Книга: Наивны наши тайны
Назад: Беседа пятая
Дальше: Беседа седьмая

Глава вторая
Расследование

 Беседа шестая

Случилось ужасное. Мы с Ольгой поссорились навсегда и не разговаривали с шести часов вечера.
Наши интересы в расследовании этого Дела разошлись. Меня интересовала психологическая сторона и еще разные старые сплетни. Я считала, что раз мы находимся в доме Кирилла Ракитина, то должны познакомиться с ним поближе и узнать историю его жизни хотя бы в общих чертах.
Я просто уверена, что любые новые отношения начинаются с того, что люди обмениваются историями жизни. И я бы с удовольствием рассказала Кириллу Ракитину подробную историю моей жизни и Ольгиной тоже, но он больше не появится, он же умер.
Ольга, напротив, очень волновалась, что Катю могут, как она выразилась, «дотравить до конца». Она чуть не плакала. Никогда бы не подумала, что подруга может принимать дела посторонних людей так близко к сердцу...
— Да не волнуйся ты! Аврора к ней все время заглядывает, проверяет, чтобы ее не дотравили. Это не меня, а тебя совершенно не интересуют люди, ты в последнее время читаешь только детективы, вот и пиши тогда дальше сама... И еще ты подговорила меня сказать маме, что мы идем в Эрмитаж, а на самом деле поехали в «Детский мир» за колготками. Симпатичные были колготки, такие красненькие...
По-моему, я была с ней очень мила и уступчива, только добавила, что у нее настоящий московский подход к Делу — суетливый, бессмысленный и необдуманный.

 

— Типичный Питер — нужно действовать быстро и решительно, так нет, ты хочешь подбавить психологических штучек! — презрительно сказала Ольга. — Могу себе представить, что ты напишешь. «Он был такой светлый мальчик, улыбка никогда не сходила с его лица, а потом, когда ему было три года, сдохла его любимая белая мышка, и он перестал улыбаться навсегда». Тьфу!

 

Есть люди, уверенные в себе. А вот мне изредка, каждую минуту, требуется чужое одобрение, Ольгино. И я стала сомневаться: а может, она права, и не нужно вглядываться в людей, все равно ничего не изменить.
Но ведь как бывает — глядишь, к примеру, человек совсем никудышный, жадина или плакса или, наоборот, герой труда, и думаешь: «Почему он такой получился?» Считаю, что читателям любопытно узнать, откуда что берется в других людях, то есть в персонажах. Чтобы приглядеться к своим родственникам, знакомым и незнакомым и что-нибудь про них тоже понять. В этом и будет воспитательное значение нашей с Ольгой русской литературы, должно же оно в чем-нибудь быть.
И я написала «Историю семьи Ракитиных», потом отправила этот файл в корзину, чтобы Ольга не сердилась, а позже потихоньку вставила обратно. Считаю, что это как раз справедливо. Также считаю, что люди могут легко и без потерь прийти к консенсусу, если не будут слишком пристально вглядываться в то, что их раздражает.
Вы действительно хотите отправить файл «Семья Ракитиных» в корзину?
Да... то есть нет.

 

 

В семье Ракитиных было три человека. Кира Ракитина, Кирилл Ракитин (красиво, правда?) и Борис Аркадьевич Розин. Считается, что у каждого человека есть какое-то свое главное слово, которое характеризует его наиболее полно. К примеру, любовь или смысл, или деньги, еще что-нибудь — от самого глобального до самого приземленного. Встречаются, например, люди, у которых главное слово «скидка» или «жилплощадь». У семьи, как и у отдельного человека, тоже может быть свое главное слово, и в семье Ракитиных таких главных слов было два — «актриса» и «секрет».
В этой семье всегда были тайны. Тайны, секреты, секретики. В семье часто и значительно звучали слова: «Это наше семейное дело», «На людях мы об этом не говорим», «Это наш семейный секрет».
Кроме общих семейных секретов, у каждого члена семьи имелись свои, отдельные.
Семья жила в квартире высокой культуры. Помните, были раньше такие доски, которые прикрепляли к дверям? Что имелось в виду — что там, за дверью, не пьют, не бьют женщин и вовремя выносят мусор? В общем, у Кирилла была квартира высокой культуры, и в ней жила семья высокой культуры. И главной в семье была женщина высокой культуры — совершенно безо всякой иронии.
Кира Ракитина служила актрисой на вторых ролях в театре оперетты. Танцевала, пела французские песенки, например «Mon papa, mon papa...». Игрой на сцене Кира себя не ограничивала, она помогала молодым актрисам,
могла подсказать что-то для роли и вообще обожала учить — как одеваться, как правильно жить, как вести себя в любви и что делать, если вдруг бросили.
Кира была прелесть, и в театре ее обожали все — за очаровательное умное лицо, нервную пластику и независимое обаяние. Ей словно было безразлично, что ею восхищаются. Кира не была ни манерной, ни подчеркнуто грубоватой, она просто была — двигалась резко, говорила отрывисто, сигарету держала, как «беломорину», и выглядела при этом очаровательно женственной. Независимо от того, был ли ее собеседник мужчиной или женщиной, она всегда чуть кокетничала, создавая атмосферу волнующего флирта, — то нежной детской интонацией, то беспомощным пожатием плеч или внезапной рассеянностью: «Ой, с вами я, кажется, забыла о времени...»
Кира могла покорить стул. Да-да, Кира и с предметами флиртовала, не только с людьми, и на полном серьезе могла покорить стул, и еще один стул, и еще один, и они выстроились бы перед ней побежденной армией...
В театре Кира славилась тем, что никогда не повышала голос. Считалось, что Ракитину невозможно вывести из себя. В бесконечных театральных склоках она участия не принимала, высказывалась всегда подчеркнуто лояльно, мягко: «Я не совсем понимаю, я бы не хотела показаться навязчивой...» или «Может быть, мое мнение незначительно, но...»
Кира выходила из театра вся в чужих влюбленностях, симпатиях, флирте. А когда приближалась к дому, то звенела обидами, как елка, без меры увешанная игрушками. На каждой ветке по обиде и по слезе, а то и по две. Заранее начинала звенеть, и чем ближе к мужу и сыну, тем явственней.
И дома, с Б. А. и Кирюшей, она на такие глупости, как держать себя в руках, не тратилась. Еще чего, голос не повышать! Вот еще — посуду не швырять! Вот и первый семейный секрет: за дверью квартиры высокой культуры каждый день бушевали скандалы.
Кира придиралась к совершенной ерунде, и вывести ее из себя могла невымытая чашка, незастеленная постель, невыключенный свет — любая мелочь, начинающаяся с «не». Возможно, это вообще не заслуживало бы упоминания — ведь на подобного рода вещи раздражаются многие женщины. А также на неподходящее выражение лица мужа, а также сына, а также дождь за окном, или же она просто не утруждала себя обозначением причины.
Странность была в том, что все, что делала Кира — скандалила, кричала, оскорбляла, — она делала во имя любви. Все это невымытое, незастеленное и неаккуратное было поводом, а причина всегда была одна — они ее не любят. Или любят, но мало. Или любят достаточно, но не так, неправильно. Кира любовь мужа и сына все время взвешивала и прикидывала — не маловато ли, или, может, качества невысокого...
— Ах вот вы как ко мне относитесь! — вскрикивала она с порога. Б. А. с Кирюшей испуганно вздрагивали и преданно на нее смотрели: любим-любим! Но не тутто было.
— Значит, вы не любите меня, не любите! — Кирин голос становился грубым, каркающим.
Кричала Кира страшно, помогая себе чем придется — руками потрясала, глазами вращала, зубами клацала, вещами бросалась. Но было не смешно, а страшно. Кирюше уж точно было страшно.
В гневе она могла оскорбить, ударить по больному, с вывертом. Говорила то, что обычно люди никогда не говорят друг другу, а если говорят, то только раз, перед тем как навсегда расстаться. А Кира могла сказать походя, перед ужином: «Ты неудачник» — мужу, или: «Ты ничтожество» — мужу или сыну, или: «Я тебя презираю, ты жалкий человек, ты опять...» Что именно «опять», значения не имело.
Она вылетала на кухню, хлопнув дверью (кухня была ее личным местом), и мгновенно бросалась обратно к ним с перекошенным от злобы лицом — докричать, доругаться.
И тем не менее через мгновение из кухни звучало:
— Боренька, Кирюша! Ну что вы там сидите? Против меня дружите? — и звала их из кухни певучим голосом козы из сказки: «Ваша мать пришла, сырников напекла».
Прощать Киру или не прощать — так вопрос не стоял. Они не обижались. На кого обижаться, на Киру?!
Так и жили — Кира скандалила, истерически кричала, ежедневно, а по выходным ежечасно проверяя своих мужчин на любовь с усердием сапера на минном поле.
А для всех они были счастливой семьей высокой культуры! Когда приходили гости, Кира мгновенно вытирала слезы и расцветала нежной лучезарной улыбкой.
При гостях Кира на первый план выдвигала Б. А., а сама становилась в точности такой, как со студентами, — невероятно обаятельной, подчеркнуто нежной: рядом со своим мужчиной нужно быть тихой, учила она студенток.
— Почему мама всегда кричит и плачет? Мы ее плохо любим? — спрашивал Кирюша.
 — Просто в твоей маме бушует артистический темперамент, — объяснял Б. А, — она же актриса.
— Лучше бы она была не актриса, — вздыхал Кирюша.
Кирина жизнь, как однажды сказал Б. А., проходила под девизом «Все для меня», и это было самое жесткое определение, на которое он, с его мягким незлобивым отношением к жизни, был способен. А Кирюша думал, что его мама — принцесса, заколдованная принцесса. Фея Барабос коснулась ее волшебной палочкой и сделала такой... взрослый человек сказал бы «взрывной, истеричной, подозрительной»...
...Взрывная, истеричная, подозрительная... Нет, пожалуй, это было несправедливо. Ничуть не была Кира подозрительной, ей и повод-то был не важен, повод находился легко — зимой зима, летом лето. Важно было только одно — ее внутреннее состояние. Она чутко прислушивалась к своим приливам-отливам и, как вампир, чувствующий, что уже все, пора, учиняла скандал.
Истеричная... тоже неправда. Если разрешено кричать, кидаться на постель и плакать, почему бы нет? Особенно по утрам ей нужно было покричать — накричится-наоскорбляет, стряхнет с себя скандал, как собака воду, и уйдет на работу, а на пороге театра включает свое знаменитое обаяние. Она уже давно во все стороны улыбается, а муж с сыном все еще приходят в себя, хотя могли бы и привыкнуть за столько лет, но что-то никак не привыкали.
...Ребенком Кирилл очень жалел отца. Кира всегда нападала, а Б. А. всегда оправдывался. «Ты — номер двадцать два, — говорила она, — про тебя все забудут через пять минут после твоего ухода из театра».
* * *
Б. А. действительно был номером двадцать два — второй режиссер в театре второго сорта. И Кира, конечно же, была права — все помнят великих режиссеров, даже просто знаменитые остаются в памяти, а кто помнит имена вторых режиссеров в незнаменитых театрах? Театр, в котором служил Б. А., был из неглавных, непарадных, так себе был театр — второго сорта. И о Б. А. действительно забыли так прочно, словно он никогда не имел отношения к одному из ленинградских театров, а всю жизнь проработал, к примеру, в одном из какихто НИИ. В молодости у Б. А. совсем иные были планы по поводу признания, славы и того, как остаться в вечности, — никто же не выбирает профессию режиссера без таких амбиций. Но ведь режиссер — это не просто талант, режиссер — совсем особый человек, тот, кто знает. А Б. А. всегда сомневался, знает ли он, а если знает, то правильно ли это знание. Режиссеру по должности дано право казнить или миловать, дать роль или не дать. Склад личности у актера считается женским, зависимым, а режиссер — профессия сугубо мужская, режиссер — творец, он же бог, он же тиран, диктатор... или погрубее — хозяин своим собакам. Режиссер хочет что-то свое в искусстве сказать, а тут нате вам — актеры. Мешают. Ну, в Б. А. такого мужского не оказалось. А женское начало режиссеру требуется — умение возбуждать в актерах страстную зависимость, любовь, ревность, чтобы улучить подходящий момент и рядом с режиссерским плащом ведь и свое пальтишко приткнуть, чужое перевесив, — возбудить такую любовь и затем владеть. Не было в Б. А. и такого женского.

 

Когда-то поставил он спектакль, имевший успех, а потом что-то случилось — то ли успех был случайным, то ли первая удача заворожила его так, что помешала следующему, то ли, как говорится, демон его был не сильный. Что-то проходное он пару раз поставил, но к тому времени, как подрос Кирюша, фактически из второго режиссера превратился в прислугу за все: он и ассистент по работе с актерами, и за реквизитом приглядывает, и тишину за кулисами обеспечивает...
Для себя Б. А. определял это так: масштаба личности не хватило. Но по чужому масштабу личности он не тосковал, а мягко и нежно был доволен собой. Вторым тоже хорошо, жизнь его научила — вторым хорошо.
И не нужны ему медные трубы. И ущербности непризнанного, неоцененного в нем не было. Б. А. был всегда в точности на своем месте, что для театрального человека редкость.
К началу нашей истории Б. А. как персонаж в истории театра уже не существовал, сохранился только в памяти тех, с кем он работал, таких же, как он сам, стариков. Они помнили, как он умел поддержать актера, и пусть не гений, не Мастер, не Учитель, но зато — мягкий, нежный, не утверждался за счет других, понимал и жалел.
А Кира вечерами, в течение двадцати с лишним лет, кричала ему:
— Ты неудачник! Ты никто, понимаешь, никто! — а остыв, повторяла свою любимую фразу: «Это я все для вас!»
Что имела в виду Кира, из раза в раз повторяя: «Это я все для вас» после каждого истерического всплеска? Может быть, ей казалось, что любовь есть не что иное, как умение, однажды вцепившись, зубами удерживать
сфокусированный на себе интерес? Или, вероятно, таким способом она заставляла мужа и сына ни на минуту не забывать о себе, каждое мгновение быть предметом их опасливого внимания, а значит, и любви? Тогда получалось, что все, что она делала, — оскорбляла, рыдала, вещами швырялась, — все для них самих, для их же блага.
А Кирюше она в хорошие минуты говорила так:
— Отец неудачник, так хоть ты станешь номером один, режиссером, писателем, будешь создавать свое, вместо того чтобы принимать чужое.
Обнимала Кирюшу и приговаривала: «Ты у меня самый умный, ты у меня лучше всех...» В хорошие, конечно, минуты.
Итак, Кира с ее слезами и криками была семейным секретом, вроде тихого алкоголика, которого скрывают от знакомых и соседей.
Секретом важным, но не единственным.
Бывают женщины понятные, как расставленная в их кухонных шкафах посуда, — чашка к чашке, блюдце к блюдцу. Хорошие женщины без внутренних глубин. И двери в их комнату чаще открыты, чем закрыты. А Кира двери к себе всегда закрывала, любила побыть одна, в окружении предметов, предметиков, штук и штучек: шкатулочки, сундучки, старые записочки и подобная птичья чепуха. Они сами по себе составляли некую тайну.
Кира обожала намекать Кирюше на что-то тайное в своем прошлом:
— Вырастешь, я тебе расскажу.
— Вырастешь, я тебе покажу.
— Вырастешь, кое-что узнаешь.
 Так что Кира и сама была секретом для Кирюши — он словно орешек во рту перекатывал и не знал, раскусит или нет, а раскусить очень хотелось.

 

Кирюша Ракитин взял фамилию матери по понятным соображениям, Ракитин звучало красивей, чем Розин. Вернее, он ничего не брал. Он сначала был Розиным, а потом стал Ракитиным. После того как дворовый дружок Котька подозрительно поинтересовался, «не жидок ли его папаша». Почуяв, что Котька явно имеет в виду что-то обидное, Кирюша тогда сказал: «Не знаю». И еще Котька спросил, любят ли они фаршированную рыбу? Это был какой-то проверочный вопрос, вопросподозрение, которое нужно было от себя отвести, и Кирилл сказал, что нет, не любим.
«Жидок — это гадкое словечко, так говорят очень плохие мальчики. А ты — не еврей, ты русский, так и скажи во дворе», — твердо проговорила мама, а отец промолчал. После этого Кирюша больше вопросов не задавал, потому что она бы расстроилась, а расстраивать маму было немыслимо. Он не задал ни одного вопроса, когда его родители развелись, — он был тогда во втором классе. Учительница сначала путалась и называла его то Ракитин, то Розин, а потом привыкла.
Но на этот раз родители ему кое-что объяснили: развод означает лишь то, что у него будет другая фамилия. Маленький Кирюша и виду не подал, что ему было смертельно жаль папу, у которого даже фамилия оказалась плоха... Никто и не узнал, что вечерами он плакал от жалости к отцу, а потом вдруг устал жалеть, разозлился и сказал себе: «Я люблю только маму». И сам все понял, что же тут сложного? Папа, Борис Аркадьевич Розин, еврей, а он, Кирилл Ракитин, никто. Никто со стыдным изъяном — еще одна семейная тайна, обыкновенный семейный секрет.

 

Как все скрытое, неявное, этот секрет занимал его мысли неотступно... нет, не то чтобы неотступно — это было бы натяжкой, преувеличением, но все же крепко угнездился в его сознании, а может быть, сознание Кирилла было заранее приспособлено для хранения и перебирания секретов, фантазий и догадок, кто знает?
Кроме того, его просто-напросто обуревал детский страх — быть не таким, как все, означало быть плохим, а кто же захочет быть плохим?..
Страх и постоянное желание «этим не быть» переросли в постоянные поиски подтверждения, что «этим быть» хорошо. Кирилл рос, много читал, и даже правоверному еврею впору было бы похвалить Кирюшу за тщательность, с которой он выискивал в книгах любые рассуждения на тему еврейства и за скрупулезное подсчитывание великих людей еврейской нации.
Постепенно тайный изъян превратился в тайную же гордость. Кое-что Кирюша узнал из стыдливых книжных упоминаний, кое-что из фольклора. Особенно он радовался, услышав песенку: «...И отец моих идей, Карл Маркс, и тот еврей!», а уж еврейская бабка Ленина могла бы пользоваться его любовью не хуже родной, которой у него, кстати сказать, не было — ни с маминой стороны, ни с папиной.
Кирюша недоумевал: почему такое великое, самое сильное на свете государство не понимает — евреи очень талантливые люди! Кириллу казалось, что надо открыть глаза государству (и заодно Котьке, пусть не думает, что
Б. А. хуже других), и с десяти примерно лет он собирал в маленькую тайную книжечку Имена.
Годам к пятнадцати Кирилл понял, что никогда ничего не докажет ни Котьке, ни государству, но привычка собирать Имена осталась. Сладкая мысль иметь тайну от всего мира, секрет от мамы, секрет от ребят так точно, без малейшего зазора, пришлась ему по душе, словно вся ситуация была специально создана для него.
— Левитан, — шептал Кирилл в Русском музее, — Альтман... Фальк...
— Дайте мне Ильфа... — просил он родителей и тихо добавлял: — и Петрова...
— Мои любимые писатели Эренбург, Кассиль, Лем, Азимов, Эйдельман, Вайнеры...
— Какие у мальчика разносторонние интересы! Надо же, и фантастика, и Эйдельман, — восхищались гости. — А стихи ты любишь?
— Люблю. Кушнера, Слуцкого, Самойлова...
Джинсы, между прочим, придумал Леви Штраус... А в театр он пойдет на пьесу Гельмана. Кстати, Рецептер — его любимый актер. А еще Раневская, Бернес, Утесов, Райкин, Чарли Чаплин... Гердт, Гафт, Кобзон... Боб Дилан, Элтон Джон, Сталлоне... Вот какой замечательный был у Кирилла секрет!

 

Кроме общих семейных тайн, были тайны родительские, в которые Кирилл не был посвящен, и это было невыносимо обидно.
Лет в десять Кирюша в первый и последний раз поинтересовался — откуда, собственно говоря, происходит его папа, а значит, и он сам. И есть ли у него, кстати, хоть какие-нибудь его родственники, а если есть, то где? Б. А. же не Карлсон, который откуда-то прилетел к ним
на улицу Восстания, дом номер 6, со двора налево, третий этаж, квартира 43. Б. А., как всегда, промолчал, изображая на лице какую-то виноватость, а мама всем своим видом продемонстрировала неуместность таких расспросов. «Значит, было что-то в прошлом отца небезупречное», — обреченно подумал Кирилл. Секрет тщательно охранялся, и Кирилл все никак не мог подглядеть, подслушать... Он не был плохим гадким мальчиком, просто ему ужасно нужно было — пересекретить. Секрет удалось узнать случайно только через несколько лет, когда этот вопрос в принципе потерял первоначальное значение. Детское волнение «откуда я взялся» ушло, остался лишь спортивный интерес — переложить секрет из родительской стопки в свою. «Я знаю, что ты не знаешь, что я знаю» — таких побед у Кирилла уже накопилось много. Небезупречное прошлое Б. А. оказалось не таинственными галерами или каторгой, как виделось увлекающемуся в то время французскими романами мальчику, а печально советским. Отца Б. А. не миновали ни репрессии, ни война, ни обвинения в космополитизме, ни дружба с опальными и высокопоставленными. Кира решила, что незачем отягощать память ребенка, и Ракитины никогда не вспоминали деда, да и самому Б. А. страха хватило навсегда. Приблизительно тогда же Кириллу стало известно, что у Б. А. появилась любовница. Кириллу открылось нехитрое правило: люди считают, что их секретов никто не знает, потому что они их ловко прячут, но на самом деле все обстоит не так. Просто никто не хочет затруднять себя пристальным вниманием к чужим делам, не хочет знать чужих секретов. А если человек настроился во что бы то ни стало знать все, что происходит вокруг, он легко узнает — по внезапно охрипшему голосу во время телефонного разговора, по некоторым несостыковкам в привычном распорядке, по необычной нежности или необычному безразличию.
Кирилл хотел знать, очень хотел. Разве трудно было заметить, как при обычном вопросе: «Когда ты придешь?» — папина спина сутулилась и стремилась стать не спиной, а дымом, улететь, ускользнуть от маминого взгляда...
Но главное было не в том, что у отца появилась подруга, а в том, что мягкий и покорный Б. А. вдруг оказался человеком, самостоятельно принимающим решение — кого ему любить. Это был неожиданно открывшийся Кириллу секрет.
Тут же и мамин секрет открылся — при такой внешне безраздельной власти она оказалась совершенно беспомощной. Кирилл любил маму больше всего на свете, а поняв это, полюбил ее еще сильней.
Благодаря Кире любовь в их семье учитывалась и измерялась и вообще имела материальный статус, словно болталась подвешенным к потолку пластилиновым облаком, и каждый был властен, отщипнув кусок, прилепить его к другой стороне или слепить из любви фигурку, например фигу.
 Кирилл любил маму, а мама любила Кирилла. Но это не была заезженная история об избыточной материнской любви, той, что в неизбывной заботе так сильно привязывает к себе, словно мама так сильно подоткнула сыночку одеяло, что без нее ему не выбраться из уютной постели. И не такой Кира была мамой — классической мамой, находящейся в неразрывной связке со своим сыном, что и после смерти облаком витает над ним, следя, оценивая и отпуская замечания.
У них с мамой был свой собственный вариант любовных отношений, свой собственный секрет.
Мама любила Кирилла как мужчину. Нет-нет, совсем не то, что вы подумали, безо всяких гадостей, просто Кира все отношения с сыном разыгрывала в точности как любовную связь. А в любви один, как известно, любит, а другой позволяет себя любить, и не было никаких сомнений, кто из них позволял себя любить.
Это была истинная любовь, со всеми положенными атрибутами: постоянное качание на любовных качелях «любит — не любит», нежность и сладкая любовная истома. Кира кокетничала и требовала поклонения. Недополучив восхищения, она обижалась и то приближала Кирилла к себе, а то за какие-то провинности удаляла. Часто и просто так, без причины, удаляла, как и полагается в любви, ради сохранения нежности — чтобы любящего держать в тонусе. И как люди по утрам смотрят в окно, чтобы узнать, какая погода, так Кирилл привык каждый день проверять — как мама сегодня, в каких с ним отношениях.
Никто не знал, когда муж стал ненужным товаром в Кириной любовной бухгалтерии, но к тому времени, когда Кирилл был уже подростком, его роман с мамой был в самом разгаре — у них была любовь. И только одна крошечная странность была заметна со стороны: ну что же это такое, взрослый уже парень, а виснет на матери, как маленький, — то за руку возьмет, то к плечу прижмется.

 

Ну а по части личных секретов Кирилл родителям не уступал, а даже обошел их.
 Бедный, бедный Кирилл Ракитин! Ему и так-то было непросто, но если бы его «не просто» остановилось хотя бы на тайном стыде за принадлежность к еврейской нации и тайной же гордости! Но не таков был Кирилл, чтобы не закрутить все в совсем уж изощренно запутанный клубок!
Мама велела Кириллу быть лучше других, и обмануть ее ожидания было немыслимо. Кирилл и сам был уверен, что его преимущества — ум, прекрасная память, тайные и явные интересы, умение проникнуть в суть — вот они, на ладони, но одновременно ему очень хотелось быть как все. Среди ребят в ходу были совсем иные приоритеты, а он не обладал ни ростом, ни силой, ни умением или желанием подраться, поэтому Кирилл над этим работал, старательно изживая в себе то, что, как ему казалось, принадлежало «этой» породе, отцовской, — мягкость, женственную нежность, интеллектуальность. Из квартиры высокой культуры выходил мамин мальчик высокой культуры, за порогом дома в меру своих сил превращавший себя в другого человека. Он привык думать на грубом подростковом сленге — если бы мама услышала, она бы не поверила, что ее Кирюша на такое способен!.. Это стало его личным секретом, любимым секретом, и привычка думать как бы на двух уровнях, на внешнем уровне грубо, а на внутреннем — литературно, изысканно даже, осталась у Кирилла навсегда.
Ну и совсем маленький секрет — незначительный на фоне остальных. Кирилл вовсе не был гадким мальчиком, просто это был самый сильный кайф — чтобы родители не догадались об его истинных мыслях.
Например, ему, мальчику из театральной семьи, полагалось театр понимать и любить, а он театр презирал.
Как любой театральный ребенок, в детстве Кирилл довольно много времени провел за кулисами. Так много, что успел составить свое мнение: в театре фальшиво все, и те чувства, что изображают, и те чувства, что испытывают вне сцены. Актер только что умирал на сцене, зрители еще рыдают, а он за кулисами уже водочки тяпнул и ищет закусить. Или актриса расцеловалась с кем-то и тут же вслед подпустила злобную гадость. Актеры и актрисы казались Кириллу людьми фальшивыми и даже опасными — наверняка в жизни они обманывают так же легко, как изображают несуществующие чувства на сцене.
К недоверию добавлялась слегка брезгливая жалость. Зависть, ревность, интриги из-за ролей — одного этого, казалось бы, хватало, но беднягам-актерам необходимо было ежеминутно доказывать самое недоказуемое на свете — что каждый из них талантлив, талантливее, чем кто-то другой.
Так что к театру у него навсегда осталось презрительное отношение — не мужское это дело. Он, Кирилл, будет что-то значить в настоящей жизни, где занимаются созиданием, а не играют. И у взрослого Кирилла слово «театр» всегда звучало как ругательное, например, «ты мне тут кончай театр разводить».

 

Романом Б. А., тем, много лет назад начавшимся, конечно же, была Аврора.
С тех пор как двадцать три года назад Аврора навсегда рассталась с Б. А., она еще два раза выходила замуж официально и три-четыре раза неофициально.
Но она никого больше не любила и ни за что на свете не желала думать иначе. Потому что на самом деле Аврора считала себя разочарованной в любви, а таким людям необходимо как можно больше любви — просто для того, чтобы не потерять жизнерадостности. Так что все ее замужества и романы были «просто так».
«Это все было просто так, — сказала она Б. А., — на самом деле тут не о чем и говорить, — я всего-то два раза выходила замуж официально и три-четыре раза неофициально».
Но зато она больше никому не позволяла себя мучить. А если не позволять себя мучить, то никому и в голову не придет это делать.
В той давней истории Б. А. всласть наигрался с ней и в большую любовь, и в «осенний марафон». Между ними было все, что положено, в полном соответствии с жанром. Любить — не любить, честно — нечестно, видеть — не видеть, навсегда — сейчас — никогда... Он приходил и уходил, обижал и обижался, уверял, что прямо сейчас решит уйти к ней навсегда, или нет — лучше они не будут видеться никогда!.. Или нет, он твердо решил — лучше всего будет все оставить как было, и он станет приходить к ней два раза в неделю. Все были дела обычные, как у всех: «Я без тебя не могу, но как же жена?.. Что, вот так прямо и сказать: твой муж, дорогая Кира, оказывается, уже не твой муж...»
— Говори что хочешь. А можешь ничего не говорить. Лично я не стремлюсь немедленно образовать семью — ячейку общества.
— Я хочу, чтобы у нас все было навсегда...
— Я сама не навсегда, так о чем разговор? Мужчины самые сентиментальные существа на свете.
— Я без тебя не могу, но...
И кто же не слышал таких слов? Но от этого они не становились менее грустными...
 Аврора кривила душой — она очень сильно хотела иметь семью, обязательный вечерний чай и вечернее чтение стихов под абажуром. Б. А. очень хотел быть с Авророй, но... ведь его развод с Кирой был формальностью, ради Кирилла, и его семья продолжала оставаться семьей. Главным аргументом Б. А. был Кирилл: такой еще маленький в свои шестнадцать лет, казавшийся еще беззащитнее с этими его усами и басом, чем в пять лет, чем в десять... Неужели мальчик останется без отца?
Аврора страдала и злилась на себя за то, что страдает. Злилась и на Б. А. — больше всего он тогда хотел жалости к себе, и чем больше боли приносил ей, тем настойчивей требовал сочувствия и понимания. Он столько раз произнес слово «понимать» в разных вариантах: «Пойми, ты не понимаешь, понимаешь не до конца», — что с тех пор при словах: «Ты меня не понимаешь» ее бросало в дрожь. И это все были дела обычные, как у всех, но Аврора интересовалась не всеми, а собой, и долгие годы после того, как они расстались, лелеяла уютно горестную мысль о том, что он предал их любовь.
Теперь, по прошествии стольких лет и мужей, старые слова «предательство», «никогда», «навсегда» и тому подобная чепуха уже не имели для нее ни цвета, ни запаха, но этот его взгляд искоса напоминал ей, что тщательно замаскированный приличиями эгоизм всегда помогает Б. А. выжить.
Хотя вообще-то Б. А. был очень хороший человек, каких не часто встретишь. Как у любого, даже очень хорошего человека, у него вполне могли не сложиться отношения со взрослым сыном, и разве можно было его за это осуждать? Но Аврора-то видела Б. А. насквозь!..
Б. А. обожал сына. К тому же Кирилл был очень удобным для своих родителей ребенком. Подолгу играл один
под беседы взрослых и, не испытывая нужды в слушателях, сам для себя сочинял то ли сказки, то ли длинные путаные истории, в которых странные придуманные события соседствовали с обыденными вещами. Эти обыденные вещи приобретали в его рассказах необычные свойства, например, стулья, шагая четырьмя ногами, вдруг уходили из дома, настольная лампа становилась чудовищем, а у оживших карандашей вырастали головы сказочных животных.
В первом классе он впервые предъявил публике свои фантазии — написал пьесу, которую предложил поставить на елке, но вместо ожидаемой славы родителей вызвали в школу, чтобы побеседовать о странностях мальчика. Сочинения Кирилл писал плохо, путано, но всегда сочинял что-то для себя, хотя уже никогда никому не показывал своих сочинений.
...Чужая душа потемки, но даже Б. А., любивший заглянуть в самые дальние закоулки собственного душевного сада, не признавался себе, что ссора с сыном вовсе не была вызвана тем, что Кирилл своими писаниями развращает, оглупляет народ. На самом деле и ссоры-то никакой не было, и на оглупление народа ему было наплевать. Пусть уж народ сам как-нибудь разберется!..
Он был не нужен сыну, вот и вся причина. Мальчик всегда ощущал себя как неотъемлемую часть матери, и даже временные охлаждения между Б. А. и Кирой приводили к тому, что у Кирилла моментально пропадала потребность в отце.
Безразличие Кирилла было невыносимо обидным. Сын вышел из его жизни, как из остановившегося трамвая... но бороться за любовь взрослого сына было невозможно, да и с кем бороться — с Кирой, с самим Кириллом?..
Б. А. придумал ссору, придумал причину, нежно и тоненько заштриховал в душе больные места. В этом умении он за годы жизни с Кирой поднаторел. Все лучше, чем выворачивать себя больными швами наизнанку. ... А Ракитины много лет жили врозь, в одной квартире, но врозь. Сначала развестись с Кирой было никак нельзя — чтобы не травмировать Кирилла. То есть разойтись, ведь формально они были разведены давнымдавно, но их связывал сын, Кирилл, — ребенок ли, взрослый, не имело значения. Б. А. годами не видел Аврору. Изредка, не чаще двухтрех раз в год, он бродил по залам Русского музея, где Аврора служила экскурсоводом, и ему удавалось случайно встретить ее с группой. Тогда он прятался за чужие спины и — вот уж совершенный верх глупости! — забывал замирать от любви, так особенно она говорила. Как, скажите на милость, она умудрялась среди своих нелепостей высказать неожиданно глубокую мысль, словно выпустить лебедя из стайки утят — не иначе как случайно!.. Аврора вела себя живенько: делала своим экскурсантам большие глаза, подскакивала, жестикулировала. И частенько сильно привирала, добавляя забавные несуществующие подробности о художниках и картинах. Почему ее до сих пор не выгнали с работы за вранье? Ведь если бы экскурсанты были людьми искусства, они легко заметили бы ее придумки. Но среди экскурсантов таких не попадалось, зато прежде далекое от них искусство подходило к ним теперь совсем близко и плескалось у их ног, словно море. На ее экскурсии — послушать Аврорино вдохновенное вранье — была отдельная запись.
* * *
Аврора выходила замуж, снова оставалась одна, и снова выходила замуж, и снова оставалась одна, но расстаться с Кирой было все равно нельзя — из-за Кирилла. Последние годы Б. А. совсем не виделся с сыном, но и тогда уйти от жены все равно было нельзя, чтобы не травмировать сорокалетнего культового писателя... Пойди пойми после этого людей, если человек себя-то понять не в силах.
Полгода назад, после Кириной смерти, Аврора опять появилась, как именно, он не понял. Может быть, он сам пришел к Авроре, потому что больше ему некуда было идти... Б. А. на нее накричал, Аврора обиделась, они всласть поссорились, и это опять была любовь — они просто достали ее оттуда, где она лежала, аккуратно свернутая и проложенная папиросной бумагой, развернули и стали любоваться.
И вот они опять вместе, теперь уж навсегда... если применительно к Авроре можно говорить о каком-то глупом «навсегда».
Больше всего на свете Б. А. хотел любви, то есть каждый день поучать Аврору, поругивать Аврору, следить за ее здоровьем.
— Ты надела шапку? Сегодня ветер, — звонил Б. А. в точности в ту минуту, когда она уходила в Русский музей.
— Ты еще спроси, сходила ли я перед уходом в туалет, — кокетливо раздражалась Аврора.
У Б. А. к Авроре имелось множество очень серьезных претензий. Почему, например, им в их возрасте не оставить наконец все эти глупые свидания и не жить вместе?
Все его претензии были совершенно справедливы, по делу и предъявлялись только ради ее же блага. Например, Б. А. страшно раздражала Аврорина страсть к воспоминаниям, и он брюзгливо бормотал про себя: «Опять тебя не было вечером дома! А я звонил весь вечер, волновался, как ты дошла по своим дворам, особенно по третьему двору...» С вечной привычкой отслеживать свое внутреннее состояние Б. А. замечал в этих страхах странную двойственность. С одной стороны, он боялся, что на Аврору нападут и изнасилуют, — будто его любимая была юная дева. С другой стороны, он понимал, что у нее скорее отнимут сумку, нежели честь. Потому что она... что? Не юная дева, вот что. Успокаивал себя тем, что Аврора могла бы заговорить любого злоумышленника...
— Где ты была? — выговаривал он. — Ты опять вспоминала?! Вспоминальщица!..
...Поэт был совершенной нереальностью, а Б. А. был ужасно несовершенной реальностью, о чем Аврора без устали ему и сообщала.
Во-первых, у него была противная стариковская привычка задремывать, пока она зачитывала ему вслух особенно интересные места из статей, посвященных Поэту.
— Настоящий джентльмен никогда не засыпает первым, — ворчливо говорила Аврора, подкравшись к креслу, на котором дремал Б. А., и легонько шлепая его свернутой в трубочку газетой.
— Я и не заметил, как задремал... — растерянно говорил Б. А., теребя пальцами ухо.
Во-вторых, он постоянно крутил ухо! Прежде он всегда что-то проделывал с волосами, приглаживал, накручивал на палец, а когда волос не осталось, он приобрел привычку крутить ухо!
Далее. В ответ на ее упреки Б. А., склонив голову, смотрел на Аврору этаким значительным взглядом, словно снова хотел сказать: «Ты меня не понимаешь». Или требовал: «Пожалей меня». И ему ни за что не придет в голову, что этот его трогательный взгляд вовсе не трогает ее, а наоборот — напоминает, как он ее мучил. И тогда Аврора ужасно раздражалась, глядя на его красивый тонкий профиль и неприятно слабенький, неволевой подбородок мешочком, будто нарисованный рукой карикатуриста.
«Почему я так привязана к этому старому брюзге? — иногда думала Аврора, будто рассматривая себя со стороны и слегка при этом любуясь своим благодушием. — Ведь, честно говоря, Б. А. просто ужасный старый ворчун!»
Большую часть времени он был недоволен. Недоволен всем, что показывали по телевизору, пели по радио и печатали в прессе. Он отказывался ходить с ней всюду, кроме филармонических концертов. Его политические предпочтения были невнятны и, в сущности, сводились к тому, что все, что делается, делается к худшему. Он давно уже не читал ничего, кроме Бунина, Лескова и Чехова. Он любил притворяться печальным пожилым человеком, рядом с которым даже улитка показалась бы полной жизни и надежд. Кроме того, Аврора была не дурочка и в душе подозревала, что он без достаточного пиетета относится к самому Поэту...
...Но почему-то она была привязана к этому старому ворчуну, а сам ворчун полагал, что Авроре без него просто не выжить. Каким тайным способом, каким волшебным словом Аврора умудрялась справляться с современной реальностью? Потому что современная реальность вся была решительно против того, чтобы Аврора могла с ней совладать, и даже всячески подталкивала ее к тому, чтобы она сдалась и эмигрировала куда-нибудь, например к кузену в Америку. Сам кузен настойчиво склонял Аврору к эмиграции и в последнем телефонном разговоре даже процитировал Поэта: — «Земля кругла, рекомендую США!» — и, увлекшись поэтическими аргументами, добавил: — Ты уже скоро станешь старая, и кто тогда будет за тобой ухаживать, Пушкин?
Заокеанский кузен был прав — не считая Б. А. и бессчетного количества друзей и знакомых, Аврора была совершенно одна. Ее единственный племянник ориентировался в современной реальности тоже не слишком хорошо, хотя и лучше Авроры. Не часто, но и не редко, в месяц раза два, он навещал тетушку с очередной дамой, банкой растворимого кофе, корзиночками из «Севера» и гаечным ключом. Корзиночки были хороши, а вот от его суеты с гаечным ключом толку было немного.
А сама Аврора ведь даже водопроводчика вызвать не может! Не появись Б. А. в ее жизни, сидеть ей в ее мемориальной квартирке без света и тепла и слушать музыку протекающего крана... И как только она жила без него двадцать три года?

 

Назад: Беседа пятая
Дальше: Беседа седьмая