XX
Тоска овладела нами, та тупая, щемящая тоска, которая нападает на человека в предчувствии загадочной и ничем не мотивированной угрозы. Бывают времена, когда такого рода предчувствия захватывают целую массу людей и, словно злокачественный туман, стелются над местностью, превращая ее в Чурову долину. В особенности памятно мне в этом смысле одно лето. Сидишь, бывало, дома – чудятся шорохи, точно за дверью, в потемках, кто-то ручку замка нащупывает; выйдешь на улицу – чудится, точно из каждого окна кто-то пальцем грозит. Допустим, что все это только чудится и что на самом деле ничто необыкновенное не угрожает, но ведь и миражи могут измучить, ежели вплотную налягут.
Именно такого рода миражи обступили нас вслед за урядницким совещанием.
Сумерки уже наступили, и приближение ночи пугало нас. Очищенному и «нашему собственному корреспонденту», когда они бывали возбуждены, по ночам являлись черти; прочим хотя черти не являлись, но тоже казалось, что человека легче можно сцапать в спящем положении, нежели в бодрственном. Поэтому мы решились бодрствовать как можно дольше, и когда я предложил, чтоб скоротать время, устроить «литературный вечер», то все с радостью ухватились за эту мысль.
Прежде всего мы обратились к Очищенному. Это был своего рода Одиссей, которого жизнь представляла такое разнообразное сцепление реального с фантастическим, что можно было целый месяц прожить в захолустье, слушая его рассказы, и не переслушать всего. Почтенный старичок охотно согласился на нашу просьбу и действительно рассказал сказку столь несомненно фантастического характера, что я решился передать ее здесь дословно, ничего не прибавляя и не убавляя. Вот она.
СКАЗКА О РЕТИВОМ НАЧАЛЬНИКЕ,
как он своим усердием вышнее начальство огорчил
«В некотором царстве, в некотором государстве жил-был ретивый начальник. Случилось это давно, еще в ту пору, когда промежду начальников такое правило было: стараться как можно больше вреда делать, а уж из сего само собой, впоследствии, польза произойдет.
– Обывателя надо сначала скрутить, – говорили тогдашние генералы, – потом в бараний рог согнуть, а наконец, в отделку, ежовой рукавицей пригладить. И когда он вышколится, тогда уж сам собой постепенно отдышится и процветет.
Правило это ретивый начальник без труда на носу у себя зарубил. Так что когда он, впоследствии, «вверенный край» в награду за понятливость получил, то у него уж и программа была припасена. Сначала он науки упразднит, потом город спалит и, наконец, население испугает. И всякий раз будет при этом слезы проливать и приговаривать: видит бог, что я сей вред для собственной ихней пользы делаю! Годик-другой таким образом попалит – смотришь, ан вверенный-то край и остепеняться помаленьку стал. Остепенялся да остепенялся – и вдруг каторга!
Каторга, то есть общежитие, в котором обыватели не в свое дело не суются, пороху не выдумывают, передовых статей не пишут, а живут и степенно блаженствуют. В будни работу работают, в праздники – за начальство богу молят. И оттого у них все как по маслу идет. Наук нет – а они хоть сейчас на экзамен готовы; вина не пьют, а питейный доход возрастает да возрастает; товаров из-за границы не получают, а пошлины на таможнях поступают да поступают. А он, ретивый начальник, только смотрит да радуется; бабам по платку дарит, мужикам – по красному кушаку. «Вот какова моя каторга! – говорит, – вот зачем я науки истреблял, людей калечил, города огнем палил! Теперь понимаете?»
– Как не понимать – понимаем.
В этой надежде приехал он в свое место и начал вредить. Вредит год, вредит другой. Народное продовольствие – прекратил, народное здравие – упразднил, письмена – сжег и пепел по ветру развеял. На третий год стал себя проверять – что за чудо! – надо бы, по-настоящему, вверенному краю уж процвести, а он даже остепеняться не начинал! Как ошеломил он с первого абцуга обывателей, так с тех пор они распахня рот и ходят…
Задумался ретивый начальник, принялся разыскивать: какая тому причина?
Думал-думал, и вдруг его словно свет озарил. «Рассуждение» – вот причина. Стал он припоминать разные случаи, и чем больше припоминал, тем больше убеждался, что хоть и много он навредил, но до настоящего вреда, до такого, который бы всех сразу прищемил, все-таки не дошел. А не дошел потому, что этому препятствовало «рассуждение». Сколько раз с ним бывало: разбежится, размахнется, закричит: «разнесу!» – ан вдруг «рассуждение»: какой же ты, братец, осел! Ну, он и спасует. А кабы не было у него «рассуждения», он бы давно уж до каторги дело довел.
– Давно бы вы у меня отдышались! – крикнул он не своим голосом, сделавши это открытие.
И погрозил кулаком в пространство, думая хоть этим посильную пользу вверенному краю принести.
На его счастье, жила в этом городе колдунья, которая на кофейной гуще будущее отгадывала, а между прочим умела и «рассуждение» отнимать. Побежал он к ней, кричит: отымай! Видит колдунья, что дело к спеху, живым манером сыскала у него в голове дырку и подняла клапанчик. Вдруг что-то из дырки свистнуло… шабаш! Остался наш парень без рассуждения…
Разумеется, очень рад. Стал есть – куска до рта донести не может, всё мимо. Хохочет.
Сейчас побежал в присутственное место. Стал посредине комнаты и хочет вред сделать. Только хотеть-то хочет, а какой именно вред и как к нему приступить – не понимает. Таращит глазами, губами шевелит – больше ничего. Однако так он одним своим нерассудительным видом всех испугал, что разом все разбежались. Тогда он ударил кулаком по столу, расколол его и убежал.
Прибежал в поле. Видит – люди пашут, боронят, косят, гребут. Знает, сколь необходимо сих людей в рудники заточить, а каким манером – не понимает. Вытаращил глаза, отнял у одного пахаря косулю и разбил вдребезги, но только что бросился к другому пахарю, чтоб борону разнести, как все испугались, и в одну минуту поле опустело. Тогда он разметал только что сметанный стог сена и убежал.
Воротился в город. Знает, что надобно его с четырех концов запалить, а каким манером – не понимает. Вынул по привычке из кармана коробочку спичек, чиркает, да не тем концом. Взбежал на колокольню и стал бить в набат. Звонит час, звонит другой, а что за причина – не понимает. А народ между тем сбежался, спрашивает: где, батюшко, где? Наконец устал звонить, сбежал вниз, опять вынул коробку со спичками, зажег их все разом, и только было ринулся в толпу, как все мгновенно брызнули в разные стороны, и он остался один. Тогда побежал домой и заперся на ключ.
Сидит неделю, сидит другую; вреда не делает, а только не понимает. И обыватели тоже не понимают. Тут-то бы им и отдышаться, покуда он без вреда запершись сидел, а они вместо того испугались. Да нельзя было и не испугаться. До тех пор все вред был, и все от него пользы с часу на час ждали; но только что было польза наклевываться стала, как вдруг все кругом стихло: ни вреда, ни пользы. И чего от этой тишины ждать – неизвестно. Ну, и оторопели. Бросили работы, попрятались в норы, азбуку позабыли, сидят и ждут.
А у него между тем опять рассуждение прикапливаться стало. Однажды выглянул он в окошко и как будто понял.
– Кажется, я одним своим нерассудительным видом настоящий вред сделал! – воскликнул он и стал ждать: вот сейчас соберутся перед домом обыватели и будут каторги просить.
Но, сколько он ни ждал, никто не пришел. По-видимому, всё уже у него начеку: и поля заскорбли, и реки обмелели, и стада сибирская язва посекла, и письмена пропали, – еще одно усилие, и каторга готова! Только вопрос: с кем же он устроит ее, эту каторгу? Куда он ни посмотрит – везде пусто; только «мерзавцы», словно комары на солнышке, стадами играют. Так ведь с ними с одними и каторгу устроить нельзя. Потому что и для каторги не ябедник праздный нужен, а коренной обыватель, работяга, смирный.
Рассердился. Вышел на улицу, стал в обывательские норы залезать и поодиночке народ оттоле вытаскивать. Вытащит одного – приведет в изумление, вытащит другого – тоже в изумление приведет. Но тут опять беда. Не успеет до крайней норы дойти – смотрит, ан прежние опять в норы уползли…
Тогда он решился. Вышел из ворот и пошел прямиком. Шел-шел и пришел в большой город, в котором вышнее начальство резиденцию имело.
Смотрит – и не верит глазам своим! Давно ли в этом самом городе «мерзавцы» на всех перекрестках программы выкрикивали, а «людишки» в норах хоронились – и вдруг теперь все наоборот! Людишки, без задержки, по улицам ходят, а «мерзавцы» в норах попрятались!
Куда ни взглянет – везде благорастворение воздухов и изобилие плодов земных. Зайдет в трактир – никогда, сударь, так бойко не торговали! Заглянет в калашную – никогда столько калачей не пекли! Завернет в бакалейную лавку – икры, сударь, наготовиться не можем! сколько привезут, столько сейчас и расхватают!
– Что за причина? – спрашивает он у знакомых и незнакомых, – какой такой настоящий вред вам учинен, от которого вы вдруг так ходко пошли?
– Не от вреда это, – отвечают ему, – а напротив. Новое начальство у нас нынче; оно все вреды упразднило. От этого так у нас и хорошо.
Отправился ретивый начальник по начальству. Видит: дом, где начальник живет, новой краской выкрашен; швейцар – новый, курьеры – новые. А наконец и сам начальник – с иголочки. От прежнего начальника вредом пахло, а от нового – пользою. Прежний начальник сопел, новый – соловьем щелкает. Улыбается, руку жмет, садиться просит… Ангел!
Делать нечего, стал он докладывать. И что дальше докладывает, то гаже выходит. Так, мол, и так, сколько ни делал вреда, а пользы ни на грош из того не вышло. Не может отдышаться вверенный край, да и шабаш.
– Повторите! – не понял новый начальник.
– Так и так. Никаким манером до настоящего вреда дойти не могу!
– Что такое вы говорите?
Оба разом встали и смотрят друг на друга. И вдруг новый начальник вспомнил, что он сам сколько раз в этом смысле для своего предместника циркуляры изготовлял.
– Ах, так вы вот об чем! – расхохотался он. – Но ведь мы уж эту манеру оставили! Нынче мы вреда не делаем, а только пользу. Ибо невозможно в реку нечистоты валить и ожидать, что от сего вода в ней слаще будет. Зарубите это себе на носу.
Воротился ретивый начальник в вверенный край, и с тех пор у него на носу две зарубки. Одна (старая) гласит: «достигай пользы посредством вреда»; другая (новая): «ежели хочешь пользу отечеству сделать, то…» Остальное на носу не уместилось.
Но иногда он принимает одну зарубку за другую. Тогда выходит так: что ел, что кушал – все едино».
Сказочка Очищенного всем понравилась. В особенности всех утешило то, что участь вверенного края разрешилась, по возможности, благополучно. Одна Фаинушка, по наивности, предъявила некоторые сомнения. Сначала обеспокоилась тем: каким образом могло случиться, что ретивый начальник так долго не знал, что́ в главном городе новое начальство новые порядки завело? – на что Глумов резонно ответил: оттого и случилось, что дело происходило в некотором царстве, в некотором государстве, а где именно – угадай! Потом изъявила сожаление, зачем новое начальство старую зарубку на носу у ретивого начальника не только не уничтожило, а даже как будто в силе оставило? – на что́ Глумов тоже резонно объяснил: затем и оставило, что, может быть, понадобится.
– Не для того мы, мой друг, здесь собрались, чтоб критиковать, – прибавил он солидно, – а для того, чтобы время с пользою провести. Вот и я спервоначалу думал: какой, мол, оболтус этот ретивый начальник, ишь ведь что выдумал! – а теперь и сам вижу, что без того, чтоб городок-другой не спалить, ихнему брату нельзя. Управить ведь нужно, а как ты управишь, коль скоро у тебя в руках нет ни огня, ни меча? Так-то. Ну да ладно; чья теперь очередь рассказывать? Онуфрий Петрович! ты, кажется, жизнеописание свое хотел рассказать… начинай, друг!
Но злополучный меняло, вместо того чтоб приступить к рассказу, вынул из кармана замасленную бумагу, в роде ласочного счета, и предъявил ее нам, сказав:
– Вот моя жизнь!
ЖИЗНЕОПИСАНИЕ
1-й гильдии купца Онуфрия Петровича Парамонова
В 1818 году, Иануария 15-го, при рождении плачено:
Руб. К. Попам 100 – В нижний земский суд 100 – Прочим судиям 100 – В 1826 году, Иулия 30-го, при принятии
родителями печати, якобы в сонном виде
сие случилось, плачено всем вопче…. 5000 – Тогда же покупано для господина исправника: Икры бочонок 15 50 Балыков пара 16 65 Вина Марсалы 30 – Детям исправницким орехов 1 25 Попу Миките сантуринского 12 – Со 1818 по 1838 г. плачено: За нехождение по 100 р. ежегодно попу. 2000 – За «житие» в земский суд 7350 – В 1829 году за одоление победы над турками дадено 750 – Дозде ассигнациями В 1838, по случаю переложения ассигнаций на серебро, всем вопче. Господи благослови! 1000 р. серебром В 1839 г., Иануария 15-го, по случаю совершенных лет и принятия малой печати, якобы в сонном виде произошло 5000 – Приезжал чиновник из губернии для ревизии по оному же делу; дадено 7000 – Ему же часы с репетицией 350 – По сему же случаю начальнику губернии, на вдов и сирот 5000 – На украшение монастырей 5000 – В 1842 г. по случаю учреждения губернских правлений 6000 – По сему же случаю исправнику тарантас покупан 300 – С 1838 по 1845 г. за продолжение жития по 1000 р. 7000 – За нехождение 3500 – В 1845 году в Петербург поехали, в Ряжске исправник хотел следствие о растрате вверенного имущества начать. Плачено 2000 – То же в Рязани 1500 – То же в Коломне 1500 – Бронницы ночью проехали 100 – В Москве хотели в Сибирь сослать 15000 – В Клину за освидетельствование 500 – В Твери то ж 1000 – В Торжке 750 – В Вышнем Волочке 1000 – В Валдае колокольчиков накупили 5 – В Крестцах ямщик задами провез 100 – В Новгороде губернатор на чашку чая звал 3000 – Приехали в Петербург 50000 – В 1846 году от министра генерал всех вопче тревожил 45000 – Особливо тревожил 50000 – В 1847 году статский советник тревожил 25000 – В 1849 году по случаю победы одоления над мятежными венграми 15000 – На усиление средств 10000 – В 1853 году на армии и флоты 75000 – В 1854 году на тот же предмет 50000 – В 1855 году по случаю окончания в знак радости 50000 – С 1845 по 1856 г. оклад по 6 000 р. в год 66000 – В 1857 году, по случаю дороговизны припасов, оклад увеличен до 10 000 р. в год, причем на вопрос: «а кроме сего?» ответствовано: «посмотрим» – В 1858 году за «посмотрим» 10000 – В 1862 году но случаю реформы окончания 10000 – В 1863 году призывал генерал и чаем потчевал. Дадено на общеполезное устройство 25000 – В 1864 году оному же генералу на покупку имения взаймы дадено 40000 – В 1865 году, поповоду разных случаев
внезапностей 30000 – В сем же году немецкий прынец приезжал, чай у нас в доме кушал, взаймы дадено 6200 – Оный же прынец, отъезжая, вновь взаймы выпросил 6200 62 Адъютанту его 3000 – Прочим всем 3200 – В 1866 году по случаю свободы книгопечатания 50 – В 1867 году на предметы вопче 5000 – В 1870 году квартальному надзирателю на университеты 600 – В 1871 году ему же на распространение здравых понятий 1000 – В 1872 году ему же на памятник Пушкину 15 В 1873 году призывал генерал. На усиление средств 16000 – В 1874 году на устройство асфальтовой
мостовой 7200 – В 1875 году на сады и увеселения 2000 – В 1876 году на издание лексикона 100 – В 1877 году в квартал на потреотизм 95000 – В 1878 году на сей же предмет 87000 – В 1879 году призывал генерал. На усиление средств 20000 – Немецкий прынец в свое место проезжал 12400 – В 1880 году на необходимости 25000 – С 1859 по 1880 г. включительно за «посмотрим» 120000 – С 1867 по 1880 год включительно оклада 140000 – Итого с 1818 по 1880 год включительно – Ассигнациями 15475 40 Серебром 1167465 77
Конец
– Вот это, брат, так жизнеописание! – в восторге воскликнул Глумов. – Выходит, что ты в течение 62 лет «за житие» всего-навсего уплатил серебром миллион сто семьдесят одну тысячу восемьсот восемьдесят семь рублей тридцать одну копейку. Ни копейки больше, ни копейки меньше – вся жизнь как на ладони! Ну, право, недорого обошлось!
– Живу-с, – скромно ответил Парамонов.
– Вот именно. В другом бы царстве с тебя миллионов бы пять слупили, да еще в клетке по ярмаркам показывать возили бы. А у нас начальники хлеб-соль с тобой водят. Право, дай бог всякому! Ну, а в промежутках что же ты делал?
Парамонов не понял сразу.
– Вот, например: дал ты в 1872 году на памятник Пушкину 15 копеек, а в следующем году «на усиление средств» 16 000 рублей. В промежутке-то что же было?
– Жил-с.
– Прекрасно. Живи и впредь. Корреспондент! очередь за тобой!
«Корреспондент» встал и скромно произнес:
– Рассказа у меня наготове нет; но, ежели угодно, я могу прочитать фельетон, написанный мной для «Красы Демидрона»…
– А это и еще лучше. Сообща выслушаем, а может быть, и посоветуем… Прекрасно. Читай, братец.
«Корреспондент» начал:
ВЛАСТИТЕЛЬ ДУМ
«Негодяй – властитель дум современности. Породила его современная нравственная и умственная муть, воспитало, укрепило и окрылило – современное шкурное малодушие.
Я не хочу сказать этим, что он явился в мир только вчера, но утверждаю, что именно вчера он облекся в те ликующие одежды, которые дозволяют безошибочно указать на него в толпе: вот негодяй! И в древности, и в новейшие времена – всегда существовал негодяй (иначе откуда же мы получили бы представление о позоре?), но он прятался в темных извилинах человеконенавистнического ремесла и там пакостил, следуя в этом примеру своего прототипа, сатаны.
Что такое сатана? – это грандиознейший, презреннейший и ограниченнейший негодяй, который не может различить ни добра, ни зла, ни правды, ни лжи, ни общего, ни частного и которому ясны только чисто личные и притом ближайшие интересы. Поэтому его называют врагом человеческого рода, пакостником, клеветником. И по той же причине место действия ему отводят под землей, в темном месте, в аду.
Подобно сему, во тьме же действовал доселе и наперсник сатаны, «негодяй». Об нем знали, но его не видели, его чувствовали, но не осязали.
Ныне – не так. Ныне негодяй сознал самого себя и на вопрос: что́ есть негодяй? – отвечает смело: негодяй – это я! Подобно отцу своему, сатане, он не чувствует даже потребности выяснить себе сущность негодяйской профессии, а прямо на глазах у всех совершает негодяйские поступки и во всеуслышание говорит негодяйские речи.
Смотрите, как твердо он ступает по негодяйской стезе и какими неизреченно бесстыжими глазами взирает на все живущее! Прислушайтесь, какою уверенностью звучит его голос, когда он говорит: да, я негодяй! Ограниченность мысли породила в нем наглость; наглость, в свою очередь, застраховала его от возможности каких-либо потрясений. Взглянувши на него, вы не запутаетесь в определениях; вы скажете прямо: это негодяй! – и все для вас будет ясно. Никогда не было ничего столь простого, выяснившегося, цельного. Он как-то сразу просиял из тьмы и сам о себе засвидетельствовал.
И проник всюду. Во все слои так называемого общества, во все профессии, во все места. Везде он является с открытым лицом, везде возвещает о себе: вы меня знаете? – я негодяй! Я – ярмо, призванное раздавить жизнь. Я – позор, призванный упразднить убеждение, честность, правду, самоотвержение. Я – распутство, поставившее себе задачей наполнить вселенную гноем измены, подкупа, вероломства, предательства.
Вы встретитесь с ним и в великосветском салоне, и на купеческом именинном пироге, и за скромною трапезой чиновника, и в театре, и в трактире, и на конке. И всюду он проповедует: нет выхода вне негодяйства! все будут негодяями, все! будут! будут! Ибо он ищет утопить в позоре не только себя лично, но и все живущее, не только настоящее, но и будущее.
И все стихает при его появлении, все ждет, какой новый позор провещают его позорные уста. Он не довольствуется инсинуацией, как его негодяи предшественники, но прямо источает ложь, хулу и клевету. Прямо утверждает: негодяйство – вот единственная почва, на которой человек может стоять твердо, на которой он может делать не мечтательное, а действительное дело.
Спросите его, что он разумеет под действительным делом – он и на это даст ясный ответ. Действительное современное дело, скажет он, это измена и предательство; это прекращение жизни, это возврат к мраку времен. Возразите ему: но ведь человеческое общество не может питаться одной изменой, одним междоусобием; оно обязано сеять семена будущего… Он и на это ответит: будущее может занимать только опасных мечтателей; негодяй же довольствуется тем, что́ составляет насущную задачу дня!
Он скажет это так авторитетно и веско, что спор прервется сам собой…
Случалось ли вам, читатель, присутствовать при подобных спорах? Сначала вы слышите общий говор и шум, потом начинаете в этом шуме различать какую-то крикливую, резкую ноту; постепенно эта нота звучит громче и громче и, наконец, раздается одна. Спорящие стихли; комната наполняется шепотом, среди которого от времени до времени раздается тихий, словно вымученный смех…
Ах, этот смех! что в нем слышится? рабское ли поощрение, робкий ли протест или просто-напросто бессилие?
Что́ до меня, то мне в этом смехе чудится вопль. Нет под ногами почвы! некуда прислониться! нечем защититься! Перед глазами кишит толпа, в которой каждый чувствует себя одиноким, заподозренным, бессильным, неприкрытым, каждый видит себя предоставленным исключительно самому себе. Ни дело, ни подвиг – ничто не может защитить, потому что между делом и объектом его кинута целая пропасть. Да и то ли еще это дело, тот ли подвиг? нет ли тут ошибки, недоумения?
На днях я с ним встретился. С ним, с негодяем.
– Ужели вы искренно думаете, что можно воспитать общество в ненависти к жизни, к развитию, к движению? – спросил я его.
– Непременно, – ответил он. – Пора покончить с призраками, и покончить так, чтоб они уже никогда более не возвращались и не возмущали правильного течения жизни.
– Позвольте, однако ж! ведь то, что вы называете призраками, представляет собой существеннейшую потребность человеческой мысли?
– Мысли растленной, утратившей представление о границах – да. Для такой мысли призраки необходимы. Но такую мысль следует не поощрять, а остепенять, вводить в пределы.
– Но каким же образом вы введете ее в пределы, – да и в какие еще пределы! – коль скоро она, по самой своей сущности, чужда им?
– Гм… средства найдутся.
– Бараний рог? ежовые рукавицы?
– И они. Хотя надо сознаться, что эти средства не всегда бывают достаточны.
– Стало быть, подкуп? предательство? измена?
– Э-эх, государь мой! сколько вы страшных слов разом выпустили! А ведь ежели вместо них употребить выражение «обязательная, насущная потребность дня», то, право, будет и понятно, и совершенно достаточно.
– И вы уверены, что это синонимы?
– Совершенно.
Он подал мне руку и уже хотел идти своей дорогой, как вдруг я заметил у него на лице что-то странное. Всматриваюсь – следы человеческой пятерни.
– Что такое у вас на лице? – спросил я.
– Пятерня. Это от прошлого либерального паскудства осталось. Пройдет. И впредь не будет… ручаюсь!
И, подняв гордо голову, он проследовал дальше; я же, поджавши хвост, возвратился в дом свой.
Здесь я те же самые предположения об устранении призраков прочитал систематически изложенными в газетной передовой статье. Статья написана была бойко и авторитетно. С полною уверенностью она утверждала, что дело человеческой мысли проиграно навсегда и что отныне человек должен руководиться не «произвольными» требованиями разума и совести, которые увлекают его на путь погони за призрачными идеалами, но теми скромными охранительными инстинктами, которые удерживают его на почве здоровой действительности. Инстинкты эти говорят человеку о необходимости питания, передвижения, успокоения, и им, несомненно, должны быть предоставлены все средства удовлетворения и самая широкая свобода. В этой широкой свободе найдется место и для работы мысли, ибо никакое, самое простейшее требование человеческого организма не может обойтись без ее участия. Поэтому речь идет совсем не об том, чтоб погубить мысль, а лишь об том, как и куда ее применить. В сущности, свобода желательна, и пусть царствует она везде… за исключением области мечтательности…
Прочитавши это, я вспомнил, что еще не обедал. И так как в кармане у меня было всего два двугривенных, то для моей мыслительной способности действительно сейчас же нашлась работа: ухитриться так, чтоб из этих двух двугривенных вышел и обед, и чай, и хоть полколбасы на ужин. И когда я действительно ухитрился, то, ложась на ночь спать, почувствовал себя сыном отечества и гражданином».
Корреспондент.
Фельетон этот произвел очень разнообразное впечатление. Меняло совсем ничего не понял; Фаинушка поняла только то место, которое относилось до двух двугривенных («ах, бедненький!»). Очищенный, в качестве вольнонаемного редактора «Красы Демидрона», соображал: пройдет или не пройдет? Я – скорее склонен был похвалить, хотя казалось несколько странным, с чего вдруг вздумалось «нашему собственному корреспонденту» заговорить о «негодяе». Что же касается Глумова, то он положительно не одобрил.
– Все это, братец, лиризм, – сказал он, – а лиризмом ты никого, по нынешнему времени, не прошибешь. Читатель прочтет, пожалуй даже продекламирует, скажет: il y a lа̀ dedans un joli mouvement oratoire, – и опять за свое примется. Негодяй пребудет негодяем, предатель – предателем, трус – трусом. На твоем месте я совсем бы не так поступил: негодяя-то не касался бы (с него ведь и взять нечего), а вот на эту мякоть ударил бы, по милости которой «негодяй» процветает и которая весь свой протест выражает в том, что при появлении «негодяя» в подворотню прячется.
– Можно и это, – согласился «наш собственный корреспондент».
– Ну вот. Я знаю, что ты малый понятливый. Так вот ты следующий свой фельетон и начни так: «в прошлый, мол, раз я познакомил вас с «негодяем», а теперь, мол, позвольте познакомить вас с тою средой, в которой он, как рыба в воде, плавает». И чеши! чеши! Заснули, мол? очумели от страха? Да по головам-то тук-тук! А то что в самом деле! Ее, эту мякоть, честью просят: проснись! – а она только сопит в ответ!
– Можно-с, – вновь подтвердил корреспондент.
– И прекрасно сделаешь. А теперь давайте продолжать. За кем очередь?
Очередь оказалась за Фаинушкой. Но вместо того, чтобы рассказать что-нибудь, она вынула из кармана листочек и, зардевшись, подала его Глумову.
Глумов прочитал:
ОЛЕНЬКА,
или
ВСЯ ЖЕНСКАЯ ЖИЗНЬ В НЕСКОЛЬКИХ ЧАСАХ
«В некоторой улице жила, при родителях, девушка Оленька, а напротив, в собственном доме, жил молодой человек Петр. Только увиделись они один раз на бульваре, и начал Петр Оленьку звать: приходи, Оленька, после обеда в лес погулять. Сперва Оленька отказалась, а потом пошла. И когда, погулявши, воротилась домой, то увидела, что узнала многое, чего прежде, не бывши в лесу, не знала. Тогда она сказала: чтобы еще больше знать, я завтра опять в лес гулять приду. Приходи, Петенька, и ты. И таким манером они очень часто гуляли, а потом Петеньку в солдаты отдали».
КОНЕЦ
Успех этой вещицы превзошел все ожидания. Все называли Фаинушку умницей и поздравляли литературу с новым свежим дарованием. А Глумов не выдержал и крикнул: ах, милая! Но, главным образом, всех восхитила мысль, что если бы все так писали, тогда цензорам нечего было бы делать, а следовательно, и цензуру можно бы упразднить. А упразднивши цензуру, можно бы и опять…
Дальнейшая очередь была за мной. Но только что я приступил к чтению «Исторической догадки»: Кто были родители камаринского мужика? – как послышался стук в наружную дверь. Сначала стучали легко, потом сильнее и сильнее, так что я, переполошенный, отворил окно, чтоб узнать, в чем дело. Но в ту самую минуту, как я оперся на подоконник, кто-то снаружи вцепился в мои руки и сжал их как в клещах. И в то же время, едва не сбив меня с ног, в окно вскочил мужчина в кепи и при шашке.
Это был урядник.