14
Проснулась я от карканья вороны за окном. Решила, раз не спится, пойду наберу лабазника, который Мамочка называла «королевишной». Он действует, помимо всего прочего, как аспирин. Сначала я надела пальто, но передумала и нацепила кожаную куртку Артура. Мне начинало нравиться, как мягкая потрепанная кожа подлаживается под мои изгибы. К тому же куртка грела лучше, чем пальто, а что там ухмылялось на спине, я все равно не видела.
Над лугом тончайшей, местами рваной кисеей стелился предрассветный туман. Я ползала в кустах и вдруг наткнулась на кирказон. Мы не выращивали его в саду: не столько из-за ядовитости, а потому, что он был слишком хорошо известен как средство, используемое в акушерстве. Лабазник собирают, пока он еще не распустился, а кирказон, напротив, только когда проклюнулись мелкие желтые цветочки. Взяв на заметку место, где я его нашла — ведь кирказон у нас нечасто встретишь, — я вдруг услышала голоса. Забравшись поглубже в живую изгородь — обычная наша с Мамочкой проделка, когда мы не хотели, чтобы нас увидели, — я с удивлением обнаружила, что это Чез с друзьями. Они, подобно мне, прочесывали поле, как будто что-то искали.
Неужто они наши конкуренты? Собиратели растений? Что-то я сомневалась. Я высунулась из кустов, и они тут же направились ко мне.
Чез заорал, когда был еще ярдах в двадцати, поэтому я не уверена, что правильно расслышала.
— Осока, вот те раз! Позввволь пред-авить Грету. Вооооот — на. А се великолепный чем-нийон, наездник шудо-лошадей тупица Люк.
То ли мне в уши набилась паутина, то ли он был пьян, как обезьян. Но только когда он подошел поближе, я подумала, что его глаза вот-вот выскочат из орбит. Вышеупомянутый друг Люк оказался сонным исполином с огромной копной крашеных-перекрашеных волос и синей клочковатой бородой. Даже, скорее, фиолетовой. На нем висели пижамного типа полосатые штаны, поддерживаемые ремнем с огромной медной бляшкой. Он будто выпрыгнул из книжки детских сказок. С его глазами тоже что-то было не в порядке. Поставив руки на бедра, он угостил меня одной из самых щедрых улыбок, которые мне доводилось видеть.
Их чудная подружка Грета тоже надумала, видно, ослепить меня улыбкой. Она была похожа на испанскую цыганку с платком на голове и в длинных кружевных юбках. Она дотанцевала до меня — не подошла, а именно дотанцевала — и, не сказав ни слова, погладила мою руку. Все это выглядело очень странно.
— Вы рано встали, — сказала я.
— Старушка, мы не ложились! — излишне громко сообщил Чез. — Всю ночь, всю ночь трудились, аки пчелки в ульях!
Его друзья заржали, как не в себе, словно он сказал что-то смешное. Отсмеявшись вволю, они опять взялись слепить меня улыбками, но как-то выжидательно: будто считали, что настала моя очередь шутить или рассказывать байки. Наверное, напились, решила я; с утра пораньше — самое то. Однако, если бы не улыбки, я бы сказала, что на их лицах читалось выражение матросов, сражающихся с ветром, за тем лишь исключением, что ветра не было. Грета все время лыбилась, как имбецил. Люк поглаживал бороду и созерцал восход, но с некой озабоченностью во взоре, как будто упустил нечто важное. Затем он молвил:
— Позже. — А может, «боже».
— Кстати, — продолжил Чез, слегка пошатываясь, как при качке. — Убблююдки, мммать их за нногу! Ппри-ходит почтальонишка, шагает по тропиночке, насвистывая, говорит, мол, с добрым утречком, и шлеп письмишко на циновку. Читаем, хммм: «мы запрещаем вам пользоваться водокачкой», сказано там. То бишь написано. Это они про воду, врубаешься?
Я вытаращилась на него, соображая, что может значить вся эта каша.
— Что?! Поместье запретило вам пользоваться нашей водокачкой?
Чез кивнул; моя реакция его, похоже, повеселила. Он захихикал:
— Ну не уроды ли?!
— Но водокачка пока еще наша; разве не нам решать, что с нею делать?
— Вот и умник Люк о том же. — Чез снова засмеялся.
Люк с Гретой тоже засмеялись. Но смех был неприятный, лающий. Мне показалось, они смеются надо мной.
Грета сжимала в руках матерчатую сумку.
— Что вы насобирали? — поинтересовалась я.
Она открыла сумку, причем так бережно и осторожно, будто как минимум распаковывала фрагменты Святого Грааля. Внутри лежала кучка раскуроченных грибов. Шампиньоны, майские, чернильные, сморчки и, к моему большому удивлению, мухоморы. Совсем, совсем не по сезону.
— Их нельзя есть! — воскликнула я. — Их даже собирать сейчас нельзя!
— Все верно, — просипела Грета. Она говорила как человек, скуривший целую пачку. — Но если соскрести белые точки и съесть только красную мякоть, можно неплохо повеселиться.
Я просто глазам своим не верила. Есть мухоморы! В это время года! Сегодня!
— Вам будет плохо. Вас пронесет.
— Да что ты! — запричитал Люк, усиленно качая головой. — Вот так да!
Я повернулась к Чезу:
— Так вот из-за чего тебе тогда приспичило и ты забрался к нам в нужник?
— Гадюжник. Нет. Да. Возможно. — Чез снова засмеялся.
— Верните красные грибы на место, — отрезала я и повернулась к Грете. Я очень рассердилась. — Их надо не просто выбросить, а вернуть туда, где вы их взяли. Я не шучу.
— Что? — удивился Люк.
Улыбка испарилась с Гретиного лица. Она кивнула.
— А знаете? Я так врубиласъ в эту дамочку, что сделаю все, в точности как она велит. — И, развернувшись, она неровной, пошатывающейся походкой направилась в сторону леса.
— Эй, Грета, куда пошла? — прокричал Чез. — Осока, клевая куртка. Клянусь, твой череп мне подмигнул. Ха-ха.
— Что? — переспросил Люк.
Чез с Люком вдруг стали похожи на двух непослушных мальчуганов.
— Уф! — выдохнул Чез, как после хорошей пробежки. Раскраснелся. Заскрипел зубами.
— Что? — не унимался Люк, ероша свою огромную непослушную гриву. — Что?
Мне очень захотелось уйти. Я понимала, что начинаю рассуждать как Мамочка, но ведь они и правда отбрасывали темные тени; на горбу у каждого действительно сидело по бесенку. А я всегда, когда мне становилось страшно, начинала рассуждать как Мамочка.
— Не смейте есть поганки, — сказала я им напоследок и ушла.
Какая разница, психи или напились: мне с ними было явно не по пути. Я рассердилась и расстроилась. Пройдя примерно тридцать ярдов, я услышала крик Чеза:
— Осока, это полный улет!
В тот же день я пересаживала в грунт позднюю рассаду. Вырыв лопатой длинную траншею, я накидала в нее компоста и расположила растения в ряд на расстоянии восемнадцати дюймов друг от друга. Потом засыпала землей и разровняла граблями. Оторвавшись от работы, я обнаружила, что у калитки кто-то стоит. Это была Грета — хиппушка, с которой мы уже встречались утром.
Я оперлась о грабли и спросила:
— За водой пришла?
— Нет, — смутившись, произнесла Грета. — Поговорить. Можно войти?
— А что тебя останавливает?
Калитка захлопнулась.
— Чем занимаешься?
— Сажаю картофаны.
— А разве их сейчас сажают? Тогда нам тоже надо.
— Немного опоздали. Это поздние. Их надо было раньше в грунт высаживать.
— Зачем же ты сейчас сажаешь?
— Ну, если посадить одновременно, они и вылезут одновременно. А зараз все не съешь. Это даже малым детям известно.
Грета призналась, что не имеет ни малейшего понятия о том, как выращивать картошку. В университете этому не учили, объяснила она. Она оказалась изрядной болтушкой. Рассказывала, как изучала юриспруденцию в Дареме. Юриспруденцию, господи ты боже мой. Потом работала в офисе и ненавидела свою работу. Потом встретила Чеза с компашкой и решила перебраться к ним на ферму — жить тем, что пошлет земля. При этом, что делать с этой землей, никто из них не знал. Оказывается, в книжках по юриспруденции про землю ничего не пишут.
— Тогда вам придется подучиться, — сказала я. — Если хотите «жить тем, что пошлет земля».
— За этим я, собственно, и пришла.
— Неужто? — Я отвернулась, чтобы убрать садовые инструменты и просто занять руки. Не нравился мне ход ее мысли.
— Мне кажется, ты мудрая, — сказала Грета.
— Как-как?
— Ты младше меня, но что-то в тебе есть такое… Мне кажется, нам всем не помешало бы у тебя поучиться.
— Послушала бы ты себя! Сама-то в университете обучалась! А я недолго здесь пробуду — меня выкидывают из дома. Считаешь, мудро?
— Тогда зачем сажать картошку? Если недолго пробудешь?
Смотри-ка, а она не дура, решила я.
— Затем, что я привыкла это делать. Меня как Мамочка научила, так я и делаю.
— В следующую субботу, — сказала Грета, — у Чеза день рождения. На ферме будет вечеринка. Придешь?
Я потянулась к своим успокоительным заколкам и чуть не выронила грабли.
— У меня нет нарядного платья, — проронила я.
Я не шутила, но Грета засмеялась. Поняв, что совершила промах, прикрыла рот рукой. Ее передние зубы немного выпирали вперед, и было видно, что она этого стесняется.
— На нашу вечеринку приходи в чем хочешь. Мы не наряжаемся. Закатим настоящий пир. Послушаем музыку У нас есть парочка хороших музыкантов. Если хочешь, я заберу тебя в шесть.
Я вовсе не горела желанием выставлять себя на посмешище; потом только и разговоров будет, что, мол, за убогая деревенская дурочка.
— Я не ходок по вечеринкам. У меня дел по горло. — Я с грохотом запихнула инструменты под навес и, хлопнув дверью, скрылась в доме.
Приглашение Греты начисто выбило меня из колеи. Наверное, все одновременно навалилось: болезнь Мамочки, попытки выселить нас из дома. Я села в Мамочкино кресло у камина, сложила руки на груди. Довольно скоро оказалось, что я рыдаю и зову Мамочку, хотя понятно, что она не может прийти на помощь.
В детстве меня редко приглашали на праздники. Жизнь с Мамочкой сделала меня белой вороной, и дети от меня шарахались. Не в ужасе, не с сожалением, но с легким замешательством, с едва заметной паузой, после которой они хладнокровно отвергали любые поползновения к дружбе. Все обходилось без сцен, без обзываний, но их отказ, их тихое, но безусловное отторжение со временем превратило меня в камень.
Я ходила в школу, но основной усвоенной наукой стало умение быть невидимкой. Я поняла, что педагоги обращают внимание только на умных, тупых и хулиганистых, поэтому, стараясь быть не тем и не другим, я оставалась незамеченной. Порой бывало мучительно, когда девчонки дразнили меня за старую одежду. Тогда я быстро научилась красить, укорачивать, латать — короче, любыми средствами скрывать убожество своих нарядов. И в общем, преуспела. Я понимала, что любое отклонение от нормы, пусть даже незначительное, выделяет. Поэтому, если учитель задавал вопрос, я отвечала, но никогда не вызывалась самолично.
Я неохотно делилась подробностями жизни вне школы, а если спрашивали, пряталась за самым бессодержательным рассказом, за самым серым повествованием. Я перестала напрашиваться в друзья, и мне в друзья никто не напрашивался. Я сделалась мастером в науке неприметности. В бесчисленных войнушках я не примыкала ни к обидчикам, ни к жертвам. Я обнаружила, что есть модели поведения и позы, которые избавят от необходимости быть кем-то. Подозреваю, что меня боялись, чуть-чуть.
Вот почему приглашение на день рождения застало меня врасплох. С самого детства я дружила только с Мамочкой, и праздники мы отмечали, как привыкла она: без фанатизма, с участием максимум нескольких друзей. Мне стало страшно — поэтому я и окрысилась на Грету. Если бы я не хотела идти на вечеринку, то сразу бы так и сказала. Но перспектива повеселиться в компании ровесников меня одновременно пугала и будоражила. С одной стороны, после стольких лет одиночества мне страшно не хватало компании; с другой — после стольких лет одиночества я не была уверена, что ее достойна.
Придя в себя, я подступила к окну. Грета ушла, мне стало стыдно. «Что ты творишь?! — посетовала бы Мамочка. — Брысь от окна, кончай глазеть и строить из себя дуру. Ведь если ты сама не знаешь, что у тебя на уме, твой ум подыщет себе пристанище получше».
— У меня нет нарядного платья, — снова сказала я. И снова зарыдала.