V
Через несколько дней после того, как я ушёл от мистера Лемприера, так и не получив набор акварельных красок, мне велели незамедлительно явиться к нему, дабы обсудить дальнейшие мои обязанности в качестве назначенного ему слуги. Меня охватило беспокойство, не означает ли сие конец и моим рыбам, и мне самому. Я решил, что следует предпринять всё мыслимое и немыслимое, дабы доказать важность подобной работы, и, пока шёл к его дому, хлопая в ладоши, чтобы согреть их на морозе, придумывал всевозможные научные аргументы, ибо лишь таковые могли заставить мистера Лемприера изменить решение.
Всю ту неделю, что мы не виделись, мистер Лемприер провозился с чёрными головами; он отказался от мысли перевозить их в бочонках и вместо этого решил превратить их в черепа, которые выварил для него немой ассистент-каторжник, взявшийся их каталогизировать и подготовить к отправке в Англию.
Как ни странно, в доме никого не оказалось. И, что было ещё страннее, из свинарника на задворках не доносилось ни яростных ударов, ни хрюканья, ни визга. На всякий случай я обогнул дом, чтобы посмотреть, не занят ли Доктор каким-то необычайно молчаливым общением с Каслри — ну, может быть, чем-то вроде телепатии. В загоне я обнаружил одного Каслри — кажется наконец наевшегося до отвала и мирно спящего на боку крепким, счастливым сном. Но никаких следов присутствия его хозяина и наперсника, мистера Лемприера, не наблюдалось.
Только спустя некоторое время мне бросилась в глаза подозрительная белизна свиного рыла, вроде седой старческой щетины. Но это произошло далеко не сразу; сперва же меня окутало обширное облако пара — такого густого, что загон, из которого оно выплыло, почти пропал из виду; меня обдало ароматами столь приторно-кислыми, что помутилось в голове. Я зажмурился с детской верой, что это заставит исчезнуть окружающую реальность. Но запах только усиливался — настолько, что сделался сперва назойливым, а затем и невыносимым; он давил мне на голову свинцовым грузом, казался таким липким и мокрым, словно в лицо плеснули какой-то кислятиной, и таким едким, что ноздри горели.
И когда наконец глаза мои вновь открылись и узрели, что сия удушающая пелена раздвинулась, как театральный занавес, ошибки быть не могло: я уже хорошо понимал, что именно предстало передо мной на сей грязной сцене.