Книга: Безмерность
Назад: 1
Дальше: 3

2

А вскорости к Прокопу явился еще один посетитель, визит которого привел его в ничуть не меньшее замешательство, чем визит Олинки с ее новым шпанистым обликом. В кабинет ворвался крупногабаритный мужчина, подлетел к столу и буркнул что-то вроде «здравствуйте». Прокоп не сразу его узнал. То был пан Славик, в своем неизменном красном шарфе, который уже начал изрядно махриться. Прокоп так давно не сталкивался с этим своим соседом, что почти забыл, как он выглядит, и сейчас, совершенно неожиданно увидев его вне привычных декораций и при освещении куда более ярком, чем на полутемной лестнице, должен был признать, что вид у него был весьма и весьма своеобразный.
Без всяких предисловий пан Славик вытащил тоненькую тетрадку.
— Это я вам, — глухим басом произнес он, теребя свою длинную траурную хоругвь, красный цвет которой во многих местах сошел на оранжеватый. — Прочтете, когда будет время.
Прокоп взял рукопись и поинтересовался:
— О чем это, пан Славик? Да вы присаживайтесь, присаживайтесь…
— Нет, нет, я не хочу отнимать у вас время. Я на минутку. И потом, когда прочтете, вы сами увидите, о чем это. До свидания, и благодарю вас.
И пан Славик ретировался. Тщетно Прокоп пытался его удержать. После ухода пана Славика Прокоп сел за стол и перелистал тетрадку. Текст в ней, хоть она и была тоненькая, занимал меньше половины: десяток страниц, исписанных крупным старательным почерком. Это был рассказ, озаглавленный «Без названия»; видимо, автору ничего подходящего в голову не пришло. На обороте тетрадной обложки автор написал посвящение: «Моему Псу». «Ну и ну, — подумал Прокоп, глядя на буквы посвящения, выведенные его немногословным соседом с ученической аккуратностью. — Толстый пан Славик поддался на соблазн беса сочинительства, и все из любви к своему двортерьеру!» И он немедленно погрузился в чтение рукописи.
*
Моему Псу
БЕЗ НАЗВАНИЯ
Родился я ночью, в разгар зимы, при тридцатиградусном морозе, в маленькой деревне в Крконошах. Произошло это в феврале месяце 1925 года. Моя мама рассказывала, что все небо тогда было в звездах, ласковых и белых, как капли молока, и можно было подумать, будто они застыли от мороза. А вдалеке слышался волчий вой, добавляла она. Моя мама никогда не говорила неправды. Кроме мамы и моего пса, я в своей жизни не встречал никого, кто никогда бы не обманывал.
Про годы детства в деревне мне нечего рассказывать. Тогда происходили лишь самые обыкновенные события, связанные с временами года, и все, что пекла мама, тоже соответствовало этому годовому циклу. Запеканки из лапши и ватрушки с творогом и изюмом зимой; витые булочки с миндальными орехами на Рождество, а также разные сладкие печенья и пряники; тарталетки с вареньем и слойки с шоколадом на Пасху; вареники с черникой, малиной и ежевикой летом; а осенью штрудели с яблоками и орехами. Моя мама никогда никого не обманывала, даже времена года. Точно так же, как и мой пес.
Вот и все о моем раннем детстве: одни только вкусовые воспоминания, ну или почти. Да еще воспоминания о запахах — земли, животных.
Мама и смерть тоже не стала обманывать. Она никогда ничем не болела. Но однажды слегла. У нее были страшные головные боли. А через десять дней ее похоронили. Потом нам сказали, что у нее в мозгу была опухоль. Как если бы гриб завелся у нее в голове, огромный, ядовитый, прожорливый гриб. Когда она слегла, то уже точно знала, что больше не встанет. Люди, которые всю жизнь на ногах, в работе, никогда не ошибаются насчет определенных признаков; для них жизнь — это движение, а остановиться значит умереть. Моя мама все прекрасно понимала, точно так же, как и мой пес. И она не жаловалась.
Хоронили маму ясным октябрьским утром. Стоял сухой морозец, высоко на безоблачном небе сверкало солнце, как медный циферблат часов, который мама начищала, пока он не засверкает. По обе стороны дороги стояли рыже-красные буки; кладбищенские аллеи были усыпаны нежной пылью светло-желтой палой листвы, позолоченной солнечным светом. Я до сих пор не могу забыть это бледное золото, дрожавшее в моих слезах. Мне было тогда одиннадцать лет.

 

Вечером после похорон мой отец напился. И с тех пор не переставал пить. Он продал дом и уехал из нашей деревни. Увез меня с собой в Прагу. Только-только мы обосновались там в квартале Жижков, как в город вошли немцы. Мне совсем недавно исполнилось четырнадцать лет. Отец, который раньше приходил от выпитого в печальное настроение, теперь, напиваясь, зверел. Он все больше и больше превращался в запойного пьяницу. Иногда приводил домой женщин. Но поскольку он бил их и злобно ругал, они больше не приходили. А он находил новых.
Это было время насильственных смертей. Некоторые погибали от пуль, другие под бомбежкой, кто-то на поле боя, а кто-то в концлагере от голода и избиений. Отец тоже погиб во время оккупации, но не как герой или мученик, а спьяну. В жилах у него в тот раз вина было не меньше, чем крови, и он попал под трамвай. Можно сказать, что под колесами трамвая лопнул старый бурдюк с дешевым прокисшим вином. Я остался сиротой. Пришлось бросить школу и поступить на фабрику.
Немцев из страны прогнали, но вскоре их место заняли новые оккупанты, так что перемены оказались не слишком большие. Женился я в двадцать семь. А через девять лет жена ушла от меня к аккордеонисту из Млада Болеслава, у которого был стеклянный глаз. «Ну и что из того, что у него всего один глаз, — сказала она мне на прощанье, — зато он играет как бог!» Но поскольку моя жена никогда раньше не проявляла никакого интереса к музыке, я понял, что божественность ее кривого избранника кроется не в пальцах, а между ног. Сам-то я не больно увлекался этими вещами. Короче, я остался один и мог в свое удовольствие пялиться в окружавшую меня пустоту двумя глазами, которые оказались не такими привлекательными, как один стеклянный. Но я очень быстро приспособился к одиночеству. И больше не женился, а уж тем более не научился играть ни на каком музыкальном инструменте.
Но поскольку вечера все-таки иногда казались мне долгими, я шатался по пивным да кафе. Играл в карты, но без особой увлеченности. Вообще, где бы я ни оказывался, чем бы ни занимался, мне все очень быстро надоедало. Я часто менял работу: водил грузовик, разносил почту, перевозил мебель, работал механиком, носильщиком, контролером электросбыта, а какое-то время даже кладбищенским сторожем. Это позволило мне неплохо изучить людей. И надо сказать, что за видимостью внешних отличий, они все, в сущности, одинаковые — в одно и то же время храбрецы и трусы, скареды, способные при случае на широкий жест, сумасброды или мудрецы в зависимости от обстоятельств, то бесконечно верные, то предатели. Но возвышенными они не бывают никогда, по крайней мере исключительно редко. Надо сказать, большинство людей таскают свою комканую-перекомканую, засморканную, истрепанную душу в карманах, да только дело в том, что у большинства из этого большинства карманы дырявые, и по пути грязный и мятый платочек души у них вываливается, но они этого даже не замечают.

 

И вот однажды в мою жизнь вошел пес. И с его приходом ушла тоска. Было это в августе шестьдесят восьмого, сразу же после вторжения. Он стоял на углу улицы, по которой шли танки. Он был совсем еще молодой; невысокий дворняга без ошейника, немножко коротколапый, с мощным туловом и пушистым хвостом; острые стоячие уши, длинная морда и карие глаза с оранжевыми искорками. Масть — медно-рыжая, и при этом белая грудка.
Он поднял голову и посмотрел на меня, словно о чем-то раздумывая, а потом, виляя хвостом, пошел за мной. Если я останавливался, он останавливался тоже, но все время держал дистанцию метра два; сидел, чуть опустив голову, и словно бы искоса поглядывал на меня. У него был добрый, умный и внимательный взгляд. Точь-в-точь как у моей мамы. Он проводил меня до дома. Когда я вошел туда, он сделал вид, будто собирается продолжить свой путь. Я поднялся к себе и забыл про него. Но когда утром открыл дверь своей квартиры, обнаружил, что пес лежит у порога. Он поднял голову и улыбнулся мне.
Да, да, такое бывает. Собаки иногда улыбаются. И я впустил его к себе в дом. Восемнадцать лет он прожил в нем. Я знаю, почему он так сопротивлялся смерти: он хотел как можно дольше отсрочить миг нашей разлуки. Он знал, что для меня это будет горе. И для меня это действительно было горе, да такое, о каком он и подозревать не мог.
_____
В тот первый день, когда он мне улыбнулся и вошел в мой дом, он обследовал обе комнаты и кухню и остановил свой выбор на узкой кушетке, что стояла у окна в гостиной. Он вспрыгнул на нее и взглянул на меня, словно бы спрашивая, не против ли я. Я сделал знак, что ничего против не имею. С той поры эта кушетка стала его лежбищем. После этого я три раза переезжал; Пес и его кушетка первыми оказывались в моем новом жилье.
Я не стал искать для него какой-нибудь особенной клички, я называл его именем его вида. Я звал его Пес. Пусть он и был беспородный, но все равно принадлежал к собачьему племени. И мне бы очень хотелось, чтобы он меня называл Человек — просто пан Человек. Тем более что при моем бычьем сложении, квадратной голове и басистом, рыкающем голосе называться Соловьем смешно. Все вечно подтрунивали над моей фамилией, которая мне идет, как корове седло.

 

Мы с Псом сразу же поладили. Он был умный и склонный к одиночеству; как и я, он отнюдь не стремился к обществу своих сородичей, а к сучкам относился с таким же недоверием, с каким я к женщинам.
Я начал читать. На пятом десятке открыл для себя книги, открыл радость, какую приносит чтение. Когда великие мореплаватели, отправлявшиеся исследовать моря и океаны, приплывали к новым континентам, они, должно быть, бывали поражены куда меньше, чем я, когда ринулся в приключение книгочейства. Первое время читал что попало, ходил в библиотеки и брал книги в алфавитном порядке. Но мало-помалу стал ориентироваться лучше и следовал уже не алфавитной системе, а интуиции. И вот однажды я наткнулся на автора, который произвел на меня потрясающее впечатление. Это был Стриндберг. Конечно же, понял я не очень много, но даже это немногое поразило меня. Этот человек потряс меня до такой степени, что я стал учить шведский. Изучал я его самостоятельно. Дома по вечерам разговаривал по-шведски с Псом; само собой, произношение у меня было жуткое, у меня нет способности к языкам. Пес, лежа на своей кушетке, внимательно слушал меня. Я убежден, Пес понимал все языки, потому что в человеческом голосе он слышал только интонации сердца.

 

Утром и вечером мы с Псом выходили на прогулку. По утрам маршрут выбирал я, а так как времени у меня бывало в обрез, он оставался почти неизменным: мы обходили наш квартал. Но зато уж вечером Пес выгуливал меня. Он бежал уверенной неспешной рысцой, увлекая меня, куда ему заблагорассудится. Хотя выражение «куда ему заблагорассудится» будет не совсем точным. Он тянул меня по улицам в сквер или в парк. И вот там-то для него начиналась настоящая прогулка. Там он замедлял шаг, обнюхивал травы и корни, втягивал запахи земли, воздуха, облаков. Этот пес все чуял, даже — и главным образом — чуял, какое у человека сердце. Я, насколько мог, подражал ему, старательно втягивал в себя запах ветра, запах времени, запахи света. Благодаря Псу я обрел чуткость, узнал, что у всего есть свой запах — даже у звуков, красок и уходящего времени. И еще я научился по-другому смотреть и слушать. Начал воспринимать мир и людей по-собачьему. И в конце концов научился любить жизнь, как любит его сердце собаки. Сердце, которое всегда настороже, но не в тревоге. Сердце, обонянием воспринимающее пространство.
Пространство, которое я обрел в себе и которое помог мне открыть Пес. Он научил мое сердце быть чутким, и я сумел ощутить в себе запах бесконечности. Таская меня по улицам и городским паркам, Пес на самом деле уводил меня в безграничность моего внутреннего мира. И на этом пути я находил следы. Следы Бога. Или верней будет сказать, следы отсутствия Бога. Я слушал в себе Его молчание, видел в себе Его отсутствие и осязал пустоту на Его месте. И в иные дни ощущал странное сгущение этой пустоты. Нет, я никогда не молился и не ходил в церковь. Я просто шел по этой Господней пустыне. И это была моя молитва, молитва человекособаки.

 

Хочу сказать еще немножко об улыбке моей собаки, хотя описать ее невозможно. Так улыбаются те, кто провидит насквозь мир и время, кто всеми своими органами чувств ощущает, что истинная жизнь набирает полноту, только когда молчание бесконечности затрепещет на поверхности бегущего мгновения, когда тайна незримого придет в соприкосновение с самыми обычными вещами — деревянной столешницей с хлопьями пивной пены на ней, фаянсовой чашкой, перилами лестницы, хлебною коркой, крышкой мусорного бака, стеной, деревом…
Бывали дни, когда Пес внезапно поднимал голову, наставлял уши и вслушивался, хотя, казалось бы, никаких оснований для повышенного внимания не было. Он чуял присутствие незримого, которое я был не способен ощутить, но о котором благодаря ему догадывался.
У Пса была улыбка тех избранных, на кого возложил свою десницу ангел. И я только через много лет понял, что мой Пес на самом деле был сопутником ангелов. Нет, я не брежу, не святотатствую и уж тем более не шучу. Это истинная правда. Наверно, случаются такие времена, когда людей, достойных возложения на них ангельской десницы, оказывается так мало, что ангелы в растерянности обращаются к животным. Ведь из нас двоих хозяином и главным был Пес. Он сообщался с ангелами, он нес жар их ласковых рук в своей шерсти и кротость их света в своей улыбке, а я шел за ним в его тени.
Я уже говорил, что большинство людей — натуры весьма незначительные и не представляют большого интереса, а главное, почти все они крайне небрежно обращаются с той жалкой душонкой, которою были наделены, превратив ее в какое-то подобие грязной и затрепанной половой тряпки. А вот у Пса души не было — он сам был воплощенной душой. Самой ласковой и самой простой из всех великих душ. Ангельской душой на четырех лапах, одетой рыжей шерстью. Великой в своем смирении.

 

Пес состарился. Ослеп, оглох, а потом у него отнялись задние лапы. Почти весь день он, поскуливая, спал, забывшись тяжелым сном; ему было больно. Ветеринары, к которым я ходил, предлагали усыпить его. Кое-кто из жильцов дома, где я жил, давали мне такой же добрый совет. Ведь никто из них не знал подлинной природы Пса. Впрочем, если бы я открыл ее им, они бы расхохотались. И, наверно, ответили бы мне с полнейшей уверенностью в собственной правоте, что если бы и вправду существовали собаки ангельской породы, то в старости они не были бы такими жалкими, бессильными, безобразно толстыми, а главное, дурно пахнущими. Как будто всякий, кого коснулся ангельский свет, обязательно должен преобразиться, стать красавцем, неподвластным законам природы. Законы плоти и времени беспощадны. Мой Пес, как всякое живое существо, прошел через старость, через страшное ничтожество старости. Он не избегнул ее, да и почему он должен был ее избежать? С какой стати? Святость не пользуется никакими льготами, напротив того, она подчиняется законам и обязанностям, общим для всех. Однако люди, поскольку они верят видимостям, а не сердцу, поскольку воображение у них горбатое и закостенело в предрассудках, требуют чуда, а иначе они не соглашаются верить в то, чего не понимают. Тайна обходится без показных чудес, незримое не имеет ничего общего со сверхъестественными феноменами. Для чудесного характерно то, что оно не бросается в глаза. И потом, если Господь сошел на землю, воплотившись в сына простых людей, если он претерпел муки и позор казни, какой казнят разбойников, то почему ангел не может явиться в обличье собаки, симпатичного дворняги, бегающего по улицам города, по которому катят чужие танки?
Пес подошел ко мне и больше уже меня не покидал; он стал моим проводником в безмерности, о существовании которой я не ведал и которую никто, кроме него, мне не показал. Пес был моим товарищем, моим ангелом-хранителем, моим учителем. Он был светом моей жизни. Так неужто я смог бы сократить дни жизни этого животного? Я ухаживал за ним, не спал ночей. И это было самое малое, что я мог сделать для него. Ведь я всем обязан ему.

 

Пес умер. Ушел, как следопыт разведывать путь. Он оставил мне свою улыбку, которая до сих пор витает вокруг меня, и мягкость своей шерсти, впитавшуюся в кожу моих ладоней. И еще в глубине моего сердца от него мне осталась крошечная малость его чутья.
И теперь мое сердце ждет смерти. Я не боюсь ее. Когда она придет за мной, у нее будет та же радость и та же улыбка, с какими встречал меня Пес, когда я приходил с работы, чтобы отправиться с ним гулять. Смерть поведет меня куда ей заблагорассудится, и это будет прекрасно. Уверен, у вечности тоже есть запах, а вкус — вкус чистейшего света.

 

На этом рассказ пана Славика обрывался. Но на следующей странице он приписал еще несколько строк. Они были адресованы Прокопу.

 

«Пан Поупа, я принес вам этот рассказ вовсе не потому, что надеюсь на его публикацию в журнале. Я не писатель, до этого я ничего никогда не писал и больше ничего не напишу. Я принес вам эту тетрадку, потому что вы единственный человек из всех, кого я знаю, который способен прочесть этот текст так, как его следует прочитать. Прошу вас понять, я обращаюсь к вам не как к профессору и не как к литературному критику, а как к человеку, в котором я чувствую — во всяком случае, так мне кажется — способность к пониманию и открытость к восприятию некоторых тайн. Я уже говорил вам, мой Пес передал мне малую толику своего чутья, и я чую в вас одного из „сопутников“. Мы все сопутники, но, к сожалению, очень немногие осознают это. Не думаю, чтобы я ошибся, полагая, что вам был дарован тот же шанс, что и мне, хоть я и не знаю, в какой форме.
И еще со всей откровенностью скажу вам, что считаю вас недостойным, равно как и себя, такого дара небес. Не будем заблуждаться, потому что и вы, и я не слишком много стоим, ведь нам не сотворить из своей жизни шедевр или хотя бы просто талантливое произведение. В лучшем случае это будет базарная поделка. Надеюсь, вы не обидетесь на меня за эти слова, потому что, уверен, уже давно пришли к такому же выводу. Во всяком случае, я вам этого желаю.
Вот поэтому я и доверяю вам секрет моего Пса. Вам не надо объяснять, что публикация этих строк, которые большинству читателей покажутся курьезными и нелепыми, было бы величайшей бестактностью. Рассчитываю на ваше понимание и на ваше умение хранить тайну.
Р. Славик».
*
Прокоп перелистал оставшиеся страницы, они были пустые. Он закрыл тетрадку. Он не знал, что думать об этом рассказе. Не знай Прокоп пана Славика, он воспринял бы этот текст как художественный вымысел, а уж на приписку с пожеланием не публиковать его не обратил бы внимания, так как расценил бы эту просьбу как кокетство дилетанта, желающего привлечь к себе внимание деланной оригинальностью. Но пан Славик не был похож на человека, жаждущего прославиться и склонного к жеманству. Прокоп даже скорректировал свое первое впечатление, возникшее у него, когда он открыл тетрадку и прочел заглавие и посвящение. Теперь он уже не думал, что вирус сочинительства поразил его соседа, как поразил великое множество других людей, и что пан Славик озаглавил свой рассказ «Без названия» по причине скудости вдохновения. И уж тем более Прокоп не воспринимал этот текст как нелепый плод экзальтированного воображения. Пан Славик отнюдь не был ни сумасшедшим мистикомтвизионером, ни претенциозным графоманом. Это был простой человек достаточно грубой внешности, в поведении же сдержанный и скромный. Написал он это только лишь затем, чтобы поведать о фактах, которые считал реальными; он не пробовал их приукрасить, расцветить какими-нибудь сверхъестественными подробностями. Кстати, подробностей у него было крайне мало, и он вообще даже не пытался чем-то подкрепить свои утверждения. Он рассказывал все, как было. Но если Б. Б. Б. разговаривала с птицами, то и пан Славик точно так же мог говорить со своей собакой на ломаном шведском. Прокоп тут же вспомнил про тот давний вечер в «Белом медвежонке», когда они вспомнили легенду о ларах. Никому тогда в голову не пришло поместить ларарий в собачью конуру. А между тем долгие годы добрый ангел в обличье пса рыжей масти с белой грудью жил на кушетке в квартире над Прокопом, и никто об этом не подозревал. Пан Славик прав, духи способны обитать всюду, даже в самых невероятных местах и телах. В сортире, в отвисшем брюхе, в помутневшем зеркале, в кочегарке, в дворняге.

 

Вечером, возвратясь домой, Прокоп поднялся на седьмой этаж и позвонил в квартиру пана Славика. Дверь открыл незнакомый человек с пышными черными усами и сообщил, что прежний жилец съехал почти год назад, а где он теперь проживает, ему неизвестно. Прокоп попробовал расспрашивать других соседей, но никто ничего не мог ему сообщить. Пан Славик выехал, ни с кем не попрощавшись и не оставив своего нового адреса. Но Прокоп надеялся, что пан Славик все-таки объявится, придет за рукописью. Шли дни, и Прокоп с растущим нетерпением ждал человека с собачьим сердцем и чутьем, который почтил его своим доверием без всякого, так сказать, заднего умысла. Рассказ, написанный странным этим человеком, был весьма необычным и на первый взгляд даже нелепым, но он вновь всколыхнул множество вопросов, которые задавал себе Прокоп. И через какое-то время Прокоп воспринимал бывшего своего соседа не просто как собрата по духовной убогости, но как близнеца. В каком-то смысле как брата по блужданию во тьме.
_____
Пан Славик так и не появился и больше не дал о себе знать Прокопу. Человеку-собаке была безразлична судьба его рукописи, и его ничуть не интересовало, какое она произвела впечатление на единственного читателя. Должно быть, он продолжал в этом, а может, и в каком-нибудь другом городе долгий одинокий путь по бесконечной внутренней пустыне. А Прокоп в своей совершенно заблудился.
Назад: 1
Дальше: 3