Книга: Новоорлеанский блюз
Назад: V: В последний раз
Дальше: I: Сильвия и женщина с лицом цвета кофе

I: Ее прошлое незаметно подкралось и встало прямо перед ней

Новый Орлеан, штат Луизиана, США, 1998 год
Старик обожал лирические отступления. Сильвия отметила это сразу.
— Вы же совершенно не знаете меня, — говорил он таким тоном, каким обычно оправдываются. — Вы ничего не знаете обо мне, кроме того, что я тот, на ком кончается вся эта история, и вы хотите, чтобы она прозвучала так же ясно и отчетливо, как когда-то из этой старой трубы звучала музыка.
«Ну давай же, давай», — думала Сильвия. Она, насколько потом могла вспомнить, не чувствовала ни злобы, ни раздражения — только усталость. Она не сводила внимательного взгляда с Двухнедельника — кто он, в конце концов? Ее дядя, хотя и неродной (они состоят в таком же родстве, как и с этим извращенцем Фабрицио, которого она считала братом своего деда). Но ей очень понравился жест, которым он указал на корнет ее деда, как будто этот старый медный инструмент мог пробудить в нем вдохновение. Ей нравилось, как он рассказывал историю Лика, рассказывал так, словно ждал этой возможности целую вечность. Ей нравилась его манера говорить: рассказывая, он постоянно смотрел пристальным взглядом то в ее глаза, то в глаза Джима или Мусы, убеждаясь, что его слушают. А рассказывать он умел! Но вот сейчас ее одолевала усталость.
Его рассказ затянулся больше чем на два дня, и виновата в этом была она. А все потому, что она, разумеется, могла принять на веру его слова: «Твоим дедом был Лик Холден (неизвестный джазмен). Твоей бабкой была Сильвия Блек (проститутка, которая время от времени пела джаз — на что-то это похоже!)». Она верила этому. Но ни имена, ни профессии, ни образ жизни или расовая принадлежность не объясняли Сильвии (названной в честь бабушки, которая, впрочем, называла себя Сильви, дабы придать своему имени более итальянское звучание), кто же она такая. Но только вся история, рассказанная от начала до конца, объяснит это, и ей хотелось знать все. А как еще добраться до сути?
Во всяком случае, утомил ее не рассказ. Она устала от того, что с каждым часом все сильнее испытывала чувство тревоги. Вопреки своим самым смелым ожиданиям, она ощущала какое-то душевное опустошение, ощущала так же явственно, как лондонский дождь в феврале. Но откуда вдруг оно взялось, это опустошение, если дело, как она ясно видела, шло к развязке? И это было не то чувство предвидения, многократно выручавшее ее прежде.
Громко произнесенные слова Двухнедельника вернули ее к действительности: она поняла, что уже некоторое время не слушает его, а пристально смотрит на Джима и Мусу, которые сидят у ног старика, словно дети вокруг дедушки, и смотрят на него с широко открытыми глазами и разинутыми ртами. Они выглядели настолько комично, что она с трудом удержалась от смеха. На ноге Мусы красовалась тщательно наложенная самодельная повязка, скрывавшая культю утраченного пальца. Сильвия предлагала ему помочь обработать рану, но угрюмый и расстроенный Муса не позволил ей даже приблизиться к раненой ноге. Как это, черт возьми, получилось, что он лишился пальца? Ей пришлось долго слушать его объяснения по поводу вмешательства потусторонних сил. Вообще-то в этой травме было что-то гротескное, и Сильвия не могла поверить в то, что «боги» (кем бы они ни были) могли прибегнуть к такой проникнутой черным юмором мести. Ведь если неразборчивость в знакомствах считать преступлением, то тогда у нее вообще не должно было остаться ни одного пальца на ногах, да и на руках тоже. А может быть, отождествлять проституцию и «неразборчивость в знакомствах» так же нелепо, как обвинять хирурга в «кровожадности» — ведь даже божества должны понимать, что людям надо как-то зарабатывать себе на жизнь.
Муса, однако, не видел ничего смешного в том, что лишился пальца — четвертого пальца на правой ноге (выбор именно этого пальца был, по всей видимости, случайным), — отчасти из-за сильной боли, отчасти из-за того, что это было карой за постыдное поведение, но главным образом потому, что потеря пальца казалась такой явной метафорой (как и большинство вещей, с которыми приходится сталкиваться закулу: восстановление девственности, герпес на губах, дождь во время погребения). Два предшествующих дня Муса еле-еле ковылял по улицам Нового Орлеана, опираясь на палку.
— Послушай, Сильвия, — сказал он, — я ведь потерял всего один палец на ноге, но мое состояние внушает мне беспокойство. Я полноценный мужчина во всех отношениях, но не могу передвигаться без посторонней помощи. Такой, казалось бы, пустяк, а какие неприятные последствия! — С этими словами закулу многозначительно посмотрел на Сильвию. — Думаю, ты понимаешь, о чем я.
Честно говоря, Сильвия не врубалась в то, о чем он говорил. Хотя позже, размышляя об этом, она почти поняла его намеки.
Что до Джима, то он из-за чувства вины не осмеливался даже смотреть на нее. Да и следы побоев на его лице не располагали к общению. Его правый глаз наполовину заплыл, а на левом полопались все сосуды, и он был красный, как у вампира. Ему повезло хотя бы, что нос был не сломан. Сильвия внезапно почувствовала себя виноватой, когда ее взгляд остановился на его распухшем носу. Удар, нанесенный ею, был, без сомнения, хорош. Что ж, будет знать, как цепляться к проституткам (бывшим). Будет знать, как цепляться к мачекамадзи!
На душе у нее было невесело, но она улыбалась. Джим, искоса взглянув на нее, снова опустил голову. Она поняла, что он ее боится. Это хорошо.
После того как Муса, поцеловав ее, лишился пальца на ноге; после того как они вошли в бар «У Мелон» и увидели пьяного распевающего Джима; после того как она крепко съездила его по физиономии, Сильвия бездумно, куда глаза глядят, отправилась по новоорлеанским улицам, а в голове ее была невообразимая мешанина из разных образов, видений и мыслей. Она пробродила большую часть ночи, делая остановки в различных барах, слушая музыку, хорошую и плохую, погружая пальцы в вазочки со льдом (чтобы успокоить саднящую боль) и мешая ленивым проституткам околпачивать пьяных мужиков, которых поначалу возбуждало, как волнующе покачиваются ее бедра; потом, когда Сильвия подходила ближе, они видели, что она уже стара и не может возбудить желание. Она запомнила немногое из того, что случилось в ту ночь, хотя чувства ее были обострены донельзя. Единственное, что осталось в ее памяти, — это вопросы, которые она задавала себе. И эти вопросы были столь очевидными, что она никак не могла поверить в то, что не задавала их себе прежде.
Что она делает здесь, в Новом Орлеане? Что общего у нее с безумным африканским шаманом и доброжелательным белым мальчишкой (именно мальчишкой)? Что она надеется узнать? Неужели ее происхождение — вернее то, что она родилась чернокожей — настолько для нее важно? Неужели ответы на вопросы — на эти и на другие, не менее важные: кто, где, как — в действительности облегчат ей жизнь?
В чем у Сильвии не было сомнений, так это в том, что она хочет вернуться в Лондон. А ведь, по сути, и возвращаться-то было не к чему: ни дома, ни семьи, ни тоскующего партнера с широкими плечами и всегда готового выслушать ее. Она знала, что там ей нечего ждать; но к этой мысли она уже давно привыкла.
Когда Сильвия добралась до квартиры в Шартре, небо осветилось первыми, слабыми лучами утреннего солнца. Стараясь не шуметь, она проскользнула в дверь. Она уже было решилась собрать вещи и уйти, не утруждая себя такими пустяками, как прощание. Но Муса и Джим, как оказалось, не спали, а молча сидели в маленькой кухоньке. Закулу, положив ноги на стол, попыхивал самокруткой, а Джим с горестно-угрюмым лицом потягивал бурбон из стакана, время от времени сморкаясь кровью. Они разом пристально посмотрели на нее, когда она показалась в дверном проеме, словно с нетерпением ждали ее возвращения. Джим, вскочив на ноги, взволнованно залопотал:
— Где вас носило?
Но почти в ту же секунду осекся и сел на стул — Сильвия посмотрела на него таким взглядом, что он моментально лишился сил, словно заводная игрушка, в которой лопнула пружина.
— Я еду обратно в Лондон, — объявила она.
Муса затянулся косячком, выдохнул облако дыма и, сощурившись, посмотрел сквозь него на Сильвию. Убирая со стола ноги, он не смог удержаться от гримасы боли, когда кровь прилила к его ноющей ступне.
— Я все выяснил, — спокойным голосом произнес Муса. Он старался ни голосом, ни лицом не выдать внутреннего волнения, однако в его словах прозвучали нотки гордости.
— Выяснил что?
— Вашу историю, — с торжеством объявил Джим.
Но Муса покачал головой.
— Твою судьбу, — сообщил он.
— О, — тусклым голосом произнесла Сильвия. Она понимала, что наступил волнующий момент, но напрочь забыла возможную причину волнения. — Пойду-ка я спать.
Она легла на постель прямо в одежде, пачкая наволочку пудрой и тушью. Глаза ее были закрыты, в голове была звенящая пустота, но она не спала и слышала, как Джим вошел в ее комнату. Она уловила скрип двери и почувствовала, как он сел на корточки возле ее кровати, дыша перегаром.
— Простите, — сказал он.
— Все нормально.
Он немного помолчал, чуть-чуть надув щеки. Она не понимала смысла наступившей паузы — либо он молчит для придания своим словам драматического эффекта, либо старается подавить подступающую рвоту.
— Я люблю вас.
Сильвия саркастически посмотрела на него; сердце ее было настолько переполнено жалостью к самой себе, что в нем уже не оставалось места ни для чего, кроме презрения (это чувство она испытывала часто и по многим поводам).
— Тоже мне откровение! — презрительно объявила она.
На следующее утро Муса разбудил ее ни свет ни заря. Она поначалу намеревалась послать его подальше, сказав, что ее больше ничего не интересует. Но она знала, что должна купить авиабилет до Нью-Йорка и что на это потребуется день, а то и два, так чего ради обрекать себя на такие потери? Кроме того, она все еще испытывала благоговейный страх перед закулу и помнила, каким резким и нетерпимым он бывает.
Какое странное зрелище являла собой их троица, когда они шествовали по Французскому кварталу! Впереди нетвердой походкой вышагивает Муса, опираясь, чтобы не упасть, на бейсбольную биту. За ним выступает Сильвия, как обычно тщательно одетая и с безукоризненным макияжем. Полы ее длинного пальто с легким шелестом рассекают воздух, ее блестящие от помады губы чуть капризно надуты. Позади тащится Джим с обиженными, как у ребенка, лицом, на которое встречные смотрят в основном с симпатией и сочувствием.
Фортис Холден-младший ждал их в баре, который в этот ранний час был пустым и где чувствовалась странная смесь аромата кофе и запаха моющего средства. Муса представил Сильвию ее столь долго разыскиваемому родственнику, к которому она немедленно почувствовала расположение. В его манере общаться чувствовалось что-то располагающее. Когда он говорил, было вид но, как быстро мелькает его влажный розовый язык.
Расположившись за угловым столиком, они заказали кофе и апельсиновый сок. Двухнедельник попросил лишь стакан воды, из которого периодически отхлебывал перед тем, как чуть позже переключиться на виски. Поначалу Джим старался привлечь внимание Сильвии, словно у него тоже было что сказать ей (не иначе как очередное серьезное заявление). Но она категорически игнорировала его, и он вскоре смешался и затих. Чтобы как-то утешить себя, он непрестанно пил кофе и курил сигарету за сигаретой, отчего вскоре окутал дымом не только себя, но и всех сидящих за столиком. Он был так поглощен рассказом Двухнедельника, что чуть не пропустил время, когда без ущерба для репутации можно было начать заказывать выпивку.
— Так ты и есть та самая малышка Сильвии Блек? — начал старик.
— Внучка, — уточнил Муса.
— Внучка, э-э-э? — Двухнедельник наклонился вперед. В ярком солнечном луче, падавшем на поверхность стола, играли мириады крошечных пылинок. Старик чуть отстранился от света, чтобы лучше рассмотреть Сильвию. — Интересно было бы узнать, похожа ли ты на нее. Ведь сам я никогда не видел Сильвию Блек, но мне думается, она выглядела как ты. Только она наверняка была более светлой. И я всегда представляю ее двадцатилетней.
Почти два часа старик описывал Сильвии ее генеалогическое древо, дав исчерпывающую информацию о ее происхождении. Рассказывая, он иногда повторялся или вдруг зацикливался на каком-нибудь имени, что скорее объяснялось возрастными изменениями психики, нежели дефектами памяти; тогда Муса мгновенно приходил ему на помощь, указывая на опущенный факт или событие. Иногда шаман добавлял к рассказу старика какие-то собственные подробности, словно сам хотел принять участие в этой истории. Он, к примеру, поведал Сильвии о том, что имя одного из ее предков-рабов было Иезекииль Блек, но все звали его Зикей (произносилось оно «Зикей»), Едва Муса произнес это, как Джим, по одному ему известной причине, пробормотал «жертвенное подношение»; Сильвия тут же метнула в его сторону взгляд, заставивший Джима немедленно замолчать.
Она не могла понять, как какому-то африканскому закулу могли быть известны такие подробности о ее прошлом. А что, если Двухнедельник уже рассказал ему ее историю от начала до конца (хотя по тому, какое удивление старика вызывали реплики мусы, такое предположение казалось мало вероятным)? А может быть, это было связано с какой-то сверхъестественной замбавианской силой, подобно той, что отнимает пальцы на ногах? Но в общем-то Сильвию это не слишком заботило.
Когда Двухнедельник закончил описание генеалогического древа эпизодом бегства Сильвии в Чикаго с ребенком Лика во чреве (как вы уже догадались, этим ребенком была Бернадетта Ди Наполи), Джим с торжествующим выражением лица встал на ноги и заорал, чтобы ему принесли пинту нигерийского гиннеса. А Сильвия особо не расчувствовалась.
— Откуда вам все это известно? — только и спросила она.
— Да потому, что я поставил своей целью выяснить всё. Поймите, Лик Холден был величайшим трубачом, чье имя потеряно для истории. А к тому же, — старик пожал плечами, — ведь он был моим отцом, которого я, правда, никогда не видел, но дело-то ведь не в этом.
— А как получилось, что вы никогда его не видели?
Двухнедельник устремил на нее серьезный взгляд. Его глаза, должно быть, видели намного больше того, что сейчас отражалось в них; он глубоко вздохнул, мысленно переносясь в прошлое.
— Моя мама… Беа Холден, если помните? — медленно начал он. — Она была проституткой с необузданным нравом, и я, честно говоря, практически не помню ее спокойной. Прошу вас, поймите меня правильно. В том, что она была проституткой, не было ничего плохого, как не было ничего плохого и в ее невоздержанности. Я просто хочу сказать, что сочетание двух этих обстоятельств до добра не доводит.
По правде сказать, самые теплые воспоминания об этой женщине связаны у меня с эпизодом, когда я однажды пришел в нашу квартиру — это тут недалеко, на Бэйзин-стрит, — а она плакала как ребенок. «Форти!» — говорила она мне (она всегда называла меня так, разогрев душу своим любимым ликером). «Форти! Твой папа умер!» Мне кажется, в то время мне было не больше семи лет; наверное, это было где-то в двадцать пятом году.
Несколько мгновений Двухнедельник и Сильвия молча и сосредоточенно смотрели друг на друга, будто стараясь разглядеть то, что под силу увидеть лишь близкому родственнику. Муса, внимательно следивший за ними, не мог отделаться от мысли о том, что они смотрели на вещи одинаковыми глазами; возможно, глазами Лика Холдена, а возможно, глазами юного африканского певца по имени Зикей.
Сильвия, поморгав, словно снимая напряжение, сказала:
— Пожалуйста, мне необходимо знать все.
И Фортис Холден-младший рассказал ей практически все, что ему было известно о Лике; все, собранное им за целую жизнь (очевидно, он начал собирать факты в конце тридцатых годов), упоминая людей, чьи имена пережили их: Крошка Анни, Шутник, Черепок и прочие, — людей, живших в Култауне до Второй мировой войны, когда Монмартр был еще окраиной и вполне соответствовал своему названию. Он начал свой рассказ с рождения Лика (упомянув, что он был «ягодичным» ребенком) в квартире Кайен на Канал-стрит; он рассказал о заточении Лика в исправительной школе «Два М»; почти три часа — в этом, впрочем, нет ничего удивительного — потребовалось ему на то, чтобы со всеми подробностями, порой анекдотичными, поведать о двух годах жизни Лика в Новом Орлеане, рассказать о Бастере Бастере, о Черном Бенни и, конечно же, о собственной мамаше, Беа Холден. С какой-то печальной гордостью он рассказывал Сильвии о недолгих контактах своего отца с Фейтом Мэрейблом, Кидом Ори и Кингом Оливером. Она слушала, затаив дыхание и не веря своим ушам (лица Мусы и Джима тоже выражали сильнейшее замешательство). А когда Сильвия недоверчиво переспросила, правда ли, что Лик играл с великим Луи Армстронгом, Двухнедельник, покачав головой, ответил:
— А вы знаете, что Ковшик писал в своих воспоминаниях? «Этот парень Лик растолковал мне смысл слова „хот“, вот так-то. Он так дул в корнет, что было видно, как этот медный инструмент обливается пбтом». Вот что писал Ковшик, а вы, если сомневаетесь в моих словах, можете прочитать сами.
Двухнедельник рассказывал целый день и закончил тем самым эпизодом в отеле «Монморанси», когда Лик впервые после пятилетней разлуки встретил Сильвию. Он неожиданно замолчал, глубоко вздохнул и медленно встал со стула. Было почти девять часов вечера.
— Куда вы собрались? — спросила Сильвия.
— Домой. Я устал.
— Как домой? Вы не можете так просто взять и уйти! Вы должны досказать все до конца! Вы должны рассказать мне все!
— Завтра, моя свалившаяся с неба кузина! Вы, похоже, унаследовали бабушкин темперамент! Я восемьдесят лет ждал случая поведать эту историю, так что один лишний день погоды не сделает.
— Но…
— Завтра. Встретимся завтра. Я свожу вас кое-куда.
С этими словами Двухнедельник заковылял прочь из бара на негнущихся ногах, а Сильвия осталась сидеть за столиком боком к своим спутникам, стараясь избегать их любопытных, сочувствующих и откровенно назойливых взглядов. Посидев некоторое время в молчании, они поднялись и молча пошли домой, а там Сильвия сразу же легла в постель. Она слышала, как Муса и Джим говорили между собой о чем-то, скорее всего о ней, потому что голоса их звучали негромко и приглушенно. Но даже если и так, ей было все равно — пусть говорят что угодно. Спустя какое-то время Муса постучал в ее дверь, и через несколько секунд его фигура возникла в дверном проеме. Глаза Сильвии были открыты, она видела его, но не повернулась к нему.
— У нас в Замбвави говорят, — сказал Муса, — кумуру ку мастрике ими блунду сазвопуро канака лоро о звакола купи гудо.
Сильвия не отвечала.
— Это означает: «Гнев, бушующий в зарослях, возвращается тем же путем, каким пришел, или ложится спать вместе с бабуинами».
— И как это понимать? — спросила Сильвия.
Муса пожал плечами.
— Джим хороший парень, и не надо быть с ним такой жестокой.
— Я не жестока, — ответила Сильвия и закрыла глаза. Она не открывала их до тех пор, пока ее мысль не дошла до закулу и он не оставил ее одну.
По правде сказать, она и не злилась на Джима. Совсем не злилась. Конечно же, его дурацкое пение смутило ее. Но о Сильвии говорили гораздо более скверные (и менее заслуженные) вещи, когда она была проституткой. Думая об этом, она вспомнила сердитые слова Мусы после их быстрого поцелуя перед входом в бар. «Нам надо немедленно найти Джима Туллоу, — сказал тогда закулу, — потому что от судьбы не уйти». Эта фраза застряла у нее в мозгу. «Да что он, черт возьми, о себе думает?» — размышляла Сильвия. И уснула, так и не решив, кто является причиной ее горестного разочарования — Муса или сама судьба.
Ранним утром следующего дня они снова встретились с Фортисом Холденом, едва обменявшись в качестве приветствия несколькими ничего не значащими словами. Все было так, думалось Сильвии, потому что одновременно с окончанием этого путешествия в прошлое закончатся и их отношения, возникшие помимо их воли. Двухнедельник тоже почувствовал дискомфорт, потому что его лицо искривилось в усмешке, он то и дело несколько нарочито качал головой, как старик, который не сомневается в том, что уж ему-то известно все.
На этот раз они даже не пошли в бар «У Мелон». Двухнедельник припарковал свой раздолбанный «шевроле» у поребрика, они, не спрашивая ни о чем, сели в машину, и старик поехал вдоль по улице с еще тихим утренним движением. Муса сел рядом с Двухнедельником на переднем сиденье (по причине больной ноги); Джим с Сильвией расположились сзади. Сильвия была уверена, что Джим наблюдает за ней, но не знала, что именно в ней привлекает его внимание. Она всеми силами старалась удержать бешеное сердцебиение, потому что Двухнедельник был, так сказать, водителем-камикадзе; он управлял машиной так, словно этой поездкой и должен был закончиться его жизненный путь.
Прокружив с полчаса по улицам и неоднократно рискуя попасть в аварию, они свернули на длинную широкую авеню, которая вела к возвышающемуся вдали холму. С обеих сторон тянулись промышленные склады (раньше здесь были публичные дома); улица была пустынной: ни пешеходов, ни машин; лишь кое-где грузчики суетились вокруг складских зданий, словно рабочие пчелы вокруг матки. Время от времени Двухнедельник недовольно бурчал себе под нос.
— Монмартр, вот и все, что от него осталось, — горестно объявил он и, помолчав, добавил: — Потерян для истории.
Сильвия давно заметила, что это была любимая фраза старика.
Они съехали с проезжей части и направились к какому-то причудливого вида строению, ютившемуся среди промышленных зданий. Вблизи оно оказалось остовом старинного дома — Сильвия даже не пыталась предположить дату постройки, — оба его боковых флигеля были снесены, чтобы освободить место для соседних построек, и теперь оставшаяся часть смотрелась как поплавок, беспомощно болтающийся на волнах. На высокой изгороди из колючей проволоки висела ржавая табличка, напоминающая кладбищенское объявление о том, что данное место уже куплено под предстоящее погребение. Двухнедельник выключил мотор.
— Вот это и есть Монмартрская исправительная школа для негритянских мальчиков, — сказал он. — Я решил, что вам будет интересно взглянуть на нее.
Войдя внутрь, Двухнедельник сел на стоящий на верхней площадке лестницы канцелярский стул, который, видимо, находился там с давних времен. Его спутники устроились вокруг него на пыльном полу, угрожающе трещавшем под ногами. Сильвия не могла скрыть раздражения от того, что вся ее одежда сплошь покрылась пылью и грязью. Пока старик собирался с мыслями, Джим пришел в крайнее возбуждение.
— Я как будто вижу Лика здесь, — объявил он и, повернувшись к Сильвии, спросил: — А вы?
Она рассеянно кивнула, хотя не чувствовала ничего подобного. Она пыталась представить себе своего деда, ходившего по этим плитам в те давние времена: маленького мальчика с корнетом в руке, затаившегося в углу, прячущегося от учителей или от этих — как же Двухнедельник называл их? — от кулаков. Но все было напрасно — воображение не работало. Взглянув на Джима, она поняла, что он сейчас сочиняет новую историю, перемешивая подлинные факты с вымышленными, почерпнутыми из фильмов, романов, из статей в воскресных еженедельниках. А она пытается воссоздать истинную историю, которая была бы значимой и современной, а это сделать намного труднее. А кроме того, щемящее чувство беспокойства становилось с каждой секундой все сильнее и не позволяло думать о чем-либо другом.
Двухнедельник стал рассказывать историю Лика с таким количеством подробностей, что Джим и Муса совсем запутались. Он рассказал о совместных выступлениях Лика и Сильвии в ночном клубе «У беззубого Сони». Он даже спел им отрывок из «Блюза квартеронки», в его голосе угадывалось былое мастерство, и в памяти Сильвии всплыла эта ранее слышанная ею мелодия. Он рассказал им о похоронах Баббла и о приезде из Чикаго преподобного Пинка и миссис Пинк. («Бабушки и деда профессора Пинк», — многозначительно заметил Муса.) Он рассказал им о смерти Кориссы, о беременности Сильвии и о планах Лика перебраться в Нью-Йорк. Но его рассказ не тронул Сильвию, не заставил ее содрогнуться; его слова отскакивали от нее, как капли дождя от водонепромокаемого плаща. Все это казалось ей пустым, легковесным, ничего не значащим. И она чувствовала себя как-то бесприютно, одиноко и потерянно.
Но Сильвии хотелось, чтобы старик продолжал свой рассказ, напоминающий ей езду на машине в тумане, когда ни водитель, ни пассажиры не знают, что ждет их впереди. Двухнедельник снова начал очередное лирическое отступление, предшествующее очередной кульминации (а может быть, и спаду, подумала Сильвия). В эту минуту она поймала себя на том, что перебирает в уме события последних двух дней и с болезненной тоской ждет, чем все кончится (если вообще все это может кончиться чем-то определенным). И она попыталась сконцентрироваться на его словах, чтобы услышать то, что хотела узнать.
— Так позвольте же мне, молодые люди, все вам рассказать, — произнес старик, не сводя пристального взгляда с Сильвии. — Ведь вы, кузина, все еще молоды, хотя уже так не думаете. Я расскажу все как есть. Кое-какие заплесневелые в своем ничтожестве личности приезжают в этот старый город, чтобы изучать джаз, как будто это может им помочь что-то понять. По правде сказать, в джазе есть и определенные формулы, и законы разработки этих формул. Но всякий раз, когда вы начинаете думать, что можете их определить, вы, на самом деле, оказываетесь в дураках. И это потому, что в джазе будущее, прошлое и настоящее спрессованы в «здесь и сейчас». Вы уверены, что джаз направляется по одному пути, а он вдруг начинает кружить и петлять, словно негр, загнанный в тростниковые заросли. Так бывает в самых простых историях и в самом простом джазе. Это чертова правда простейшей блюзовой формы! Помните об этом.
Двухнедельник медленно обвел глазами одного за другим всех слушателей. Сильвия нетерпеливо замотала головой.
— Прошу вас, — умоляюще произнесла она. — Мне просто необходимо знать то, что произошло.
Старик, видя ее страдания (хотя и не понимая причины, вызвавшей их), глубоко вздохнул и приготовился досказывать историю до конца. Джим, видя ее страдания (он понял причину, вызвавшую их, неправильно), нагнулся к ней и, чтобы успокоить ее, положил ладонь ей на колено; она не протестовала. Муса уселся поудобнее. Его мучила ноющая боль в том месте ступни, где раньше был палец; его отсутствие он сейчас воспринимал как самое странное событие своей жизни.
— Итак, Лик известил свою сестру в Чикаго, — начал Двухнедельник, — а Сильвия сразу же отправилась на вокзал, чтобы сесть на поезд. Думаю, что Лик поцеловал ее в губы и сказал: «До встречи на вокзале Гранд-Сентрал, любовь моя. В полдень ровно через месяц». Или что-то в этом роде. Я думаю, он тогда верил, что так оно и будет.
С помощью Толстухи Анни и Сони Лик организовал похороны Кориссы, которые прошли через неделю и безо всяких проблем. Это было скорбное и тихое мероприятие, вполне соответствовавшее скорбной печали Лика, поскольку тот, кто видел столько смертей, знает толк в меланхолии. Рассказывая о погребальной церемонии, Прах Хансен сказал мне: «Я никогда прежде не слышал, чтобы Лик так играл». — «Что ты имеешь в виду?» — спросил я. И он ответил: «В тот день Лик играл хорошо. Но в его музыке не было смысла, она была словно пустой горшок на каминной решетке». Она была словно пустой горшок на каминной решетке, вот как он сказал! Я всегда вспоминаю эти слова, потому что эта игра на похоронной службе как бы завершала то, что сделал Лик в Култауне.
Старик посмотрел на Сильвию, чтобы понять, дошли ли до нее его слова, но она сидела в прежней позе, все так же качая головой, и он продолжил рассказ:
— Ну, в общем, после похорон Лик готов был отправиться в Нью-Йорк, и, можете быть уверены, он смотрел в будущее с надеждой. Потому что он не имел ни малейшего представления о том, что затеял против него этот скунс из квартала Джонс, иначе он уехал бы из Култауна на первом же поезде. Но мне кажется, что Лик был тогда уверен в том, что у него пропасть времени и что для него же будет лучше, если он встретит свою беременную сестру (с которой не состоял в кровном родстве) не раньше чем через три недели. Отлично! Ну скажите, разве это не стыдуха, что люди воспринимают время как деньги, лежащие в банке, тогда как оно больше похоже на вексель, срок уплаты по которому может наступить в любую секунду?
Я узнал о том, что именно происходило в ту неделю в квартале Джонс, примерно в сорок шестом году. Именно в это время я наконец разыскал подругу Сильвии, жившую с ней тогда в соседней квартире: девушку по имени Милашка Элли (хотя, когда мы встретились, она была уже далеко не в девическом возрасте и старалась не употреблять слово «милашка» перед своим именем). Она жила в Эльдорадо, штат Арканзас, и производила впечатление человека, выташившего счастливый билет, а потому вполне довольного жизнью. Она выдавала себя за белую женщину (вот бы Сильвия посмеялась!) и была замужем за старым джентльменом из Голландии по имени Хокема, который боготворил ее, словно саму Деву Марию. Что и говорить, ее совершенно не обрадовало, когда она увидела такого иссиня-черного негра, как я, перед своею дверью, да еще и с намерением поговорить о ее прошлом! Но ведь и я не лыком шит и, как всякий негр, становлюсь упрямым до чертиков, когда мне надо выяснить что-то до конца.
И вот что выяснилось. Когда Сильвия Блек уехала, Джонни Фредерик и несколько его дружков ворвались в дом, где они снимали квартиры для своих подружек, вне себя от ярости; они сбрасывали детей с лестницы, безжалостно лупили бедных женщин; многих они тогда изувечили! Насколько поняла Элли, Джонни Фредерик любил Сильвию намного сильнее, чем та могла предположить. (Разве не покупал он ей самые красивые и самые дорогие вещи?) Но, насколько я сам могу понять, не одному белому человеку не понравится, когда из него делают дурака. А если это делает негр, да еще и потомок рабов, прежде принадлежавших его семейству? Такие вещи не спускают, тут и рассуждать нечего!
Ну а когда дружки покинутого любовника обнаружили, что Милашка Элли щеголяет в одежде Сильвии, которую покупал ей Джонни Фредерик… Ого-го! Вы можете себе представить, что там началось! Элли призналась мне позже, что боялась за свою жизнь, когда они принялись ее избивать, но и тогда она все еще считала этих белых подонков героями, а не злодеями (некоторым людям правду не внушить даже при помощи кулаков). Думаю, вы легко представите себе ее состояние и согласитесь, что тупоголовая девица, выдающая себя за белую, не пожелала получить свою порцию побоев лишь за то, что в действительности она чернокожая? Скорее всего она сразу раскололась и сказала им: «Сильвия Блек убежала с негром по имени Фортис» или что-то вроде того. Имя Лика Фортиса наверняка было известно этим парням, поскольку многие из них не отказывали себе в удовольствии время от времени расслабиться в ночном клубе для чернокожих.
Старик снова замолчал. Сильвия чувствовала, что он наблюдает за ней — возможно, Джим и Муса делали то же самое, — но она сидела неподвижно и не поднимала глаз. Она слышала, как чиркнула спичка, от которой Джим прикурил сигарету, и звук этот как бы растянулся во времени, а может быть, это растянулось само время.
— Стоя на пороге дома в Эльдорадо, Элли Хокема наверняка читала на моем лице мои мысли, да это было и нетрудно, поскольку они бороздили его, словно плуг мягкую землю. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что, несмотря на прошедшие с того времени двадцать лет, она все еще чувствовала себя виноватой, она, не глядя мне в глаза, пробормотала: «А что, по-вашему, я могла сделать? Тогда мне казалась, что Сильвия Блек попросту рехнулась, бросив Джонни Фредерика ради какого-то негра!» Я и сейчас помню, как она произнесла слово «негр», — словно выплюнула обглоданный хрящ. «И тем не менее я не сделала ничего плохого. Просто сказала правду, а ведь правда никому не может принести вреда». Клянусь вам, именно так она и сказала! «Правда никому не может принести вреда!» Дьявол! Бывают же такие тупицы! Глядя на них, задаешься вопросом, как они еще умудряются запомнить, для чего Господь даровал им ту или иную часть тела!
Сильвия, сидевшая все так же неподвижно с опущенной головой, услышала, как Джим нетерпеливо прервал рассказчика:
— И что вы ей на это сказали?
— Что я ей на это сказал? А что, по-вашему, я должен был ей сказать? По-вашему, я должен был сказать ей, что за птица этот Джонни Фредерик? А зачем? Я не сказал ей ничего. Жизнь, мой мальчик, не очень балует черных. Даже если эти черные считают себя белыми.
Снова наступило молчание. Сильвия, стараясь унять мучительные внутренние спазмы, обхватила руками живот и согнулась пополам. К тому же еще и невыносимая резь в глазах. Она искоса посмотрела на Фортиса Холдена-младшего: губы его дрожали, время от времени он промокал белоснежным носовым платком уголок то левого, то правого глаза.
— Должен сказать вам, что не знаю во все подробностях того, что произошло. Хансен Прах был в ту ночь в клубе беззубого Сони, но поскольку за ним следили и ему угрожали, то он не был расположен к откровенности. Все, что я знаю, сообщил мне Черепок, который был пьян, когда все произошло, и был пьян, когда рассказывал мне об этом. Думаю, что в подпитии он чувствовал себя наиболее комфортно.
Видимо, Джонни Фредерик и его дружки заявились в ночной клуб под утро той самой ночи, после которой Лик намеревался уехать. Вы можете в это поверить? Ну как после этого не сказать, что судьба — это подлая сука? Конечно же, они не планировали совершить ничего необычного — всего лишь задать этому негру такую трепку, какой ему вовек не забыть. Ведь эти парни не были убийцами. Но все получилось иначе. Если верить тому, что рассказал мне Черепок, они, связавшись веревкой, встали стеной на пути белых парней — Шутник, и Прах Хансен, и Соня, который так остервенело проклинал незваных гостей, что непонятно, почему он остался в живых. Белые парни, пройдя через эту живую стенку, избили Лика его же собственным корнетом, искалечив инструмент ударами по рукам, ребрам и голове его хозяина. Они дошли до того, что раструбом колотили Лика по губам, да так, что превратили его губы в кровавое месиво, а весь пол у его ног был усеян выбитыми зубами. Вы только представьте себе это! Губы, которые говорили с Господом… и за ними пустота!
«Не вставай!» — кричал ему Черепок. И даже Соня вторил ему: «Лик, прошу тебя, не вставай! Господи, Лик, лежи и не вставай!» Но Лик, казалось, оглох и не слышал их, а может быть, просто не считал нужным делать то, что ему советовали. Всякий раз, когда он, собрав остатки сил, поднимался на ноги, это словно служило сигналом для Джонни Фредерика. Этот белый подонок вопил, как припадочный, и, как заведенный, безостановочно молотил Лика кулаками и ногами, пока Черепок и остальные наблюдали происходящее сквозь слезы, застилающие их глаза. Вдруг они услышали чей-то крик: «Он не шевелится, Джонни! Бля! Он не шевелится!» И эта шайка белых бездельников рванула из ночного клуба: они сделали то, что хотели.
Соне потребовалось не менее получаса на то, чтобы распутать веревку; когда он наконец высвободился, мой папа, которого я так никогда и не видел, не подавал признаков жизни. Соня, решив, что Лик мертв, начал беспрерывно причитать: «Мой личный затраханный негритос! Лик, друг мой! Мой личный затраханный негритос!» Дерьмо! Черепок божился, что Соня любил Лика как брата. Даже больше, чем брата.
Если бы Лик не поднимался с пола, возможно, он остался бы жив. Но он не хотел лежать, а почему не хотел, этого Черепок объяснить не мог. Я знаю почему. Может быть, Лик понял, что с разбитыми губами жить ему незачем. Ну а Сильвия Блек и его ребенок? Могли ли они удержать его остаться на этом свете? Кто знает, может, в ту самую минуту он припомнил, как Джонни Фредерик танцевал с его возлюбленной в отеле «Монморанси», может, он припомнил вереницы белых парней, порхающих с его светлокожими сестрами по паркету танцевального зала, куда не допускался ни один чернокожий, кроме негров-музыкантов, которые считались чем-то вроде предметов мебели. Я думаю, он припомнил в ту минуту, как валялся там на полу, и решил: «Ну уж нет, больше я не стану прогибаться перед этими белыми кретинами». Кто знает? Лично я знаю одно: все говорили, что у моего папы было большое сердце, слишком большое для такого места, как Луизиана, так, возможно, это и убило его. Черт!
Голос старика ослабел, стал глуше, и вдруг, к удивлению слушателей, он затрясся от рыданий. Сильвия хотела посмотреть на него, но ничего не увидела — из ее глаз тоже лились потоки слез. Джим и Муса сидели неподвижно, не совсем понимая, что происходит. Сильвия яростно терла кулачками глаза, а когда отняла руки от лица, все оно было в помаде и разводах туши. «Я, наверное, выгляжу как клоун в цирке», — подумала она.
— Гляньте на меня, — сказал Двухнедельник, — пла́чу о человеке, которого никогда не видел. Да, нет большего дурака, чем старый дурак.
— А что произошло с Соней? — тихо спросил Джим.
— После того как Лик лег в землю (Представляете себе! Третьи похороны за месяц! Это ведь говорит о чем-то!), у него еще оставался бизнес здесь, в Монмартре, ну вы понимаете, о чем я. Примерно года через два Соня все-таки поехал в Нью-Йорк, надеясь разыскать там Сильвию. Но, думаю, он ее не нашел. До Крошки Анни, как я узнал, дошли слухи о его смерти. Он был убит за то, что занимался букмекерством, но подробности мне неизвестны. Я больше склоняюсь к мысли о том, что он погиб из-за того, что ему пришлось полезть в карман за нужным словом, а его там не оказалось.
Сильвия вытерла глаза рукавом и впервые за все время подняла голову. Муса, Джим и Двухнедельник разом уставились на нее, но вопросы в глазах этих трех мужчин были разные. Она с усилием попыталась проглотить стоящий в горле комок и крепко обхватила себя руками, словно удерживая в себе то, что кипело у нее внутри.
— А что случилось с Сильвией?
— С Сильвией? Что конкретно вас интересует? Вы же знаете, что с ней случилось. Она вышла за богатого итальянца по имени Тони Берлоне, и они вырастили дочь Лика (вашу мать) как своего общего ребенка.
— А вы пытались когда-либо ее разыскать? — спросила Сильвия, пристально глядя на Двухнедельника, и вдруг разглядела в его лице знакомые черты, которые прежде видела только в зеркале — это было то, что называют семейным сходством.
— А что у нас могло быть общего?
Сильвия снова попробовала сглотнуть застрявший в горле ком. Голова шла кругом, невыносимая ломота ощущалась во всех суставах. Холодная пустота в желудке вызывала тошноту. Так вот какое чувство наступает в финале! Но она не верила, что все завершилось окончательно.
— Ну а почему все-таки она не вернулась и не попыталась узнать, что с Ликом? — спросила Сильвия, и выражение лица старика стало таким, будто он вот-вот зарычит.
— Позвольте мне кое-что сказать вам, дорогая кузина. Любви за могилой не существует. Иногда она обрывается уже за городской чертой.
— Откуда вы это знаете?
— Я знаю лишь одно: судьба мужчины — умирать, а судьба женщины — выживать, но не спрашивайте меня, что труднее.
Эти слова резанули Сильвию почище бритвы, оставив в душе ее почти такой же глубокий след, как трагический блюз. Она поднялась на ноги; ее колотил озноб: нетвердо ступая, она направилась к входной двери, открыла ее и остановилась, ослепленная ярким солнечным светом. Так вот какова ее судьба и вот чем кончились все ее искания! Она плод не любви, а выживания; вот в чем ее тайна, о которой ее родители старались не задумываться. Она знала теперь, отчего возникает эта щемящая пустота внутри. Это зов назад, к предкам! Именно это, и ничто другое! А как тот, кого тянет назад, может двигаться вперед? Вдыхая воздух Монмартра, она рыдала, и рыдания ее были такими же душераздирающими, как сама ее история. За ее спиной послышались шаги. Сильвия обернулась, и лицо ее застыло и стало более непроницаемым, чем первая страница еще ненаписанной книги.
Джим потянулся к ней, и она вяло попыталась оттолкнуть его.
— К черту! — заплетающимся языком произнесла она. — Я…
Но наперекор себе она бросилась навстречу судьбе и позволила Джиму обнять себя, и в его объятиях почувствовала такую страсть, какой не испытывала уже бог знает сколько времени. Услышав, как гулко бьется в груди его сердце, она уже не в первый раз подумала о том, как такое большое сердце — сердце мужчины — может уместиться в щуплой груди этого белого мальчишки.
Назад: V: В последний раз
Дальше: I: Сильвия и женщина с лицом цвета кофе