, очень хорошо, но если он раскроется, то возмездие будет куда более суровым. Извинения вполне могут ударить бумерангом, если обнаружится, что действие все же было намеренным и нацелено было против пострадавшего. В этом случае станет очевидно, что виновный хотел обмануть жертву. Вообще, нам трудно простить человека, если он извиняется после того, как намеренно сделал или попытался сделать гадость.
Неискренние извинения, как правило, работают, потому что в природе человека верить тому, что ему говорят. Человек как биологический вид во многом полагается на информацию и советы других, так что доверять окружающим имеет смысл. «Она сказала мне, что ты симпатичный» или «На твоем месте я бы этого не ела!» — вот примеры всего лишь двух высказываний, способных изменить жизнь. В некоторых случаях, не поверив сказанному, долго вы не проживете. Доверять окружающим в наших интересах.
Маленькие дети верят всему, что им говорят. Взрослым приятно быть отчасти потому, что взрослые способны легко обманывать детей и делают это с удовольствием. Фантастика, фокусы, шутки и неожиданные сюрпризы работают с детьми особенно хорошо, потому что дети доверяют взрослым и считают, что те всегда говорят правду. В этом утверждении много правды, а дети действительно очень наивны. Положение не позволяет им проверять все услышанные утверждения. С другой стороны, представьте себе, как проходил бы процесс передачи информации, если бы все сказанное вами воспринималось с известным скептицизмом. Обучение детей было бы невозможно, если бы они всегда во всем сомневались.
Возникающая при этом систематическая ошибка, связанная с природной доверчивостью, видна даже на современных снимках мозга. Нейробиолог Сэм Харрис помещал людей в аппарат МРТ и просил определить, верны предложенные заявления или нет. Вне зависимости от того, соглашались ли испытуемые с заявлением, отвергали его или не знали, что сказать, у них активировалась префронтальная кора. Однако когда испытуемые отвергали утверждения как ложные, в мозгу активировались и другие области, включая переднюю поясную кору и хвостатое ядро (то и другое связано с негативными эмоциями). Кроме того, отрицание требовало значительно больше времени. Эти данные подтверждают мысль, которую предложил еще в XVII в. голландский философ Барух Спиноза; он писал, что одно только рассмотрение какой-либо идеи ведет к допущению о том, что она верна, и отвергнуть ее как ложную становится сложнее. Мы хотим верить тому, что нам говорят. Мы предпочитаем доверять.
Итак, человек по природе своей склонен помогать другим. Не в нашей природе возражать, отказывать в помощи или вредить другим членам той же группы. Помимо этого, одомашнивание учит нас, что и в каких ситуациях уместно. Конечно, всегда есть соблазн обмануть кого-нибудь, но это рискованно и делается под свою ответственность. В древности, когда люди жили небольшими группами, изгнание из группы за проступок было катастрофой. Развитие взаимодействия и сотрудничества, подтолкнувшее древних гоминидов к жизни в обществе, ограниченном правилами, шло по принципу взаимности — око за око. Даже сегодня, когда нам не нужно добывать пищу и охотиться ради выживания, когда человек вполне может прожить один, большинство из нас по-прежнему несет в глубине мозга груз ответственности — эмоциональное следствие просоциального поведения.
Разумеется, всегда находятся люди, которые не согласны действовать в пределах общепринятых правил; возможно, причиной тому их биологические особенности, возможно, детские переживания, а может быть, комбинация того и другого. Мы уже говорили о том, как пережитое в детстве насилие действует на мозг и влияет на дальнейшее поведение. В ходе исследования, где дети из стабильных семей сравнивались с растущими в агрессивной среде, только один малыш из дома, где царит повседневное насилие, готов был прийти на помощь другому или утешить расстроенного ребенка в игровой группе. Большинство ребят из стабильных семей помогали друг другу. Вспомните, как легко дети с прочными социальными связями обращаются к воспитателям за помощью и принимают от них утешение. И наоборот, дети без прочных связей либо вовсе не обращаются за утешением, либо принимают его неохотно и не сразу. Наблюдая за описанным выше сюжетом, в котором геометрические фигуры помогали или вредили друг другу, дети без прочных социальных связей не удивляются, когда фигура «мама» бросает своего «малыша». Вот почему одомашнивание так важно для формирования детских ожиданий о том, что хорошо и что плохо.
С другой стороны, наша биологическая склонность к просоциальности не означает, разумеется, что мы готовы помогать всем подряд, без разбору. Современный мир, как и древний, полон конфликтов между группами, готовыми сражаться за территории, ресурсы и идеалы. Может быть, человек и просоциальное животное, но наша доброта распространяется, как правило, только на тех, с кем мы себя идентифицируем, то есть на группы, к которым мы принадлежим. Не исключено, что это связано с эволюционным императивом оказывать предпочтение тем, кто имеет общие с нами гены, но универсальное правило гласит: «Будь добр сам и считай, что окружающие тоже будут добры к тебе». Правда, когда мы думаем о болезнях современного общества, это послание как-то теряется. Потребность принадлежать к тем или иным группам, ее влияние на наши представления и поведение необычайно сильны — это один из самых мощных стимулов, действующих на нас как на общественных животных. Неудивительно, что большинство людей ценит общественное одобрение; поразительно другое: до чего доходят некоторые люди, добиваясь принятия в ту или иную группу, — и сколь ужасно возмездие, которое они обрушивают на головы тех, кто им в этом отказывает.