Книга: Том 4. Произведения 1857-1865
Назад: VI Услуга
Дальше: Тени Драматическая сатира в <?> действиях*

VII
Обыск

Дело, в своем роде, было очень важное. Конечно, в сущности, оно обращалось кругом пустяков, как и все, в государственной сей юдоли творящееся, но было важно, как выражение известной системы, а также по тем последствиям, которые могло вести за собой для Клочьевых. Преследование старообрядцев дало, между прочим, начало целой предательской промышленности, представители которой тем опаснее, что все они или находились, или даже о сю пору находятся в самом сердце сектаторского дела, и следовательно, коротко знакомы со всеми его подробностями. В уездах и по селениям такие люди состоят под особенным покровительством местных городничих и исправников и служат надежнейшими для них агентами по раскольническим делам; старообрядцы их знают; и, разумеется, насколько возможно, блюдутся от них; тем не менее нигде известная пословица «от своего вора не убережешься» не встречает такого обширного приложения, как здесь; здесь вор простирает свои претензии не на имущество только, но на всю жизнь, на всякое действие, на всякую мысль своего ближнего. Можно себе вообразить, какая бездна безнравственности должна лечь в отношения между людьми, которых судьба часто соединяет в одной деревне и даже под одной кровлею; попятно также, сколько здесь должно быть явного нахальства с одной стороны и скрытной ненависти и презрения – с другой. Однако можно сказать, что это еще не воры, а воришки, потому что от предательств их можно отбояриться деньгами, и даже не очень значительными, да и от полиции-то, если уж они ее наведут, также можно избавиться без особенных издержек. Настоящими ворами являются предатели высшего полета, действующие в столицах, около бюрократических центров; эти подрывают секту не в подробностях, не в безразборчивом преследовании отдельных лиц и случаев, а в самом ее основании, и стремятся овладеть именно теми лицами, в которых сосредоточивается вся сила секты. Большею частью это люди, изведавшие всю сектаторскую суть, то есть и внутренние распорядки секты, и главных сектаторов, и пути, посредством которых они действуют, и, наконец, их сношения; агентами они делаются или вследствие уязвленного самолюбия, или вследствие какого-нибудь неудачно сошедшего с рук дела, угрожавшего их личной свободе, или, наконец, вследствие прямого подкупа.
Один из таких агентов сделал извет на Михея Клочьева, что он не только находится в постоянных сношениях с заграничными старообрядцами, но даже восхитил какой-то сан; что недавно к нему приехал некто с австрийской границы и в настоящее время должен быть уже в Срывном; этот некто оказывался лицом, до которого давно добирались. Отсюда великая тревога, выразившаяся в обильном количестве предписаний с надписью: секретно и весьма нужное; но так как за всем тем дело шло обычным формальным своим порядком, то и последним его исполнителем естественно явился городничий, Никанор Семеныч Лупогоров. Никанор Семеныч, прочитав предписание, долго соображал, что из этого может произойти, если и т. д.; но слова бумаги были так ясны и настоятельны, что никакого другого исхода не оставалось, кроме совершенно точного и буквального исполнения. Призван был стряпчий Василий Никифорыч Веприков, во-первых, как естественный советчик, и во-вторых, как соисполнитель в предстоящем бюрократическом таинстве. Веприков дал такой совет: действовать по силе возможности, как существо веществ указывать будет; потом выпил, закусил, отправился домой и по дороге пригласил Веригина.
Это было накануне Николина дня, когда православные, а между прочим и раскольники, имеют обыкновение проводить вечер в различных молитвенных занятиях. Стало быть, обстоятельства в высшей степени благоприятствовали предположенному походу. Городничий нисколько не сомневался, что успеет захватить что-нибудь вроде всенощной и накроет преступников со всеми онерами; в этой сладкой уверенности он заранее составлял в уме своем содержание будущего рапорта и беспокоился только тем, следует ли почтительнейше испрашивать разрешения, каким образом поступить в дальнейшем, или, и не испрашивая разрешения, взять да и поступить по своему усмотрению. В одиннадцать часов вечера, когда город уже спал, городничий, сопровождаемый стряпчим, ратманом, полицейскими и понятыми, открыл кампанию.
В доме Клочьевых царствовала совершенная темнота; только из одного окна тускло мерцал свет лампадки, теплившейся перед образом.
– Это они на задворках где-нибудь шабаш свой справляют! – остроумно заметил стряпчий.
Но скоро обысчикам пришлось разубедиться в этом предположении, потому что, при первом стуке в ворота, по всему дому сейчас же забегали огни, что положительно означало, что хозяева дома. Поспешность, с которою поднялась в доме тревога, заставила даже задуматься городничего.
– Ждали! – сказал он, мрачно покручивая усы.
– Ау, брат! – отозвался на это замечание стряпчий.
– Никого из дома не выпускать! хозяина сюда! трое полицейских и трое понятых за мной! Господин ратман! прошу следовать! – скомандовал городничий, как только отворились ворота, и, не заходя в дом, стремительно бросился, мимо надворных строений, прямо на задворки.
– Молодец наш Никанор Семеныч! однако нынче вряд ли не придется нам, вместо рыбки, большого таракана съесть! – позевывая, заметил стряпчий, оставшись на дворе с Веригиным, – пойдемте-ка лучше в дом; там, по крайности, Анна Прохоровна рюмочку подаст!
На лестнице встретился им старик Клочьев. Лицо его было бледно и глядело сурово; волоса были в беспорядке, как у человека, который сейчас только проснулся.
– Я думал, пожар, – сказал он, увидев стряпчего, – ан это вон кто! гости дорогие да незваные! да доколе же вы нас на куски-то рвать будете, татары вы проклятые! И ты, сударь, с ними? – продолжал он, обращаясь к Веригину, – что ж, посмотри, сударь, посмотри! полюбуйся на антихристово воинство!
– До тебя, брат Михей Иваныч, Никанору Семенычу дело есть! ступай-ка к нему, он там у тебя на задворках в подземное твое царство отыскивать пошел, а мы покудова наверху у Анны Прохоровны водочки выпьем! – отвечал стряпчий, нимало не смущаясь энергическою выходкой раздраженного старика, а когда Клочьев скрылся, то вздохнул легонько и, обращаясь к Веригину, прибавил: – А ведь хороший старик! вот хоть бы этот самый Михей Иваныч!
В дверях их встретил тот самый приказчик, которого утром еще заметил Веригин. На лице его играла все та же улыбка, и только багровое пятно на левой щеке обнаруживало внутреннее волнение.
– Живо Христовых невест сюда! – скомандовал стряпчий.
– В зале-с, – тихо проговорил приказчик.
Действительно, и Анна Прохоровна и Катерина Михеевна уже стояли в зале, совсем одетые. Анна Прохоровна вся дрожала как в лихорадке, но Катя была спокойна.
– С дорогими гостьми честь имеем поздравить! – приветствовал их Веприков, – а хитры же вы, Христовы невесты! тоже и огни потушили, точно и в самом деле спали! Ну, да мне что! Анна Прохоровна! водочки-с!
Анна Прохоровна поспешно направилась к двери, чтоб исполнить требование посетителя.
– Да пойдемте вместе туда, где самый оный жизненный сок обретается! мне же кстати надобно вам парочку слов сказать наедине. – Веприков лукаво мигнул при этом Веригину на Катю. Веригин и Катя остались наедине; Веригин стоял смущенный, с опущенными глазами; он теперь только понял всю неловкость своей роли и весь ужас того положения, вследствие которого целомудрие домашнего очага во всякую минуту может подвергнуться осквернению со стороны первого охотника до наездов и даже просто со стороны праздного любопытства. Краска стыда жгла его лицо; цинические выходки стряпчего и весь этот не виданный им дотоле поразительный спектакль подействовали на него так жестоко, что казалось, будто он совершил какой-то ужасный и утомительный труд, вследствие которого в горле у него пересохло и спина словно разбита.
– Вы-то зачем с ними пришли? – потихоньку спросила его Катерина Михеевна.
Веригин не отвечал; при первых звуках ее голоса он быстро отвернулся к окошку. И совесть его грызла, и в то же время какой-то мучительный трепет охватил его сердце.
– Зачем вы с ними пришли? – повторила Катя.
– А хоть бы затем, чтоб вас видеть! – вдруг высказался Веригин, упорно продолжая смотреть в окно.
Лицо Катерины Михеевны на минуту вспыхнуло. Из одной из ближайших комнат долетали голоса Веприкова и Анны Прохоровны, которая, по-видимому, уже совершенно оправилась от первоначального своего испуга.
– Вы что же у Суковатовых не бываете? – весь дрожа, спросил Веригин и, не дожидаясь ответа, направился к выходу.
Катерина Михеевна не удерживала его; но когда он вышел, она безотчетно подошла к тому окошку, у которого стоял и Веригин, и долго, в бессознательной задумчивости, всматривалась в темноту, окутывавшую улицу.
– Где же птенец-то наш? – разбудил ее голос стряпчего от задумчивости.
– Ушел, – отвечала она отрывисто, и с этим словом сама вышла из комнаты.
– Не умели, сударыня, занять молодого гостя! – кричал ей следом Веприков, – а вот мы так с Анной Прохоровной уж и подружиться успели!
Анна Прохоровна действительно уже совсем не робела и даже потихоньку посмеивалась.
Я не стану затруднять читателя дальнейшим описанием обыска; достаточно сказать, что он кончился ничем, и это привело в столь великое смущение Никанора Семеныча Лупогорова, что он впопыхах даже принялся вразумлять и усовещивать старика Клочьева.
– Слушай, Михей Иваныч, не может быть, чтоб его у тебя не было! скажи! – говорил он очень убедительно, перерывши наперед все хозяйские сундуки и заглянувши во все закоулки как в самом доме, так и в надворных строениях,
– Ищи! – отвечал кратко Михей Иваныч.
Вследствие этого Никанор Семеныч провел самую скверную ночь, подобную которой, по всем вероятиям, не приводилось ему провесть ни разу от рождения. И в самом деле, было от чего прийти в отчаяние. Слыл он в губернии самым расторопным городничим и славился именно тем, что налетом налетал на всякого, на кого от начальства налетать предписано было, – и вдруг теперь нет ничего! Естественное заключение, какое могло вывести из этой неудачи губернское начальство, должно было состоять в том, что он взял взятку («Не утерпел-таки старик! хапнул!») и закрыл дело в ущерб государственному интересу.
– Видит бог! – вскрикивал Никанор Семеныч, привскакивая на постели при одной мысли, как он чисто и непорочно провел минувший вечер.
Не менее беспокойна была и та ночь, которую провел Веригин. В продолжение дня он испытал слишком много разнообразных ощущений, чтобы мысль его могла скоро успокоиться. Но вот наконец он и на просторе; он освободился от смрадного, душного города, который не давал ни приюта для него лично, ни исхода для его деятельности. Наконец он в царстве полей, он в самом центре той среды, где, по сказаниям сведущих людей, зачинается и вершится все земское строение. Зачем он здесь? какому он делу служит? Дело он имел – это поручение Мурова, но вопрос в том, такое ли это дело, которому может служить честная деятельность? Само по себе оно, конечно, не больше как исследование фактов, исследование безразличное и даже полезное; но из какого источника оно исходит, для какой цели предпринято? Невольно приходили ему тут на мысль замечания старика Клочьева, замечания, которым он не мог отказать в некоторой доле справедливости, несмотря на то что в них явно сквозил ограниченный и односторонний взгляд на вещи. Да, это правда, дело, которого главные нити находятся в нечистых руках, не может быть чистым; польза, которая выставляется здесь наружу, как непосредственный результат дела, есть польза мнимая, есть обман, служащий лишь для привлечения людей невежественных или простодушных; правда, что все эти акционерные затеи, все это движение есть не что иное, как движение в хаотической, безрассветной мгле, в которой предметы перестанавливаются один на место другого без всякой законной причины и не достигая этою перестановкой никакого порядка; самый успех предприятия, если даже его и возможно достичь, может повлечь за собой только ущерб для интересов местного большинства; все это так… ну, а потом? Потом представляются следующие два предположения: первое, если эта деятельность мнимая, то таковою же должна быть и всякая другая деятельность в мнимой среде; стало быть, если гнушаться ею, то надо решиться или на бездействие, или на самоуничтожение, что совершенно противно и здравому рассудку, и тем простым, но вполне законным инстинктам, которые присущи всякому живому организму; второе предположение говорит еще яснее: если я обстоятельствами вынужден принимать участие в таком деле, которое мне не сочувственно, то, с одной стороны, я могу его сделать безвредным в самом своем источнике, с другой – могу воспользоваться теми средствами, которые оно в себе заключает для других целей, представляющихся более важными и существенными… Затем здесь и еще возникает вопрос – о деньгах; деньги эти я получаю, разумеется, за то, что взялся выполнить известное дело; но ведь моя роль в чем, собственно, заключается? в том, и в том единственно, чтобы сделать исследование местных средств и потребностей в известном отношении. Это я и исполню, во-первых, потому, что всякого рода местные исследования, если даже смотреть на них исключительно с точки зрения обогащения науки лишним фактом, имеют свою несомненно полезную сторону, а во-вторых, потому, что никто мне не препятствует вывести из моего исследования именно то заключение, которое я признаю верным. Следовательно, и в этом смысле, в поступке моем не заключается ничего противного даже тем ходячим понятиям о нравственности, которые, в большинстве случаев, спокойно себе спят в архиве общественного сознания и врываются в жизнь частного человека лишь тогда, когда это всего менеее требуется. А если при этом меня занимает еще преследование и других целей, то разве я не господин своего досуга и разве не имею права из добытого мною, по какому-либо случаю, материала сделать не только то ограниченное употребление, для которого он добыт, но и другое, более обширное, на которое указывает моя мысль?
Следовательно, Муров тут в стороне, и первый вопрос решается сам собой, помимо его участия. Но какие же это «другие» цели, преследование которых так симпатично для Веригина?
Первая и главная цель – свобода; но значение этого слова слишком обще, чтобы не требовало определения вполне точного. Самое обширное и вместе с тем, как кажется, самое верное определение «свободы» заключается в возможности для всех и каждого находить беспрепятственное удовлетворение естественным (а по тому самому и законным) своим потребностям. Другими словами, свобода есть общее счастие, которое, в свою очередь, есть не что иное, как общее духовное и материальное благосостояние. Но ведь опять-таки это только мысль, только отвлечение; на практике же, чтоб осуществить эту мысль, необходима известная жизненная форма, известная комбинация, которая служила бы для нее живым воплощением. Что ж это за форма и можно ли заранее определить ее подробности? Не подлежит сомнению, что форма эта, как искомое, существует и что основные ее положения уже существуют как в самой природе человека, так и в природе его отношений к внешнему миру, тем не менее искомое все-таки остается и останется искомым до тех пор, покуда оно не найдено, а искание это находится в полной зависимости, во-первых, от исследования самой природы человека, во-вторых, от приведения в полную ясность как внешнего мира, так и отношений к нему человека. Тут, стало быть, возникает первое сомнение: без выполнения этих двух необходимых условий не будет ли всякая вновь предложенная форма неустойчивою и лишенною серьезного содержания, не будет ли, наконец, и самое искание такой формы делом бесполезным и несбыточным? Но, с другой стороны, еще прежде разрешения этого вопроса невольно сам собой вызывается другой: не представляется ли план, соединенный с выполнением изложенных двух условий, до того обширным и далеким, что самая обширность делает его равнозначащим нулю?
В разрешении этих сомнений, очевидно, заключается вся сущность дела. Однако, несмотря на видимую трудность разрешения, оно не невозможно. «Я могу отделить эти две части одной и той же человеческой деятельности, – думал Веригин, – я могу доискиваться идеала отдаленного и в то же время преследовать цели ближайшие». Ум человеческий действует не только на основании анализа фактов уже известных и приведенных в полную ясность, но и посредством догадок и предположений. Эти последние и составляют истинную и даже, несмотря на свою видимую беспочвенность, очень прочную основу для тех идеальных форм жизни, которые порой мерцают человеческому сознанию как окончательные цели, к достижению которых направлена должна быть человеческая деятельность. Что они вовсе не так беспочвенны, как кажется, в этом служит порукой то, что они зарождаются в здравом сознании человеческом, а не ином каком-нибудь, и следовательно, несмотря на могущую в них вкрасться ошибочность, не только не противоречат человеческой природе, но даже прямо из нее вытекают. Вся ошибочность, на которую исключительно и указывают люди, для которых такие указания выгодны, заключается, собственно, не в них самих, а в недостаточности точных и положительных знаний. Но это нисколько не отнимает права отыскивать идеалы; даже более: самый успех знаний в высшей степени зависит от этих идеалов, которые в этом случае представляются силою, постоянно подстрекающею человеческую деятельность. Следовательно, те представления об отдаленных формах жизни, которые вырабатываются человеком, на основании ли частных его наблюдений над человеческою природой или даже на основании его личных интимных выводов и умозаключений, не только не имеют в себе ничего безумного и бессмысленного, но вполне законны и разумны. Весь вопрос заключается в том, чтоб уметь их ограничить и не выдавать истину идеальную за истину насущную.
Но ведь, таким образом, самая нелепая утопия должна быть признана законною? – возразит читатель. А почему же и нет? Ведь если она действительно нелепа, то не возбудит ни с чьей стороны сочувствия и упадет сама собой; следовательно, тут законность ее оправдывается ее безвредностью. Но в том-то и дело, что то, что нам кажется, по некоторым ходячим понятиям, нелепым, в сущности совсем не таково, и вот где причина того явления, что утопии встречают, в большей части случаев, весьма горячих приверженцев. За прямую нелепость мы часто считаем или ошибочность утопии, или то, что она недостаточно всестороння, то есть не отвечает всем разнообразным требованиям человеческой природы. Но в своей сущности, то есть в той односторонности, которую она выработала, она все-таки не только не фантастична, а непременно зиждется на основаниях совершенно прочных. Опять-таки: иначе она не встретила бы ни в ком сочувствия. Стало быть, дело разрешается просто: кажущаяся фантастичность идеала заключается в его односторонности; односторонность есть следствие недостаточности общего уровня знаний. Развитие и накопление этих последних может в пропорциональной мере развить и расширить идеал, исправить его подробности, но упразднить его совершенно не может, так как это значило бы упразднить самую общечеловеческую сущность, которая в основание его положена. Ясно, что те мнения, которые приписывают жизненным идеалам намерения, вносящие в жизнь разрушительное начало, суть мнения ограниченные; ясно, что люди, которые делают себя выразителями подобных мнений, суть люди нищие духом, которых умственный горизонт не заходит далее сегодняшнего дня.
Это одна сторона вопроса; другая сторона заключается в том: что ж это за ближайшие цели, которых обязана достигать человеческая деятельность? Разумеется, и здесь, как и в первом случае, основание одно и то же: свобода, но ведь, стало быть, это не та полная свобода, о которой хлопочет утопия, если практическая мысль человека непременно требует разделения человеческой деятельности на две части? В чем же заключается эта неполная, ограниченная свобода? Не в том ли именно, чтоб были устранены те препятствия, которые мешают человеку достигнуть полной свободы? Да, это так; свобода, об которой идет здесь речь, есть явление чисто отрицательное, не заключающее в себе никаких организующих начал; это просто устранение стеснений. Идеал в этом случае освещает путь обширный, почти безграничный, но самая человеческая деятельность, идущая по этому пути, является крайне умеренною и ни на шаг не отходит от вещей насущного мира. Эти два рода деятельности не только не противоречат друг другу, но взаимно пополняются: идеал является вполне практичным; практика представляется не жалким шатанием из стороны в сторону, не рядом бессвязных и праздных попыток, но целою системою, проникнутою одним идеалом.
Все это так; но за этим необходимо следует вопрос: какими способами и через кого действовать для достижения ближайших целей? Большинство робко и малоподвижно; такое убеждение горько, но тем не менее оно совершенно справедливо; происшествия прошедшего дня вполне убедили в том Веригина. Люди оскорбляются в самых близких и дорогих для них интересах, но разве они возмущаются этим? Конечно, возмущаются, но возмущаются, так сказать, непосредственно, не обобщая своего чувства, не возводя его на степень принципа. Подобное чувство отходчиво; оно легко тает по миновании беды и мере того, как изглаживаются матерьяльные признаки происшествия, их пробудившего. На это чувство рассчитывать почти нельзя; практика притупляет его и делает периодическое возобновление его обычною, почти незаметною принадлежностью жизни. Еще меньше можно рассчитывать на чувство, которое должны бы были возбуждать подобные оскорбления в окружающей среде, в той среде, которая не страдает непосредственно от самого акта оскорбления. Чему был свидетелем Веригин в эту ночь? Во время самого страшного насильства, какое только может вообразить человек, в каком отношении к нему был город? Город спал безмятежным сном; понятые исполняли свои обязанности с похвальною готовностью; никто не пошевельнул даже пальцем. Могут сказать, что город не мог предвидеть заранее ничего подобного, точно так как не может предвидеть заранее о наглом нападении шайки воров; по ведь когда в окно лезет вор и хозяин дома видит это, он кричит «караул!» – отчего же Клочьев не закричал? отчего он не сделал гвалта, не разбудил соседей, не дал отпора насильству? Не имел ли он убеждения, что подобные действия с его стороны будут бесполезны? Да, он имел это убеждение; Он знал, что если и проснутся обыватели, то будут только протирать глаза и креститься. Но если б он сделал это? если б он, и другой, и третий протестовали гласно против насилия? Конечно, он, Клочьев, мог бы погибнуть, но для другого шансов было бы уже более, для третьего еще более и т. д. Конечно, это было бы хорошо, но ведь этого нет, а нет этого, потому что никакая отдельная личность, которой деятельность еще не подчинена общим принципам, не имеет никакой охоты жертвовать собою в пользу принципа, которого не имеет. В этом случае она предпочитает действовать увертками и временными соглашениями, да и нельзя требовать, чтоб каждый человек был героем… Мало того, геройство есть явление ненормальное, свидетельствующее о запутанном настроении общества. Надобно, чтоб протест был делом легким и уверенным, чтоб он опирался на общество, а для этого нужно, чтоб в обществе не было розни. Если общество исповедует, например, начало собственности, то как бы ни казалось оно ошибочно, все-таки надобно, чтоб общество его исповедовало действительно, а не оконечностями только языка. Хуже всего, если общество ничего не признает, или признает только произвол и право сильного.
Да; с этой стороны надежда плоха, но что ж остается?
Что такое тайное общество? Может ли оно, и в какой мере может действовать? Что оно может действовать, – это очевидно, потому что и всякий отдельный человек имеет возможность действовать в смысле распространения своих личных убеждений, но очевидно также, что это действие медленное, окруженное со всех сторон препятствиями, которые тем значительнее, что самые действия общества облечены тайною. Следовательно, в практическом смысле, результаты, получаемые тайным обществом, ничтожны – в чем же смысл подобного явления? Не в том ли, что оно воспитывает людей, что оно служит сохранению идеи свободы в ее чистоте и неиспорченности? Пожалуй. Но в таком случае, каких же, собственно, людей должно связывать собой подобное общество? Очевидно, людей, связанных между собою совершенною одинаковостью убеждений, одинаковостью идеалов. Веригин вспомнил тут, что и он принадлежит к кружку, носящему все признаки такого общества, и вдруг почувствовал, что словно холод охватил все его существо. Господи! да что же там и кто там? В первый раз еще задавал он себе этот вопрос и мог его разрешить только тем, что там «хорошие» люди. Но что же, если сущность этих людей или, по крайней мере, некоторых из них заключается единственно в неопределенных стремлениях и честном желании чего-то лучшего? Ведь эти стремления так скоро удовлетворяются, эти желания так удобно и легко примиряются при первой незначительной уступке?..
Веригин до того был взволнован этим наплывом мыслей, что положительно почувствовал себя неспособным заснуть. Он встал с постели, оделся и пошел бродить по городу. Но его инстинктивно влекло все в ту же сторону, все к тому же дому, где, так невольно и неожиданно, разыгралось для него какое-то неясное начало будущей драмы.
Уже светало; утренняя свежесть воздуха действовала успокоительно. Веригин уже подходил к дому Клочьевых, как его остановило следующее обстоятельство. Прямо перед домом, на улице, кричал и буянил какой-то человек; знакомый Веригину приказчик его уговаривал.
Назад: VI Услуга
Дальше: Тени Драматическая сатира в <?> действиях*