Глава двенадцатая
Утопленник
Мне стыдно писать о том, что произошло вечером в день моего рождения, но все же попытаюсь — в надежде, что сам акт письма хоть немного смягчит не оставляющее меня чувство вины и дарует отдых после двух бессонных ночей.
Есть мне не хотелось, и мысль об изысканном ужине, который я заказал для де Гурлея и его семейства, вызывала у меня отвращение. Все, чего я хотел, — это остаться наедине с Селией.
Взяв ее руку (постарался сделать это как можно нежнее и изящнее, но, боюсь, вышло грубовато и властно), я сказал:
— Селия, сегодня ясное небо. Поднимемся на крышу, будем смотреть в телескоп на звезды и пытаться прочесть наше будущее.
Селия запротестовала: на крыше холодно, да и перед гостями неудобно.
— Нет никаких гостей. Никто не придет, — сказал я.
В этот момент в холле появился Финн в малиновом с золотом наряде и белокуром парике. Видя, что я сжимаю руку Селии, он бросил на меня укоризненный взгляд.
— Можешь снять свой дурацкий костюм, Робин, — сказал я с раздражением. — Вечеринка отменяется.
(Моя ревность к Финну подобна опухоли на печени, она разрастается, и я становлюсь больным и желтым от ревности.)
Итак, я поднимаюсь на крышу, таща за собой Селию. Мы выходим на обледеневшую поверхность. Я поднимаю глаза к небу и вижу бесконечный Космос с множеством миров. Сколько противоречивых законов управляют им, а я, невежда, не знаю даже Первого.
Селия дрожит от холода. Я снимаю камзол (черный, камлотовый, отделанный золотой тесьмой) и накидываю ей на плечи.
Потом приставляю глаз к телескопу. При первом беглом взгляде вижу только лишенную системы звездную россыпь. Затем замечаю, что Юпитер, окруженный свитой из спутников, сегодня особенно ярко выделяется на небе. «Ага, — говорю я, делая вид, что много знаю о планетах и звездах, — voilà Юпитер. Необычно ярок. Великолепно. Хороший знак. Эта царственная планета покровительствует всем земным королям. Он дарит нам с небес улыбку».
Я подвожу Селию к телескопу. Камзол ее греет, но она все-таки дрожит. Это напоминает мне о пережитом сегодня страхе. То, что Селия тоже испытывает страх, приводит меня в отчаяние. Я должен ее успокоить, утешить. И я обнимаю ее. Она не может меня оттолкнуть: мы стоим на самом краю крыши. «Не надо, Меривел!» — кричит она. Но я не могу ее отпустить. Просто не могу. И не Хочу. Я поворачиваю ее лицо к себе. Она старается отвести голову в сторону, как делала Мудрая Нелл, когда я хотел потрогать «сосок». Но к шее Селии тянется не моя рука, а губы. Я целую то самое место, где у ведьмы сосок. Селия борется, кричит, но я не выпускаю ее из объятий. Мне уже мало шелковистой кожи шейки. Мне нужны губы. Я с силой притягиваю голову Селии к себе. Телом чувствую ее груди. В висках у меня стучит, дыхание становится учащенным. Преодолевая сопротивление женщины, я целую ее, как может целовать только любовник.
Она не уступала, ни на секунду не прекращала борьбы, пытаясь вырваться. Но я уже разгорячился, словно юноша, которого распирает желание. Селия изгибает спину, отрывает губы от моего рта. Я уже не могу ее поцеловать, зато шепчу, задыхаясь, прошу ее не думать больше о короле. «Если сейчас ты ему еще не надоела, это обязательно случится через год. Не знаю, говорил ли я тебе, но король подобен ртути, его нельзя удержать. Он никогда не подарит тебе ребенка, которого ты хочешь, Селия. Никогда! А вот я могу дать тебе ребенка. Роди от меня сына! Ведь я твой муж, и все, что мне надо, это разрешения любить тебя!»
И тут она плюнула мне в лицо. Слюна попала в глаза, и какое-то время я ничего не видел, — впрочем, этого времени хватило на то, чтобы я инстинктивно ослабил объятие, и Селия, спотыкаясь, бросилась, уронив на ходу мой камзол, к чердачному окну, из которого мы выбрались на крышу. Когда я опомнился, она уже влезала в окно и пронзительно кричала — звала на помощь Софию, чертову «юбочницу».
Я еще мог догнать ее и удержать. Мог швырнуть на чердачный пол.
Но ничего этого я не сделал. Я вытер слюну с глаз. И проклял Бога и родителей за то, что они создали меня столь низкой тварью. Я проклял мир, в котором вызывал любовь только у шлюх и блудниц. С силой пнув основание телескопа, я отбил большой палец.
Я весь продрог, но с крыши не уходил, словно хотел пропитаться ледяным холодом ночи.
Не знаю, в каком часу я прокрался в дом. Закрыл за собой окно. Когда шел по чердаку, ощутил сладковато-приторный запах, очень знакомый, однако так и не вспомнил, откуда он мне известен.
Я немного поспал. Не знаю, сколько времени прошло со дня моего рождения. Кажется, я утратил чувство времени.
Мне снился дьявольский сон. Финн в зеленом нижнем белье прижал к стене мою жену и занялся с ней любовью. Я убил его, всадив в его зад двадцать девять стрел.
Проснувшись, я сразу вспомнил происхождение сладковатого запаха на чердаке, то был залах парика Финна. Значит, он шпион, решил я. Либо по собственной инициативе, либо по приказу короля. Он, конечно же, видел, что происходило на крыше, и теперь обо всем доложит в Уайтхолл, и я буду выглядеть не только глупцом, но и человеком, совершившим страшную ошибку, — такое мнение я и сам разделяю.
И вот я спрашиваю у этого отупевшего от пьянства Меривела: «Как ты дошел до жизни такой? (Ты, который всегда считал, что тихая Селия неинтересна, которому нравились только вульгарные женщины.) Может, все дело в тщеславии? В первую брачную ночь тебя замещал в постели король, ты же забавлялся с деревенской потаскушкой, так, может быть, тогда-то ты и возмечтал вытеснить монарха из сердца Селии?»
Это выше моего понимания. Любовь вошла в меня, как болезнь, вошла так незаметно, что я не заметил ее приближения, не слышал ее шагов. Умом я понимаю всю нелепость этого, и однако любовь сжигает меня, я словно в лихорадке.
Что я должен сделать, чтобы излечиться, кто мне поможет? И слышу доносящийся из Болотного края голос Пирса, слышу характерный для него ответ, он произносит его без колебаний: «Только ты сам, Меривел».
Я сочиняю письмо, в котором приношу свои извинения Селии. Там есть такие слова: «Некоторые события, произошедшие в день моего рождения, так потрясли меня, что мой разум был охвачен внезапным приступом безумия, из-за чего я и совершил в отношении Вас этот ужасный акт агрессии», но дальше дело не идет. Это заставляет меня думать, не являются ли ложь и выдумки, лежащие в основе всех человеческих рассуждений, главной причиной того непроницаемого безмолвия, какое мы ощущаем в своих черепах.
Я сижу и смотрю на белый лист бумаги. Щекочу губу пером. От беспокойного ерзанья по стулу у меня болит зад и правая нога. Лежащая на бумаге рука замерзла. Нет нужды притворяться — я чувствую себя совсем больным. Возможно, я умираю — такая мысль меня даже радует, ведь она снимает с души груз: значит, я не схожу с ума. Как вы поняли, в мыслях моих царит страшная неразбериха. В довершение всего я поймал в своей щетине вошь, от ее укусов кожа на голове неимоверно зудит. Я велел Уиллу приготовить ванночку для головы с уксусом и гваяколом — я сам изобрел этот рецепт в Кембридже, и потом часто слышал слова благодарности от своих друзей — грязных, вшивых студентов.
Я не хочу встречаться с Селией, пока не напишу и не передам ей покаянное письмо, и потому не выхожу из своей комнаты; сюда мне приносят еду на подносе, как выздоравливающему после тяжкой болезни. О том, что происходит в доме, я не имею ни малейшего понятия и не знаю, носят ли слуги меховые табарды (Уилл не носит), близится ли к концу работа над портретом (возможно, сейчас Финн пишет залитую солнцем шотландскую горную долину — фон для белокурой головки Селии?) и донес ли Финн на меня королю. Я кожей чувствую опасность, но не знаю, откуда ее ждать. Предо мной часто всплывает лицо колдуньи Нелл. Царапины на плечах заживают медленно.
Сегодня Уилл принес мне письмо. Но в нем нет властных королевских интонаций. Это жалкая, безграмотная писулька от некоего Септимуса Фрейма, матроса торгового флота. Почерк скверный, неровный; кажется, что писалось письмо в сильнейший шторм. Когда мне удалось расшифровать написанное, новости оказались печальными. Вот что я прочел:
Любезный и уважаемый сэр!
Обращаюсь к вам по просьбе вдовы Пьерпойнт, которая сама не искусна в письменности.
Она просит сообщить вам, что ее муж, Джордж Пьерпойнт, паромщик, утоп в эту среду под Лондонским мостом, когда, перегнувшись через борт, хотел схватить треску. Он свалился в воду, и его затянуло в водоворот у опор моста — вот так он и погиб.
Вдова просит меня написать, что помнит вашу доброту, и еще просит напомнить, что ей надобно закупить уголь для утюгов и котлов в ее прачечной, иначе ее ждет нищета и работный дом.
Короче говоря она просит вас прислать ей тридцать шиллингов, за что заранее благодарит, благословляет Вас и называет благородным, и щедрым господином.
Писал скромный слуга нации,
Септимус Фрейм, матрос торгового флота.
Значит, Пьерпойнт утонул! Мудрая река никогда больше не окажется свидетельницей его мошенничества, обмана, не услышит грубой ругани, она погребла его в глубине своих вод. А Рози теперь ужинает хлебом и рубцом в одиночестве…
На какое-то мгновение известие об этой смерти поднимает мне настроение. Я представляю, как юркая рыба скользит в грубых руках Пьерпойнта, как он валится за борт, а барку несет дальше по течению. Я шепчу: «И никакого попечителя не было рядом», хотя сам толком не понимаю, что имею в виду. Я знаю только одно: мне не жаль Пьерпойнта, я рад, что его нет больше на свете.
В другое время, получив такое известие, я, не задумываясь, помчался бы в Лондон, сунул в жаркую руку Рози требуемую сумму и с радостью занял в ее постели место покойного мужа — не сомневаюсь, мы с ней отменно бы повеселились. Но сейчас я чувствую себя слишком больным, виноватым, смущенным, влюбленным по угли и боюсь нос из дому высунуть. Страсть разрушила меня. Я могу с легкостью представить себе, что слышу в отдалении пальбу с военного корабля. Пора снова вернуться к написанию покаянного письма…
Кажется, я наконец понял, почему мне не дается это письмо. Ведь его нужно закончить обещанием, которое я не могу дать. Я пишу: «Клянусь честью, я никогда больше не позволю против Вашей воли коснуться Вас или говорить о своих чувствах, что, как мне известно, вызывает у Вас глубокое отвращение», однако, продолжая писать, знаю, что в этом я неискренен. Природа моя такова, что при случае у меня могут снова вырваться слова, которые моя жена не хочет слышать. Я уже ощущаю, что они накапливаются у сердца, словно гной. Может, безответная любовь превращает со временем человека в труп? И я увижу утонувшего Пьерпойнта раньше, чем возлягу на супружеское ложе со своей женой? (Как я презираю себя за эту склонность жаловаться на судьбу.)
Дорогая. Рози, — писал я, хоть и знал, что она не умеет читать, но так хотелось поговорить с другом. — Прилагаю к обычной болтовне Меривела японский кошелек с тридцатью шиллингами. Кошелек ценный, распоряжайся им по своему усмотрению — хочешь продай, хочешь оставь на память.
Мне жаль, что Пьерпойнт утонул. Умереть из-за какой-то трески очень прискорбно.
Я непременно поехал бы в Лондон, чтобы утешить тебя, если б не черная меланхолия, в которую я, похоже, впал: дух мой и плоть находятся в таком плачевном состоянии, что я не нахожу в себе силы даже выйти из комнаты. Здесь я и сижу, закутанный в барсучьи шкуры, и гляжу на огромное серое небо. Короче говоря, я уже не прежний Меривел, а унылый, вялый, ни на что не годный человек, который мне совсем не нравится. Пусть мой прежний облик был нелепым, но с тем человеком было забавно проводить время. Новый же отвратителен. Я просил его уйти и никогда не возвращаться, но он продолжает сидеть, чесаться, ерзать, сморкаться, вздыхать, зевать и писать всякую чепуху. Хотелось бы, чтоб он умер.
Этому человеку — назову его Фогг — недавно приснился сон, в котором Его Величество король спросил его: что есть Первый Закон Космоса? Теперь Фогг в своем усердии мучается этим вопросом. Он не выходит у него из головы, прилип, как моллюск к скале, и ничем его не вскроешь. Однако вчера вечером когда он узнал о смерти Пьерпойнта, что-то стало проясняться. Фогг выдвинул предположение, что Первый Закон Космоса есть всеобщая Разобщенность. Так же, как планета и звезда существуют сами по себе и не связаны с другими планетами и звездами, так и каждый землянин должен оставаться независимым, и одиноким, даже в смерти. Так Пьерпойнт ушел из жизни в полном одиночестве.
В то время как планеты безмятежно вращаются в космосе — их устраивает полная изоляция: ведь любое столкновение с другой планетой разрушит обеих и обратит в пыль, — Фогг, как и многие другие из его расы, считает Разобщенность очень печальным явлением и продолжает, надеяться, что судьба столкнет его с кем-то, с кем он забудет об этом законе. И все же он понимает всю безрассудность такого столкновения. Оно губительно, ибо нарушает Первый Закон. При таком столкновении Фогга разорвет на части. Он превратится в ядовитый газ, бездушную пыль…
Как раз на этом неубедительном (и достаточно неясном) месте меня прервали. В комнату вошел Уилл Гейтс, он доложил, что пришел господин де Гурлей и срочно хочет меня видеть.
— Ты только взгляни на меня, — сказал я. — Пока не выздоровею, никого не хочу видеть.
— Он говорит, что принес с собой что-то, от чего вам сразу станет лучше.
— Вот как! — отозвался я. — Не иначе кровь ласточек.
— Простите, сэр?
— Мне хочется побыть одному, Уилл. О многом надо подумать.
— Он настаивает, сэр.
— Поэтому его и не любят. До него не доходит, что в жизни, как и в кадрили, нужно двигаться не только вперед, но и отступать.
Когда я это говорил, мне пришло в голову, что письмо к Селии — как раз тот самый шаг назад, без которого никакой танец невозможен, — разве только Пляски смерти. Уилл все еще настаивал на необходимости принять Дегуласса, а я тем временем отложил письмо к Рози (если эту писульку можно назвать письмом), взял чистый лист бумаги и написал кратко и просто:
Дорогая Селия, я глубоко сожалею о своем безнравственном поведении. Умоляю простить меня и впредь продолжать считать своим другом и преданным покровителем.
Р. М.
Я велю Уиллу привести в мою комнату Дегуласса, а потом передать Селии мою записку.
Сам надеваю парик. Мое волнение понемногу стихает, — это, похоже, становится причиной внезапного падения температуры. Если раньше я пылал, то теперь ощущаю холод. Лезу за табардой, натягиваю ее и сижу, засунув руки в рукава. Дожидаясь гостя, я задаю себе вопрос, почему я так и не приступил к рисованию русских? Неужели дальше фантазий дело не пойдет?
Дегуласс появился раньше, чем я смог ответить на этот вопрос. При виде его я сразу же перестал испытывать смущение по поводу собственной наружности. Он принадлежит к людям, необыкновенно, невероятно уродливым — об этой уродливости тут же забываешь, стоит ему удалиться, но она поражает с еще большей силой, когда он вновь возникает на горизонте. (Интересно, его жена и дети так же воспринимают его наружность, как мы, и чувствуют большую нежность в его отсутствие?)
Левая щека его мясистого лица с грубыми чертами, уродливого само по себе, обезображена вдобавок язвой, которую он всегда старательно прикрывает рукой. Мне это зрелище доставляет боль. Ведь от этой заразы есть лекарство, думаю я, но никак не могу вспомнить его состав. Впрочем, на этот раз не я, а он исполняет роль медика. Похоже, он искренне озабочен тем, что «со времени той отмененной вечеринки все говорят, что вы сам не свой». Он ставит предо мной бутыль с зеленоватой жидкостью. «Получил от одного знахаря, шарлатана, каких мало, — объявил он. — Не стоит потраченных трех пенсов!»
— Тогда зачем вы принесли мне это, господин де Гурлей?
— Потому что это самое эффективное лекарство от меланхолии.
— Тогда почему оно не стоит тех небольших денег. что за него запросили?
— Я так сказал? А чему вы поверите больше, сэр Роберт, тому, что лекарство бесценно, или тому, что оно вовсе не имеет цены?
— Ни тому ни другому…
— Очень мудро.
— Пока сам не попробую…
— Вот именно. Значит, вы ничего особенного не ждете? Не принимаете ни одну сторону?
— Да.
— И в равной степени верите как в то, что лекарство бесполезно, так и в то, что оно чудесным образом исцелит вас?
— В исцеление верится меньше.
— Но шанс все же возможен?
— Пожалуй.
— Прекрасно. Обещаете принять лекарство перед сном?
— Хорошо.
— Вот и отлично.
Де Гурлей сел. Лицо его сияло. Я заметил, что люди имеют привычку улыбаться, если знают что-то, чего не знают другие. Такая улыбка говорит о превосходстве. Это всегда раздражает, но на этот раз меня заинтриговала та игра, какую вел со мной Дегуласс. Мне было интересно, в чем ее смысл, но тут Дегуласс нежно похлопал себя по огромному животу и громко произнес: «Надежда, вот что! Обольстительница разума! Она не покидает нас, n'est-ce pas»?
— Возможно, вы правы.
— Конечно, прав. Возьмем вашу вечеринку, которую отменили в последний момент. Слов не хватит, чтобы описать, с каким нетерпением моя жена и дочери ее ждали, сколько надежд возлагали на нее. Это просто не поддается описанию.
— Мне очень жаль…
— Нет, нет… Не извиняйтесь. Никто не обещал моей жене, что на ужине будут присутствовать важные и влиятельные персоны и что с того вечера наш ежегодный доход увеличится на три тысячи ливров. Никто не обещал моим дочерям, что на этой вечеринке они познакомятся с сыновьями маркизов и юными племянниками принца Руперта. И все же они надеялись! А когда пришло известие, что все отменяется, знаете, что они стали делать, все трое? Залились слезами в три ручья.
— Мне действительно очень жаль, — сказал я, — но ни знатные вельможи, ни родственники Руперта не приняли приглашения.
— Так я и думал. Точнее сказать, я в равной степени верил и не верил в их приезд и потому не позволял себе надеяться.
— Беру на себя смелость утверждать, что это очень мудро.
— Совершенно верно. А теперь готовы ли вы сообщить мне по секрету, что с вами случилось, если вы расположены сделать такое признание? С одной стороны, во мне нет и капли мудрости, но, с другой, моя мать убеждена, что во всем Норфолке нет человека умнее.
Дегуласс от души рассмеялся. Смеха я не слышал много дней, и меня поразило его звучание в закрытой комнате, — похоже на эхо или на звуки, идущие из-под воды. Смех смолк, в комнате воцарилось молчание, и тут взгляд мой остановился на воспаленной, покрытой струпьями щеке де Гурлея. Неожиданно я вспомнил состав средства от псориаза и сказал:
— Увы, я не знаю, что приключилось со мной, и потому мне нечего вам сказать. Однако я знаю, как излечить язву на вашем лице.
— Не говорите, что знаете! — воскликнул Дегуласс. — Скажите, что знаете и в то же время не знаете.
— Хорошо. Есть два средства. Возможно, помогут оба, но не исключено, что не поможет ни одно. Первое — слегка подслащенный сок подорожника; второе — поссет из патоки. Они либо исцелят, либо не исцелят вас.
Де Гурлей поблагодарил меня и снова рассмеялся; было видно, что ему хочется, чтобы я к нему присоединился. Но я не мог смеяться. Он полагал, что его игра говорит об уме и мудрости, но я видел, что в конечном счете все оборачивается глупостью. Его игра была не чем иным, как самообманом: жонглируя утверждениями и отрицаниями, он хотел уберечь себя от разочарований, но он, как любой человек, тоже многого ждал от жизни. Чем, как не проявлением надежды, была частичка «де» перед его фамилией?
Уже стемнело, когда де Гурлей ушел от меня. Я подложил дров в камин, но холод все равно пронизывал до костей. Только горячая ванна согреет меня, решил я.
Я позвал Уилла. Он сказал, что передал мою записку Селии.
— Как чувствует себя моя жена? — спросил я.
— Ее ничто не радует. Ждет с нетерпением возвращения господина Финна, чтобы тот поскорее закончил портрет.
— Финн уехал?
— Да, сэр. На следующий день после не состоявшейся вечеринки. Хвастался, что у него дела в Уайтхолле.
Выходит, я не ошибся. Финна определили (или он сам себя определил) ко мне в шпионы.
Сидя в кадке (голова моя все время падала на грудь, что создавало некоторое неудобство, и я решил смастерить что-нибудь, удерживающее подбородок в определенном положении, — мне казалось, нечто подобное должно быть у жителей реки Map), я пытался сообразить, как может отразиться на моей судьбе шпионство Финна. Зная короля и его полную власть над подданными, я был готов держать пари, что его позабавит моя безрассудная любовь к Селии. «Ах, Меривел… — так и слышался мне его голос, — какой же ты неловкий Ромео! Драться с Джульеттой на балконе! На будущее — помни свою роль. Ты Парис». Тут я улыбнулся. Мне так хорошо запомнились интонации королевского голоса, что, казалось, он находится здесь же, в этой комнате, невидимый за идущим от воды паром.
Я закрыл глаза. Уилл поливал меня из ковша, лил горячую воду на плечи и живот, но меня снова охватил озноб, предвещавший лихорадку. «Принеси еще воды, Уилл, — потребовал я, — и нагрей погорячее».
— Но она и так чуть ли не кипяток, сэр. Вы сваритесь.
— Не спорь. Поди согрей еще воды. Я умираю от холода.
Он ушел, а я остался сидеть в кадке. За окном пронзительно кричал козодой. Я вспомнил, как Нелл напророчила мое падение. Вспомнил, что Пьерпойнт тоже упал с барки. Вспомнил и Рози — она сидела одна в прачечной и ждала, когда ей в руки упадут тридцать шиллингов.