32
Той ночью я пошла на Мамочкину могилу, не на фальшивую, а настоящую — ту, что в лесу. Привалилась спиной к старому дубу и разговаривала с Мамочкой. Луна светила так ярко и так ясно, что, прищурившись, я видела Мамочку: она сидела, так же привалившись к соседнему дубу, болтала со мной, купалась в серебряном свете, вбирала в себя Луну.
Наверно, в тот момент я немного спятила и не могу с уверенностью сказать, видела это или просто вспоминала. А может, вспомнила и потому увидела. И разве память так уж сильно отличается от воображения, если все равно никто не может мне сказать, происходило это на самом деле или нет? Мамочка говорила со мной о пении, о том, что я прирожденная певчая и что негоже прятать мой талант.
— Возьми хоть малышей, — сказала она. — Что они делают, как только вылезают?
— Орут, — сказала я.
— Вот-вот, они орут, потому что им больно смотреть на этот мир; они страдают, потому что свет им режет глаза. Но вскоре они перестают орать, боль отступает, и они начинают видеть только красоту, еще не зная, что это. Когда ты поешь, то чувствуешь то же самое.
— Страдание?
— Да. Ты орешь, но тебе становится легче. И постепенно боль отступает. Ведь песни все о боли. Конечно, бывают и веселые песенки, но даже в них, если прислушаться, есть страдание. Исправить песней ничего нельзя, но можно сделать так, что боль отступит и ты увидишь, что за ней. И коль ты уродилась такой певуньей, так и дари это людям.
Я ей сказала, что поняла. Или мне показалось.
Но Мамочка не умела долго оставаться серьезной. Она поднялась на ноги и скинула туфли:
— Давай, Осока, подключайся. Один последний танец перед тем, как я уйду. Наш маленький последний танец.
Я тоже встала и в лунном свете, одаривающем леса и орошающем землю, захлопала в ладоши, отбивая ритм, и спела развеселую «Мэрроубоунз», ее самую-пресамую любимую песню. Она задрала юбку до колен и танцевала, танцевала — а лицо ее сияло от счастья и шаловливой радости, и я с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться.
— Ты только погляди на эти старые кости! — кричала Мамочка, размахивая ногами посреди колокольчиков. — Гляди, как старый мешок с костями танцует под луной. И что нам за дело, как о нас подумают люди!
Она плясала и скакала, а я все хлопала в ладоши и заливалась смехом. Луна светила прямо на нее. Казалось, Мамочка ее звала, а Луна ее напитывала. Луна рассеивалась от нее. Луна была ее покровом.
В следующее мгновение я осталась одна, под деревом, где находилась ее могила, а Мамочка пропала.
И я не знала, то ли вызвала ее тень, то ли припомнила что-то случившееся раньше, — я только знала, что такие рассуждения до добра не доведут.
В ту же ночь кто-то осквернил могилу Мамочки на церковном кладбище. Разбили надгробный камень, написали на нем гадости и раскидали цветы. Мне рассказала об этом малознакомая женщина из местных. Она говорила от всего сердца, с искренним сочувствием. Она не понимала, кем надо быть, чтобы пойти на такую низость. Ведь Мамочка всем помогала. Не кажется ли мне, что это дело рук длинноволосой шантрапы с фермы Крокера? Я ей ответила, что нет, они хорошие люди и ни за что такого не сделали бы. Она предложила собрать народ и привести могилу в порядок. Я поблагодарила ее, но заверила, что справлюсь сама.
Хотя дел у меня и без того хватало. Грета посоветовала найти людей, которые дали бы мне хорошую характеристику во время экспертизы. Недолго думая, я отправилась к Биллу Майерсу. Они с Пегги меня усадили, и мы имели длинную беседу, начавшуюся с выражения негодования по поводу осквернения Мамочкиной могилы. Билл аж позеленел от злости, сказал, мол, если найдет паразитов, задаст им такую взбучку, что мало не покажется, и Пегги присоединилась к его угрозам. Они спросили, ходила ли я уже на кладбище, а я призналась, что нет.
Но их сопереживания хватило ровно на это. Когда речь зашла о письме и предстоящей экспертизе, Билл заявил, что не может выступить в мою защиту:
— Осока, мне приходится лавировать между крокодилом и львом. Друзья полицейского все рано или поздно узнают, что верность закону для него дороже дружбы. Поэтому Осока, у конов нет друзей. Мы вынуждены держаться особняком.
Ей все это неинтересно, сказала Пегги, ей просто нужно знать, вступишься ты за нее или нет. Я не могу, ответил Билл, а вдруг всплывет, что ей грозит уголовное преследование? Мне лучше там даже не появляться. Значит, решил отсидеться, презрительно проговорила Пегги. Называй это как хочешь, по таково мое теперешнее положение. Тебе Мамочка Каллен жизнь подарила, упрекнула его Пегги, когда ты только появился на свет. Какое отношение к этому имеет Осока, поинтересовался Билл. Она тебя вернула из мертвых, настаивала Пегги.
И, повернувшись ко мне, Пегги рассказала историю, как местный доктор уже поставил на Билле крест, но кто-то втайне догадался послать за Мамочкой. Она пришла, плюнула Биллу в горло каким-то травяным маслом — я знала, что это за масло, — потом губами высосала это масло вместе с пробкой из мокроты и слизи, окунула младенца в ледяную воду, намазала ему грудь горчичной притиркой, и он вернулся из мертвых — и вот он стоит живехонек, гора горой.
Билл призадумался. Я чувствовала, что между ними назревает ссора — последнее, чего я добивалась. Я поблагодарила парочку и встала. Мне показалось, Билл расстроился.
Пегги вышла со мной в прихожую.
— Они хотят упечь меня в психушку, — сказала я, — как Мамочку.
— С той только разницей, — заметила Пегги, — что Мамочка тогда действительно на некоторое время свихнулась. Мне мамка моя рассказывала. Мамочка потеряла мужа и сына. Она таскалась по мужикам как оголтелая — лишь бы зачать. Ей было не важно от кого. Но это место — просто ад, чего там говорить. Ты знаешь, что Мамочку там стерилизовали?
— Нет! — ужаснулась я.
Пегги покивала.
— Значит, так. Даже если Билл не сможет выступить в твою защиту, я знаю кое-кого, кто сможет, — многозначительно произнесла она и отворила дверь.
Я посмотрела ей в глаза, пытаясь расшифровать таинственную фразу, но Пегги лишь мягко выставила меня на улицу.
По дороге домой меня остановила еще одна дама, желающая выразить возмущение тем, что случилось на церковном дворе. Она сказала, что не понимает, куда катится мир, если даже мертвых не могут оставить в покое. Осквернение Мамочкиной могилы никого не оставило равнодушным.
Тем вечером ко мне нагрянули Уильям, Пегги Майерс и женщина, которую я видела впервые, — со вдовьим горбом и в очках с очень толстыми стеклами. Что Уильям с Пегги знают друг друга, стало для меня открытием. На нем опять был темный строгий костюм с цепочкой для часов; он сунул руки в карманы и вел себя так, словно впервые меня видит. Молчал как сыч, и ноль внимания фунт презрения. Я пригласила их войти.
Когда они расселись, Пегги сказала что-то приятное, а Уильям принялся глядеть по сторонам с налетом скуки и легкого неодобрения. Я посчитала, что, видно, так надо, и не стала показывать, что мы знакомы. В итоге первой о деле заговорила, потирая подагрические пальцы, незнакомая дама:
— Дорогуша, мы пришла поговорить о пироге.
— О пироге?
— О пироге.
— Видишь ли, раньше мы обращались к Мамочке за, скажем… — Тут она замялась и сняла что-то невидимое с кончика языка. — Да, к Мамочке за помощью в приготовлении пирога. Но в последние годы она все больше отказывалась, потому что это тяжкий труд — готовить пирог. Поэтому нам приходилось обращаться в пекарню Карлтона, хотя восторгов по поводу их пирогов я не слыхала. Но в этом году мы решили опять испечь пирог сами.
— Сами?
— Мы трое представляем в некотором роде комитет. Я председатель. Мы думали попросить тебя…
— Попросить меня?
— Помочь нам с пирогом. Конечно, не в одиночку. Просто очень хочется, чтобы в рецепте было немножко от Мамочки. Позор. Эта история на кладбище — просто позор.
Я обалдела. Глаза мои наполнились слезами.
— Вот, — торжествующе произнесла Пегги. — Я же говорила, что она согласится. Такого пирога, какой у нас будет в этом году, еще свет не видывал.
— А девчонка справится? — проворчал Уильям. — Вдруг у нее получится каша вместо пирога?
— Конечно справится! — огрызнулась Пегги.
Уильям стиснул зубы, скрестил на груди руки и отвернулся.
— Так что? — спросила председатель комитета, по-прежнему поглаживая измученные подагрой суставы.
— Так что? — еле слышно повторила я.
— Ты справишься?
— Справлюсь.
— На том и порешили.
С этими словами члены комитета встали: Пегги и пожилая дама довольные собой, а Уильям обиженный, что вышло не по его. Только перед уходом он обернулся и посмотрел на меня. Без слов. Без тени узнавания на чудесном сердитом старческом лице.
Когда они ушли, я опустилась в кресло и задумалась. Мне предложили участвовать в приготовлении пирога. Подумать только!
Заячьего пирога.
Того самого заячьего пирога. Его выпекали для фестиваля в Халлатоне со времен столь незапамятных, что никто не знал, когда все началось. Церковь не единожды пыталась запретить эту традицию. Церковь ее на дух не выносила.
Мамочка рассказывала, что больше сотни лет назад традиция оборвалась. А потом снова возобновилась. Есть те, кто утверждает, что ей не больше сотни лет, а есть такие, кто вспоминает историю про пастора, случившуюся в восемнадцатом веке. Он попытался бороться с пирогом, на что прихожане побили стекла в его доме и написали на стене: «Нет пирога — нет пастора». Тогда он тихо-мирно вернул пирог на место.
Не знаю. По-моему, это одна из тех историй, которым нет начала и никогда не будет конца. Заячий пирог пришел из ниоткуда, но будет жить всегда. А то, что пожилая леди сказала про Мамочку — будто Мамочка устала печь заячий пирог, — было неправдой. Ей запретили. Какой-то очередной викарий или пастор. После того как она вышла из больницы, до кухни ее больше не допускали. Бедная Мамочка. Она ведь так любила печь.
— Люди ненавидят всех, кто хоть немного отличается от них, — говаривала Мамочка. — Люто ненавидят. — И добавляла: — За что?!
И вот теперь они пришли ко мне. Сидели тут передо мной, втроем, а мне хотелось их спросить: «Что? Просите зайца испечь вам заячий пирог?» Но разве такое скажешь! Когда тебя просят, ты просто надеваешь фартук и печешь. Вот так-то.
Зато я знаю точно — поскольку мне об этом говорила Мамочка, — что зайца халлатоновский пирог не видел уже много лет.
— Одна говядина да свинина. Говядина да свинина. Ну разве это заячий пирог? — сокрушалась Мамочка.
А ведь день заячьего пирога — единственный в году, когда тебя не проклянут за то, что ты ел зайца. В этом вся соль. Вот почему в этот день разрешается есть заячий пирог. Я бы сама не стала есть зайца ни в какой другой день, кроме пасхального понедельника. В любой другой день за поедание заячьего мяса налагается проклятье трусости. Это известно каждому. Но на меня — не знаю уж зачем и почему — в этом году свалился заяц, и я испеку им настоящий заячий пирог. Такой, что они закачаются.
И первым делом я отправилась в лес, чтобы рассказать об этом Мамочке.
До Артура новости долетели довольно быстро, и в среду он уже явился. Вот это да: теперь у нас обоих такие важные роли на предстоящем Пасхальном фестивале! Он ликовал, а я носилась по дому, как белка в колесе.
— Ты прибралась на Мамочкиной могиле? — нахмурившись, осведомился он.
— Нет еще, — сказала я.
— Все только об этом и говорят. Хотел бы я поймать того, кто это сделал.
А у меня и так дел было невпроворот. Во-первых, нужно было к пасхальному понедельнику испечь гигантский пирог. Во-вторых, завтра, то есть накануне Страстной пятницы, мне предстояла психиатрическая «экспертиза». Меня волновало только одно: если меня засунут в психушку, как я тогда испеку пирог? Неужто никто об этом не подумал?
Весь вечер накануне экспертизы я убиралась. Грета сказала, что дом должен сиять. Велела снять с балок особенно сомнительные травы, а с полок — особо запылившиеся бутылки. Я чувствовала, что оскорбляю тем самым память Мамочки, но все-таки сделала по-гретиному. Я даже достала с тайной полки банку с Мамочкиными ногтями и волосами, но не нашла в себе сил выкинуть ее, поставила обратно.
Я вычистила до блеска каждый угол. Надраила полы и вымыла все стены. Постирала чехлы на стулья, скатерть и разложила все так красиво, как только могла. Я потрудилась на славу.
И хоть уборка меня порядком уморила, спала я той ночью плохо. Я думала о Мамочке; о том, как она бредила, потерянная во времени; как ей казалось, что она опять в том жутком месте. О том, как ее насильно стерилизовали.
С утра я поставила в центр стола на белоснежную скатерть вазу с букетом весенних цветов, среди которых была и мать-и-мачеха — она приносит мир. Я все еще возилась с цветами, когда в дверном проеме появилась строгая дама в деловом костюме. В очках для чтения и с папкой. Волосы у нее были зачесаны назад и убраны в кичку.
Я чуть не выпрыгнула из штанов от радости, когда сообразила наконец, что это Грета.
— Грета! Вот это номер!
Она уселась.
— Ты молодчина. Дом преобразился. — Положив папку с ручкой на стол, сказала: — Все дело в первом впечатлении, ты же знаешь.
— Не знаю. Откуда у тебя костюм?
— Пылился в чемодане. Два года не доставала. — Она взглянула на меня поверх очков так строго, что, если бы я ее не знала, точно бы обиделась. — Давай немного порепетируем.
Ровнехонько в десять прибыл доктор Блум — тот самый терапевт, который отправил Мамочку в больницу где она вскоре умерла, с коллегой-врачом, который втерся мне в доверие заварными пирожными. За ними следовала высокая, весьма костлявая женщина. У нее было красное, сильно обветренное лицо человека, изрядное количество времени проводящего в горах, и темно-серые волосы, подстриженные немодным бобиком. Она сказала, что ее зовут Джин Кавендиш, и представилась как социальный работник.
Мне раньше приходилось слышать термин «социальный работник», но никогда не представлялось случая узнать, что именно он означает. И только я решила восполнить сей пробел, как Грета пригласила всех присесть. Она сказала, что за столом для каждого есть стул, и так наверняка всем будет удобнее.
Любитель заварных пирожных брезгливо поглядел на стулья, будто они были обмазаны слизью.
— А вы, позвольте спросить, кто? — обратился он к Грете.
— Я Грета Дин. Я консультирую Осоку и предоставляю юридическое сопровождение данной экспертизы.
— Впервые об этом слышу, — произнес любитель заварных пирожных, обернувшись к двум другим.
Грета присела и выдвинула стул для социального работника Джин. Джин села, Блум тоже. В конечном счете уселся и любитель заварных пирожных, не переставая подозрительно поглядывать на Грету.
— Все просто, — сказала та. — Осока наняла меня, чтобы были соблюдены все правовые нормы.
— Наняла? Для меня новость, что она может позволить себе адвоката.
— Ну, это, знаете ли, личное дело Осоки.
Тут Грета облучила его одной из своих жутких, сводящих меня с ума улыбок. Я страшно обрадовалась, что наконец-то она ее использовала на ком-то другом, тем более на этом мерзком гаде. И кстати, мне даже показалось, что на него ее улыбка произвела другое впечатление.
— Могу я попросить вас представиться? — спросила она.
— Все как-то слишком официально, вам не кажется? Мы…
— Осока называет вас «любителем заварных пирожных», так как в прошлый раз вы к ней явились с пакетом заварных пирожных. Я же при всем желании не могу к вам обращаться таким образом.
Социальный работник сдержанно хихикнула, Блум ухмыльнулся. Джин предложила всем по очереди представиться.
Так мы и пошли по кругу. Любитель заварных пирожных назвался Глейстером и объяснил, что работает на окружные органы здравоохранения, оказывая «содействие в подобных ситуациях». Никто и не сомневался, подумала я. Я шла последняя, после Греты:
— Меня зовут Осока, и я не сумасшедшая.
Грета на меня зыркнула. Она предупреждала, чтобы я об этом даже не заикалась, но я забыла. Затем инициативу попытался перехватить Глейстер. Без предварительных обсуждений он вздумал назначить себя председателем собрания.
— Тогда приступим. Осока, во-первых, я хочу сказать, что это просто дружеская, неформальная беседа, устроенная для того, чтобы выяснить пару интересующих нас моментов, и все. Мы зададим несколько вопросов, а вы отвечайте, как вам заблагорассудится. Расслабьтесь.
Грета немедленно вмешалась:
— И несмотря на это, Осока, важно, чтобы ты поняла следующее: возможно, беседа и неформальная, но цель, ради которой здесь собрались господа Блум с Глейстером, а также мисс Кавендиш, — вынести заключение о твоей вменяемости. Поэтому одним из результатов данной беседы может явиться рекомендация, что тебе пойдет на пользу лечение в психиатрической больнице. И если они так решат, то будут в полном праве привести эту рекомендацию в исполнение. Ты это понимаешь?
— Да, — сказала я.
— В таком случае имей в виду, что, невзирая на неформальный характер данной встречи, тебе не стоит воспринимать ее как чисто дружескую.
— Вы настоящий юрист? — осведомился Глейстер.
— Дипломированный.
— Покажете подтверждающие документы?
— После того, как вы покажете свои. — И Грета одарила его очередной неотразимой улыбкой.
— Джордж, хватит, — сказала Джин, которая, очевидно, знала Глейстера уже не первый день. — Продолжим.
И начался допрос.
Пока он шел, я постоянно думала о Мамочке; о годах, проведенных с ней; о том, какой она бывала доброй и как сердилась. Она меня удочерила, потому что ей выжгли яичники. Я знала — по ее рассказам, — что она взяла меня в больнице у пациентки, которой нельзя было оставить ребенка. Теперь я понимала, что это за больница. Выходит, моя биологическая мать тоже лежала там. А может, и отец. Сейчас все это не имело никакого значения. Мне было все равно. Моей настоящей матерью была и будет Мамочка. Возможно, кровь и гуще воды, но доброта на сто процентов гуще крови.
Я помню, как однажды ходила с Мамочкой на сложные роды. Роженица была уже не девочка, а мне так просто показалась женщиной в летах. У меня как раз прошли первые месячные, и Мамочка решила показать мне, что к чему. Короче, мы отправились к той женщине и обнаружили ее в таких муках, что Мамочке пришлось использовать все знания, все мастерство, потратить кучу сил и времени — мы провели там целый день и большую часть ночи, — чтобы ее вытащить. Роженица орала и стенала. И под конец, когда малюсенькое толстенькое чудо лежало у нее на груди и гукало, она сказала: «Никогда, я больше никогда на это не пойду».
«Ха, — ухмыльнулась Мамочка, — вы все так говорите». Но женщина была тверда. Она сказала, что впредь и близко не подпустит к себе своего мужичка. Не бывать этому. Сказала, что будет обороняться топором, но не позволит, чтобы такое повторилось, и нет ли у Мамочки чего-нибудь от боли. Потом она опять заплакала, и тот момент, который многим женщинам приносит радость и облегчение, стал для нее, как и для многих, подобных ей, моментом боли и печали — все потому, что в ее доме не было любви.
Мамочка дала ей очень действенный настой, и через некоторое время женщина притихла. Она посетовала с горечью: как жаль, что рядом нет ее матери, которая уже несколько лет как умерла. Что ж, Мамочка была на тот момент единственной матерью, поэтому, пока женщина баюкала свое дитя, она баюкала женщину, успокаивала и утешала, вливая ей в уши материнскую любовь. «Понимаешь, — нашептывала Мамочка, — есть что-то в нас такое, отчего мы забываем боль и начинаем все сызнова; делаем все то же самое — снова и снова. А боль отступит, я тебе обещаю».
Я помню, как изумилась тогда при виде Мамочки, баюкающей взрослую женщину. Сейчас, когда знаю намного больше, я понимаю, что сделала бы точно так же. Мамочка гладила ее по голове, говорила с ней нежно-нежно, но все это время смотрела на меня. «А когда боль и страдание отступят, вот тут-то и начнется».
— Осока, ответьте, пожалуйста, — просила Джин.
— Осока? — позвала меня Грета.
Я так ушла в себя, что не услышала вопроса.
— Вы слышите голоса?
— Я слышу голос Мамочки. Он мне помогает в тяжелые минуты.
Грета отчетливо поморщилась. Она учила меня не говорить такого, а я опять отвлеклась и забыла.
— Вы верите в волшебство? — спросил Блум.
— Вам следует определиться, что вы подразумеваете под волшебством, — сказала Грета.
Я сразу же ответила:
— Я искренне не представляю себе жизни без надежды на хоть какое-нибудь чудо.
— Вы когда-нибудь делали женщинам аборты? — спросил Глейстер.
— Какое это имеет отношение к делу? — спросила Грета. — Это выходит за рамки данной экспертизы.
— Действительно, Джордж, я вас не понимаю, — возмутилась Джин Кавендиш.
— Доктор Глейстер, не проясните ли, — спросила Грета, глядя на него поверх очков, — в каком качестве вы участвуете в данной экспертизе?
— Простите?
— Я понимаю, что доктор Блум и мисс Кавендиш находятся здесь, потому что это подведомственный им участок, но не совсем понимаю, чем вызван ваш повышенный интерес к Осоке.
— Меня специально привлекли.
— Кто?
— Вы не имеете права спрашивать, а я не обязан отвечать.
Тут я заметила на его пухленьком мизинце серебряное кольцо — такое же, как у лорда Стоукса.
— Они масоны, — сказала я. — Лорд Стоукс, этот доктор Глейстер, мистер Винаблз и многие другие.
Блум посмотрел на потолок, надув при этом щеки. В его глазах читалось: приехали.
— Вы это слышали?! — воскликнул Глейстер.
Джин Кавендиш чуть-чуть склонила голову и пристально взглянула на меня.
Мамочка говорила, что те, из-за кого она перед войной попала в больницу и пролежала там несколько лет, были масонами. Она говорила, что этого не докажешь. Что у них тайная банда, состоящая из мужчин, как правило, при власти, и что, перебеги ты дорожку одному из них, они сомкнут ряды и пойдут на тебя войной. «Они такие — один за всех и все за одного», — говаривала она. Помню, я спросила ее, правда ли, что существуют тайные общества. Она с ухмылкой ответила: «А мы, по-твоему, кто?» И хоть я никогда не причисляла нас, «избранных», к таковым — мы не носили отличительных знаков, не произносили клятв, не пожимали втихую друг другу руки и все такое прочее, — пожалуй, мы и правда были тайным обществом. «Ты только никогда не пытайся обличить их», — учила Мамочка. Когда я спрашивала почему, она отвечала: «Потому что скажут, что ты все придумала, обзовут сумасшедшей и упекут в дурку».
Я знала всех масонов, поскольку Мамочка их перечислила, а я зашифровала их фамилии и распихала по разным записным книжкам. Все нам известные бизнесмены, местные политики, инспекторы полиции — не Билл, конечно: Билл Майерс, насколько я знала, масоном не был, — высокопоставленные лица и местные госслужащие (не странно ли, что кто-то вдруг полез проверять мои документы в акушерском колледже) входили в этот список. Они являлись нашими противоположностями, нашими тенями, пародиями на нас, говаривала Мамочка.
Допрос продолжил доктор Блум:
— Осока, у вас бывает чувство, что против вас плетется заговор?
Тут Грета вмешалась:
— В таком случае следует заметить, что действительно есть ряд лиц, пытающихся воздействовать на Осоку.
— Это что еще значит? — резко спросил Глейстер.
— Да уж, поясните, — обиделась Джин Кавендиш. — Мы действуем исключительно в интересах Осоки.
— Я говорю только о том, что человек может быть параноиком и при этом против него действительно может что-то замышляться.
— Значит, вы признаете, что у вашего клиента паранойя? — переспросил Глейстер.
— А разве не все мы немного параноики? — продолжила Грета. — Ну, сами посудите, ваша реакция на мою предыдущую реплику тоже была слегка параноидальной, вы не находите?
— Это уже ни в какие ворота не лезет! — воскликнул Блум. — Я со своей стороны уверен, что слышал достаточно, — одна только безумная болтовня про масонов чего стоит.
Джин Кавендиш подперла подбородок рукой. Она вдруг помрачнела и повернулась к Блуму:
— А я вот не уверена.
Грета перевела дух. Мы с ней прекрасно понимали, что Блум и Глейстер приняли решение задолго до начала этого цирка. Единственной моей надеждой была Кавендиш.
Они говорили бесконечно. Вопросам не было конца и краю. Расспрашивали меня про детство и про мои отношения с Мамочкой. Глейстер пытался вернуться к разговору об абортах, но Кавендиш признала это недопустимым. Мне было никак не сосредоточиться. И хоть я знала, как важно сейчас быть начеку, я все же постоянно отключалась.
Потом я в самом деле услышала голоса, только уже за дверью. Раздался стук, и Грета пошла открыть. Вернувшись, она сообщила, что попросила нескольких людей дать мне характеристику Такой поворот событий меня не удивил, поскольку мы обсуждали его заранее, — вот только я не знала, кто именно захочет мне помочь. Глейстер пришел в неистовство, а Кавендиш сказала, что не возражает. Грета вышла на улицу и привела с собой Пегги Майерс.
Пегги представилась как жена местного полисмена и выдала мне такую характеристику, о которой можно только мечтать. Я даже покраснела, услышав столько хвалебных слов в свой адрес. Она не преминула заметить, мол, меня настолько высоко ценят в деревне и окрестностях, что даже поручили приготовить заячий пирог. С пламенным взором Пегги прошлась по осквернителям могилы Мамочки, как будто один из них сидел за этим столом.
После ухода Пегги Грета пригласила второго свидетеля. Прямо настоящий судебный процесс. Но зуб даю, из всех сидевших в комнате при виде следующего свидетеля больше всех удивилась я. Это была МММ.
Она величаво вплыла, села с прямой спиной и сразу дала понять одним своим видом, что оказывает всем гигантскую любезность. Еще она предметно объяснила, как драгоценно ее время и почему она все-таки сочла важным потратить его на то, чтобы выступить в мою защиту. Она сказала, что я была ее самой многообещающей студенткой, что для своего возраста я невероятно много знаю об акушерстве, хотя местами мои идеи несколько старомодны, и что голова у меня работает отменно.
Когда она завела речь про щекотливую ситуацию с анкетой, я напряглась. Глейстер пытался выжать из нее, не видит ли она в неверном заполнении анкеты намеренной попытки сбить с толку администрацию колледжа. Но МММ сказала, что анкета путаная и по ее опыту бюрократические навыки никак не связаны с акушерским мастерством. Она сказала, что с радостью порекомендует меня для акушерской деятельности в том случае, если я пройду надлежащее обучение.
Ее нежданное участие тронуло меня до слез, она же едва кивнула мне перед уходом. Я с благодарностью взглянула на Грету — ведь идея обратиться в колледж полностью принадлежала ей. После ухода МММ Джин Кавендиш подала мне первый знак одобрения. Она поджала губы и, глядя на меня в упор, удивленно приподняла брови, как будто лишь сию минуту прозрела, что я не полный имбецил.
Ох, мне хотелось ее ударить!
Сюрпризы на этом не закончились. Каково же было мое удивление, когда третьим свидетелем оказалась Джудит. Мы с Гретой отставили ее кандидатуру из-за неурядиц в школе, которые могли усугубиться, если бы выяснилось, что она мне помогала. Особенно если бы меня признали невменяемой. Учитывая, как я с ней обращалась все последнее время, я не имела никакого права на ее участие — но вот она пришла, и мне стало так стыдно, что пришлось отвернуться.
И ровно из-за этого я разглядела удивительную вещь. Поскольку все глаза, кроме моих, в этот миг были направлены на Джудит, никто не обратил внимания. Блум. Он моментально покраснел. Джудит в самой что ни на есть консервативной училковской одежде сидела и все время, пока говорила, сверлила его командным взором. Она, по сути, ни разу не отвела от него взгляд. В то время как Пегги и МММ обращались ко всем троим экспертам, Джудит глядела лишь на Блума. Не пристально, не сердито. Полегче. Но так, что он смотрел на нее, как перепуганный олень на охотника, который вот-вот выстрелит.
— Я, местная учительница начальной школы, хотела бы высказать свое мнение по поводу Осоки Каллен, — начала Джудит. — Она обычная молодая женщина. Приличная и достойная. Она горюет, потому что недавно потеряла человека, который был для нее всем. Свою мать. А горе может кого угодно выбить из колеи. Кого угодно… Ее мать, Мамочка, была исключительной женщиной, известной по всей округе тем, что она без устали долгие годы помогала местным женщинам. Она спасала их в отчаянных ситуациях — именно спасала, — за что ей крайне редко говорили спасибо, а когда она сама оказывалась в таковых, ее травили, в основном трусливые мужчины, прикрывавшиеся властными полномочиями… Но я надеюсь, что времена изменились. Мамочка была необыкновенной, и ничего удивительного, что Осока сильно по ней тоскует. Ведь согласитесь, все несут свою скорбь по-разному. Некоторые ее показывают; другие нет, а она все равно проявляется — только нежданно, между делом; а есть такие, кто зарывает скорбь поглубже, и она там копится и выливается в озлобленность… Осока ничем не отличается от других людей. Я не вполне понимаю, зачем вы здесь. Я слышала пересуды, что она якобы немного не в себе, но разве можно верить пересудам? Они разрушили и не такие репутации. У вас, бесспорно, важная работа. Но если вы сегодня примете неверное решение, ваша репутация окажется подмоченной. Ровно так в свое время оболгали доброе имя Мамочки, и ей пришлось потом всю жизнь бороться за его восстановление. Лживые слова, не к месту сказанные, способны разрушить чью угодно репутацию… А главное — у Осоки есть друзья, и мы поможем ей справиться с утратой. Мне жаль, что мы знакомы так недавно. Если бы моя мать Долл и Мамочка не разругались из-за моего отца, мы бы дружили с самого детства. В общем, хорошо подумайте, прежде чем принимать решение. Потому что у Осоки есть друзья.
Встав, Джудит со скрежетом задвинула стул. Оставив на полу противную царапину. Она ушла, а в комнате повисла угрожающая тишина. Блум глубокомысленно поковырял в ухе. Кавендиш, по-прежнему подперев голову рукой, переводила взгляд с одного коллеги на другого.
Глейстер сдвинул очки на переносицу:
— Какой-то бред. Я не понял ни единого слова.
— Сегодня я услышал вполне достаточно, — сказал вдруг Блум. — Мне кажется, девушке будет лучше среди друзей.
— Что?! — вскрикнул Глейстер; Кавендиш моментально развернулась к Блуму.
— Жена полицейского, профессор акушерского колледжа, уважаемая учительница. Совершенно очевидно, что она тут под хорошим присмотром.
— Какой неожиданный поворот событий, — заметила Кавендиш.
— Под хорошим присмотром, говорите вы? — метался Глейстер. У него будто почва из-под ног ушла. — Лукреция Борджиа тоже была под неплохим присмотром.
— Осока не отравительница! — рявкнула Грета.
— Ах нет? — продолжил Глейстер. — А я слыхал другое.
— Простите, у нас здесь что? — встрял Блум. — Тайное судилище? Я принял решение.
— А я вот нет! — воскликнул Глейстер.
— Я полагаю, что тоже приняла решение, — молвила Кавендиш, захлопывая папку с документами. — Да.
Грета взглянула на меня поверх очков и улыбнулась в своей убийственной манере — до ушей. Я ей ответила нервозной скомканной ужимкой, а сама не переставая думала о Джудит и Блуме. Бедная Джудит, думала я, и на твою долю выпало немало печали. Бедная Джудит. Чудесная Джудит.