Глава четырнадцатая
Я должна была догадаться, что с мамой что-то происходит. Той осенью она неожиданно стала счастливой. Она вела себя как девчонка. Мы даже поехали покупать мне зимнее пальто, далеко, в «Майерс» в Бендиго. Мы купили синее пальто с деревянными пуговицами и петлями из шнурков, что напомнило мне штуковину, на которую наматывают веревочку воздушного змея. Она разрешила мне самой его выбрать. Я видела, что ей не очень нравятся пальто из толстой шерсти, но, по крайней мере, она не заявила во всеуслышание, что оно уродливое. Она пошла в другой отдел и купила себе чулки. В Бендиго я встретила Сьюзи Ньюбаунд. Она вышла покурить во время перерыва. Сьюзи ничего не сказала про мое новое пальто. Она и сама не была большой модницей. Она работала в баре отеля «Альбион». Ее беременность не была сильно заметной, просто Сьюзи выглядела немного толще, чем обычно. Я сказала, что, по-моему, беременным не стоит курить, а она ответила, что пока не может бросить. Она сообщила мне, что в субботу вечером в Каслмейне состоится вечеринка, но мне туда не хотелось. Хотя никаких других планов на субботу у меня не было.
На обратном пути я не стала снимать свое новое шерстяное пальто и всю дорогу сидела в нем в машине. У него был капюшон, но капюшон я не надела. Мы ехали вдоль железной дороги по шоссе Мидлэнд Хайвей, когда нас неожиданно нагнал поезд, да с таким шумом, что даже радио стало не слышно. Мама взглянула на меня с усмешкой:
— Ну что, обгоним его?
— Давай, — согласилась я, а она откинула голову и расхохоталась, как лошадь, которая готова вот-вот понести. Она слегка наклонилась вперед и так газанула, что я вцепилась в сиденье. Ее волосы развевались, и она постоянно снимала руку с руля, чтобы их поправить, но они не слушались. Она была очень возбуждена, она участвовала в гонках, в гонках с поездом. Пожалуй, мне никогда раньше не доводилось видеть ее такой, и зрелище это мне понравилось. Ее глаза смеялись, поезд грохотал, руль вибрировал, а я высовывалась из окна, дикий, сумасшедший напор ветра расплющивал мне лицо, и я тоже хохотала. Когда все это закончилось, когда ей пришлось нажать на тормоза, чтобы свернуть на нужную нам дорогу, она попрощалась с поездом громкими гудками и посмотрела на меня, и в ее глазах светилось спокойное и убедительное торжество.
— Мы выиграли, — сказала она.
Я кивнула, потому что на мгновение мне показалось, что мы действительно выиграли. Не эту гонку, а что-то другое. Мы победили то вязкое расстояние, которое нас разделяло. Мы совершили большой прыжок и приземлились рука об руку. На какое-то мгновение мы в этой жизни были вместе, заодно; несколько каких-то безумных и диких минут мы смеялись в унисон, и мне захотелось, чтобы это всегда было так.
Я не знала, что она замышляет.
* * *
Я шла домой по дороге. Теперь, когда мы уже перешли на зимнее время, если я задерживалась в школе или куда-нибудь заходила после уроков, воздух становился каким-то таинственным и шуршащим, делалось темно и холодно. Мне нравилось это ощущение: земля готовилась к переменам, листья трепетали и перешептывались, мягкие золотистые полосы света, льющегося из окон, словно бы подавали вам знаки, говоря: «зайдите, зайдите, погрейтесь». Повсюду был разлит запах влажный запах земли и жизни, утоптанных листьев, пара, поднимающегося над тарелкой горячего супа, животных и росы, планов, которые строила жизнь, беспокойной наползающей темноты, наполняющей воздух смутными надеждами. Этот запах приходил каждый год, и воспоминания об этом хранил нос; вы словно что-то смутно припоминали, не какое-то определенное событие, а скорее время, то чувство времени, которое уходит и возвращается, уходит и возвращается. Память у носов более мягкая, вместительная, туманная. Они похожи на животных.
Гарри Джейкоб и его пес Блу шли по той же дороге мне навстречу. Он и Блу. Я никогда не ветре-чала Гарри одного, только с Эдди. Я даже не была уверена, что мне хотелось повстречаться с Гарри один на один, но временами я все-таки пыталась себе представить, что же будет, если это произойдет. В ту самую минуту, когда я поняла, что это он, у меня случился сильный приступ смешинок. (Смешинками мы с Люси называли то противное чувство, которое возникает, когда рядом оказываются мальчишки, особенно если они пытаются тебя обнять или взять за руку. От этого по телу начинали бегать мурашки.) Мое воображение рисовало совсем другие картины. Я постаралась идти ровно, не хромая.
— Привет, — поздоровался Гарри.
— Привет, — ответила я. — Куда ты идешь?
Он склонил голову набок и, прищурившись, посмотрел на солнце, которое садилось за железнодорожный мост позади меня. Он держал руки в карманах и стоял, слегка раскачиваясь.
— В тоннель. Хочешь пойти?
— А зачем тебе в тоннель?
— Увидишь.
Мне показалось, его не особенно волновало, пойду я с ним или нет. Поэтому я пошла. Мы направились к мосту, он и я, и было забавно идти куда-то вдвоем с Гарри, как будто это я с ним дружила, а не Эдди.
— А где Эдди? — спросила я.
— Футбик, — отозвался Гарри.
Все вокруг так и сияло, все выглядело подлинным. Небо, земля, лужицы тающего солнца на выгонах. Деревья отбрасывали длинные горделивые тени, а высокие травы благодарно мерцали, словно наслаждаясь окружавшим их великолепием. Над нами пролетела стая попугаев, и я расслышала свист, с которым их крылья рассекали воздух. Воздух был наполнен вздохами, будто он оседал и укладывался, как простыня, брошенная поверх отдыхающей земли.
Гарри провел меня по Блэкджек-роуд, а потом по тропинке вдоль железнодорожных путей. Мы спустились и зашли под мост, и там Гарри прислонился к стене. Это был узкий тоннель, по обеим сторонам шли смыкавшиеся наверху кирпичные стены, а внизу, ровно посередине, поблескивала тоненькая полоска влаги. Внутри тоннеля было прохладно и гулко.
— Это все, что ты хотел мне показать, Гарри? — удивилась я и прислонилась к противоположной стене. — Я же много раз здесь бывала.
Гарри взглянул на часы.
— Это надо не видеть, Мэнни. Это надо чувствовать. Подожди, ладно? Еще несколько минут.
В любом случае меня не очень-то и волновало, что он имел в виду. У меня больше не было смешинок. Со мной происходило уже что-то другое.
— Эдди гуляет с Элисон Поррит, — выдала я новость.
— Знаю.
— Втрескался по уши. — Зачем я это сказала? Эдди никогда ни в кого по уши не влюблялся. Ему просто нравилась Элисон, потому что она была хорошенькой.
Гарри мне не ответил. Он смотрел на потолок и водил пальцем по дорожкам, которые оставляли сбегавшие вниз капли.
— Он тебе рассказал?
— Рассказал мне что? — Гарри присел на корточки, прядь волос упала ему на один глаз, и он сдул ее в сторону.
— Он тебе рассказал про Элисон?
— Ага. Рассказал. — Гарри ухмыльнулся, и я не знала, что означает эта ухмылка, но она явно что-то означала.
— А тебе что известно, Гарри? — спросила я, скользнув спиной вниз по стене, так, чтобы наши глаза оказались на одном уровне.
Он поднял брови с таким видом, будто собирался мне что-то сказать, но тут его внимание отвлекло нечто другое.
— Эй! Слышишь? — Он резко откинул голову.
Это был свисток паровоза.
— Это товарный. — Гарри встал, и я тоже.
Рельсы дрожали от приближавшегося грохота. Он становился все громче и громче, и нараставший рев будоражил меня; в жилах закипала кровь от чувства, что на нас надвигается какая-то страшная, яростная, сумасшедшая опасность. Но внизу, подо всем этим, не было ни звука, в тоннеле не было никакого всхлипа, ни малейшего шевеления, и казалось, что Гарри и я куда-то надежно упакованы и запечатаны, как два тайных послания, лежащие бок о бок в одном конверте. Гарри смотрел на потолок, когда поезд проезжал над нами. Он смеялся, но его смех заглушал шум поезда. Я тоже смеялась. Звук был настолько громкий, что становилось смешно. А потом, столь же стремительно, как он налетел, грохот начал удаляться и таять. Мы стояли и слушали, как, бывает, смотришь кому-нибудь вслед. Мы смотрели вслед звуку нашими ушами.
— Ну, понравилось? — спросил Гарри, когда звук растворился вдали.
— Угу.
Мы выглянули из тоннеля и снова увидели пастбища и деревья, такие же тихие и спокойные, как обычно. Коровы склоняли головы к траве и задумчиво ее жевали, так же, как они это делали всегда. Деревья, черные, высокие, сдержанные, нимало не беспокоились оттого, что, наслаиваясь один на другой, на них падают и падают дни. И одно то, что я все это вот так увидела, как-то странно на меня подействовало. Во-первых, кругом царила непривычная тишина, как будто раньше я никогда не слышала тишины или же не слушала ее. На мгновение огромное бесконечное пространство вошло в мое сознание, но и не только в сознание, а во все мое существо, и в это восхитительное и поразительное спокойствие хлынула правда деревьев, неба, коров, всего мира, весь его таинственный смысл. Но мне не удалось его там удержать, потому что, едва я его распознала, мое сознание принялось радостно скакать от восторга и затаптывать все вокруг. Я дико смотрела на все во все глаза, не понимая, что же такое таится в этом мире и лежит прямо у наших ног так тихо и прекрасно, что человек не может это ни вместить, ни удержать. Во мне родилось сияние, и я хотела рассказать об этом, но не находила слов. Я чувствовала, что и сама могла бы стать деревом, и хотя это было одним из самых прекрасных переживаний моей жизни, я заставила себя опустить взгляд на собственные башмаки, чтобы перестать излучать эту счастливую древесность на тот случай, если я выглядела странновато, иначе Гарри мог подумать, что я сумасшедшая, а вовсе не дерево.
А вот что я знала наверняка, так это то, что я пережила мгновение чистейшего счастья. День прошел, звуки и движения затихли, и прощальный поток света был похож на занавес, который опускается в конце представления. Я подумала, что следовало бы, наверное, захлопать в ладоши и закричать «бис!», но сдержалась и вместо этого задалась вопросом: а что же послужило причиной такого счастья? Я не могла понять, был ли причиной счастья Гарри, или шум поезда, или же я сама по себе. Словом, я никак не выказала своего счастья. Я даже не смотрела на Гарри. Он проводил меня до дома, и я опрометью бросилась внутрь, чтобы ни в коем случае не понуждать Гарри прощаться со мной как-нибудь многозначительно.
* * *
Оказавшись внутри, я услышала музыку, доносившуюся из гостиной. Я услышала мамин смех. Весь остальной дом был погружен в темноту. Я вошла, но она этого не заметила. Она была там с Трэвисом Хьюстоном. Они стояли друг против друга, и он держал руку на ее талии. Она смеялась, запрокинув голову. Она всегда так делала, когда смеялась, а ее волосы при этом струились по спине, как черная патока, губы ее были накрашены, в ушах были кольца, а одета она была в красную юбку клеш. Пластинка продолжала крутиться. Трэвис был в рабочей одежде, с перепачканными руками. Он почувствовал мое присутствие. Его рука упала с талии моей матери, он вытер губы.
— Смотри-ка, это Манон. — Он взял мою маму за плечи и развернул ко мне.
Она улыбнулась.
— Привет, дорогая. Видишь, я пытаюсь научить Трэвиса танцевать, но он безнадежен. — Потом она улыбнулась Трэвису. Она никогда не называла меня «дорогая». Думаю, она оговорилась. — ТЫ ведь и вправду безнадежен, ты сам-то это знаешь? — По тому, как она захихикала после этих слов, было понятно, что ничего плохого она не имела в виду, она сказала это совсем не так, как говорила подобные вещи мне.
Он рассмеялся и плюхнулся на наш диван, будто он находился в своей собственной гостиной, будто он здесь жил. Его грязные руки покоились на спинке нашего нового дивана.
— А Эдди еще нет дома? — спросила я у мамы.
— Эдди? Нет, он на футбольной тренировке.
— А где папа?
Она нахмурилась и топнула ногой. На ней были туфли на высоких каблуках. Она пробурчала, что я прекрасно знаю, где мой отец. Он все еще на работе. Она перебирала стопку журналов и делала вид, что укладывает их более аккуратно, как будто она была исправной домохозяйкой. Затем она обернулась и снова улыбнулась Трэвису.
— Ты поздно приходишь домой, Манон, — сказал он, и мне не понравилось, как он при этом повел бровями.
Я ответила невразумительным «м-м-м», а потом пошла и зажгла везде свет. Чего мне по-настоящему хотелось, так это пойти и подумать о Гарри, но меня раздражал Трэвис, и я так и не смогла расслабиться до тех пор, пока он не покинул наш дом.