Книга: Безмерность
Назад: 2
Дальше: 4

3

На следующий год после революции Алоис Пипал покончил с собой. Когда начались эти события, он участвовал в демонстрациях; неожиданный порыв, поднявший по всей стране людей, целые города, подхватил и его, наполнил новой энергией. Прага стала подобием праздника; лица прохожих, их взгляды, даже походка изменились, стали свободными. Маски были сброшены, исчез страх. Возвращалась подлинная жизнь, и она казалась еще радостней, оттого что изо дня в день импровизировалась прямо на улицах, подобно спектаклю бродячего театра. Жизнь взошла на подмостки и играла самое себя такою, какая она есть.
Прага была самым прекрасным праздником, потому что она стала театром, и ослепленный мечтами и открывшимися возможностями Алоис вернулся к своему актерскому ремеслу, ринулся в головокружительный вихрь театра. Его голову переполняли планы, сердце переполняли желания. Он верил, что для него пришла пора наверстать потерянное время и перейти к действиям, заняться главным делом, то есть играть.
Но шли месяцы, и им стало овладевать чувство неуверенности. Послереволюционное воодушевление понемножку сходило на нет, начал вырисовываться новый порядок вещей, возникали новые структуры, а вот к ним-то Алоису так и не удалось приспособиться. Он чувствовал, что все больше и больше теряет дыхание, теряет скорость, плетется где-то в хвосте. Вихрь, сперва завертев его, теперь отбросил на обочину. Новая жизнь была рядом, звала к себе, но Алоис был не в состоянии переступить порог. И он даже не смог бы объяснить почему.
Впрочем, театр распахнул перед ним свои двери. Алоис получил возможность выбраться из люка, куда его заточили на целых двадцать лет, и выйти на сцену. Однако он по-прежнему прятался в этой своей темной яме. Просто страх в нем переместился, уйдя в самые глубины сердца.
Нет, он никогда уже не смог бы воплотить короля Лира: его погубил иной король, имя которому Убю. Алоис слишком долго пробыл в яме циничного короля и не мог уже выйти из нее. У него не осталось сил подняться на сцену, предстать перед зрителями, представить им одного героя, перевоплотиться в другого. Сцена пугала его, зрители вызывали ужас. То не был обычный актерский страх, то был темный провал внутри всего его существа.
Алоис перестал быть актером, он превратился в постаревшего ярмарочного комедианта с надорванными мышцами, рассеянными желаниями, синюшными мыслями. Жизнь больше не была театром, сцену относило куда-то вдаль; слова, жесты, смех, крики агонизировали на этом плоту, плывущем по воле волн и ветра. Игра закончилась.
Перед близкими он еще притворялся, даже изображал жизнерадостность. Но страх продолжал ширить свои бездны; Алоис чувствовал, что земля живых уходит у него из-под ног. Юмор его становился все непринужденней, и частенько это сбивало с толку. Он продолжал обсуждать планы, вовсю работал над ними. Однако не верил в их осуществление. И однажды понял, что уже не сумеет избавиться от затаившегося в нем страха, спастись в этом всеобъемлющем крушении.
Я, кажется, сойду сейчас с ума. —
Что, милый друг, с тобой? Озяб, бедняжка?
Озяб и я…

Он так озяб, что в точности не понимал, кто же он — король или шут.
Мой бедный шут, средь собственного горя
Мне так же краем сердца жаль тебя.

Он больше не декламировал Шекспира, даже во сне. Долгие ночи он лежал без сна, лежал с закрытыми глазами, не шелохнувшись. Монологи короля Лира чуть слышно шелестели в его мозгу, скорбном, как тусклая, мертвенно-бледная равнина. «Мой бедный шут…» Он скорбел о себе, обо всем, обо всех. То была смертельная скорбь.
У кого ума крупица,
Тот снесет и дождь, и град.

И дождь, и град, и ветер. И однажды октябрьским вечером, когда черный ветер страха задул так, что не было сил вынести, Алоис повесился в подвале своего дома.

 

В день его похорон не было ни дождя, ни ветра, светило яркое солнце, и пришло много народа; потрясенные, подавленные, собрались все его друзья. Они не понимали или, скорей, не смели понять причин, толкнувших Алоиса на этот поступок. Была большая группа подростков, пришедших проститься со старым начальником волшебного вокзала, который часто приглашал их в свою железнодорожную гостиную. Они прощались с отошедшим волшебством детства. Среди них была и Олинка; как и остальные, она бросила в могилу железнодорожный билет. А потом второй — за Ольбрама. Друзья Алоиса, глядя, как их дети осыпают гроб билетами, вдруг почувствовали себя бесконечно старыми.

 

Ольбрам приехал к отцу на Рождество. Вместо чешских слов в разговоре он иногда употреблял английские. Ему нравилось в Питерборо. Он хотел стать моряком или фокусником, однако окончательного выбора пока еще не сделал. Но уже знал множество фокусов и вовсю демонстрировал их отцу. В его наловчившихся руках исчезали любые предметы. А уезжая обратно в Англию, он похитил у Прокопа что-то такое, чего тот не мог в точности определить и назвать — нечто от его манеры видеть вещи, город, людей. После этого у Прокопа иногда случались какие-то странные видения — ни с того ни с сего, причем наяву. Как будто Ольбрам своими иллюзионистскими трюками деформировал ему хрусталики.
Но происходило это не так, как в то зимнее утро, когда Прокоп увидел беловатую ауру вокруг старушки, и не было похоже на ощущение прикосновенности к незримому, как тогда, когда он смотрел фотографии Йонаша; сейчас это смахивало на проникновение, а то даже на мощный прорыв сновидения в реальность.
Так однажды, собираясь перейти улицу, Прокоп увидел в окне на третьем этаже дома на противоположной стороне мальчика. Тот пускал мыльные пузыри. Гроздья пузырей самой разной величины появлялись из его соломинки, плыли по воздуху, лопались или, плавно покачиваясь, опускались на мостовую. Один такой переливающийся фиолетово-зеленый шарик весь в золотистых прожилках и с яркой лилово-синей полосой проплыл перед глазами Прокопа, и тот на какой-то миг увидел свое перевернутое отражение на его радужной сферической поверхности. И тут же пузырь — хлоп! — лопнул у него прямо перед носом. В этом пустяковом и, в общем-то, забавном эпизоде не было бы ничего примечательного, если бы Прокоп в этот миг, который ему показался нескончаемым, не почувствовал, что голова его перевернулась. По-настоящему, и к тому же медленно воспарила над тротуаром и поплыла вдоль улицы. Прокоп не мог ступить ни вперед, ни назад, он внезапно утратил зрение двуногого существа, ходящего по земле, обретя как бы в состоянии невесомости зрение опоссума, висящего вниз головой на ветке. Он ничего не узнавал, потеряв способность ориентироваться в пространстве, был не в состоянии шевельнуть ни рукой, ни ногой, все перед ним кружилось. Большущий шар его головы с маленькими шариками глаз, в которых в каком-то искривленном ракурсе отражались дома и улица, доплыл до перекрестка и с легким хлопком лопнул около фонарного столба. Прокоп ощутил этот взрыв всем телом. В тот же миг голова его заняла положенное ей место на шее, он схватился за нее обеими руками, чтобы удостовериться в ее наличии, и неверным шагом, чуть пошатываясь, перешел улицу.

 

Весной Олинка поселилась вместе с Филиппом в однокомнатной квартире недалеко от Браникского вокзала. Теперь волосы у нее — до очередной экстравагантной моды на прически — были стрижены бобриком и выкрашены под цвет воронова крыла. Квартира эта была мастерской их друга-художника, который, уезжая за границу, позволил им в ней пожить. Потому половина стен в ней была из стекла; свет заменял юной паре мебель, сведенную, кстати сказать, до минимума. Светло в ней было, как в оранжерее, и это натолкнуло Олинку на мысль завести кактусы и другие комнатные растения, за которыми она рьяно ухаживала. Прокоп, который никак не мог смириться с систематическими опустошениями, какие дочка производила у себя на голове, говорил, что лучше бы она с таким же вниманием относилась к собственным волосам. Но Олинка в ответ только посмеивалась.
— С собственными волосами, — отвечала она отцу, — не пообщаешься, а вот с растениями — да. У них есть свои вкусы и пристрастия, бывают разные настроения, разные чувства и эмоции.
Убежденная в этом, Олинка разговаривала с ними и для душевных бесед использовала язык, который изучала — португальский, прямо как пан Славик, говоривший со своим ангелическим псом на ломаном шведском. Прокоп тоже начал испытывать любовь к растениям, а на собак и прочих животных поглядывал с некоторым даже беспокойством. Рассказ человека-собаки по-прежнему не выходил у него из головы, а нежные чувства дочери к растениям потихонечку зазеленяли его мысли.
Назад: 2
Дальше: 4