VII
В мозгу моём свил гнездо ужас, который я не могу описать, ибо язык мой для того слишком беден. Уродливые, как на готических горгульях, рожи, казалось, прилипли к стёклам окон в вышине и молили хоть как-нибудь облегчить их бесконечные мучения, коим суждено остаться позабытыми и неучтёнными. Мне чудилось, будто пресловутые черепа, с коих содрали кожу и мясо, то приближаются, то снова отходят вдаль — кость проступает из-под оставшейся на них плоти, точно их только что обглодала собака, — они хотят, чтобы я что-то исправил в прошлом, хотя сие мне совершенно не по силам.
Сколько бы я ни читал до того писания Старого Викинга, всё равно прошлое оставалось не отомщённым и даже незамеченным, и как мог я воссоздать его, сделав другим? Из уставленных на меня, словно обвиняющих пустых глазниц шотландца-ткача и Тома Рыкуна, из украденного черепа Тоутереха и разбитого о камень черепа его внука ползли тараканы. Блохи выскакивали из неровных провалов на месте носа. Черепа точили горючие и зловонные слёзы, плакали гноем и кровью, которые, проникая сквозь стёкла, лились на меня, замарывая с ног до головы. Охваченный паникою, я принялся яростно отряхиваться, словно в моих силах было очиститься от них. «Нет! — кричал я. — Нет! Пожалуйста, оставьте меня в покое!» Но страшные тени сии не желали отступать и продолжали молить о невозможном. Весь покрытый коростой местами подсохшею и шелушащейся, местами ещё полужидкой, но неизменно вонючей гнили, я ощутил, как все черви, все личинки, которые некогда копошились на теле мёртвой туземки, распятой на земле, переползли на меня, воняющего всеми мыслимыми болезнями, и трупным разложением, и всем, что когда-либо произошло, и взору моему предстал образ мира, шествующего предо мною во всём своём безобразии и во всей своей красоте, и как было не понять, что и то, и другое неизбежно, да только вот кому я мог поведать об этом?
Я заверял их, что я всего лишь читатель. Но они не слушали меня, они не могли меня услышать, и было ясно, что они так никогда и не смогут услышать меня, ибо я избран орудием их гнева.
И тут Вилли Гоулд ощутил, что его не просто слегка мутит — он жестоко, яростно болен.
Ибо мир теперь существовал вовсе не для того, чтобы когда-нибудь стать книгою. Наоборот, это книга существовала с явным намерением стать целым миром.