Глава пятая
Личное имущество моего отца оценивалось в сто шестьдесят тысяч ливров, и моя мать вместе с господином Босье, нотариусом из Монмирайля, до конца июля занималась тем, что разбирала его бумаги, составляя списки долгов и активов. Они провели полную инвентаризацию всего имущества и наконец установили окончательную цифру: сто сорок пять тысяч восемьсот четыре ливра. Половина этой суммы принадлежала моей матери, вторая же половина была поделена в равных долях между нами, пятью детьми. Робер и Пьер, которые достигли совершеннолетия, получили свою долю сразу, тогда как доля младших, несовершеннолетних – Мишеля, Эдме и моя – находилась пока в распоряжении нашей матери, которая была назначена опекуном. Аренда Шен-Бидо, который снимали мать с отцом совместно, переходила теперь целиком к матери, и она решила вести дело на заводе самостоятельно, в качестве «maitresse verrière» – звание, которое до той поры не носила ни одна женщина в нашем ремесле. Впоследствии, удалившись от дел, она собиралась поселиться в своем маленьком имении в Сен-Кристофе, которое получила от своего отца Пьера Лабе; а пока мама намеревалась единолично править в Шен-Бидо.
Я хорошо помню, как в августе тысяча семьсот восьмидесятого года мы все собрались в конторе городского дома, для того чтобы обсудить нашу будущую жизнь. Матушка сидела во главе стола, и вдовий чепец на золотистых, тронутых сединой волосах словно подчеркивал ее величественную осанку; теперь, когда ей было пятьдесят пять лет, шутливый титул «la Reyne d'Hongrie» подходил ей более чем когда-либо.
Робер стоял справа от нее или шагал по комнате, ни на минуту не оставаясь в покое. Он то и дело трогал рукой стоявшее на полке украшение, которое, как он считал, должно принадлежать ему по праву наследия. Слева сидел Пьер, глубоко погруженный в свои мысли, которые, как я была уверена, не имели ничего общего ни с законами, ни с наследством.
Мишель, сидевший в конце стола, с возрастом становился все более похожим на отца. Ему было двадцать четыре года, он был невысок, коренаст и темноволос и работал мастером-стеклоделом на заводе Обиньи в Берри. Мы не видели его уже несколько месяцев, и я не знаю, отчего он так повзрослел, – оттого ли, что долгое время жил вдали от дома, или оттого что вдруг осознал все значение смерти нашего отца, – но только он, по-видимому, утратил свою былую сдержанность и первым заговорил о будущем.
– Если г-говорить обо мне, – начал он, значительно решительнее, чем раньше, – мне н-неза-чем больше жить в Обиньи. Я бы п-предпочел работать здесь, если мать захочет меня взять.
Я наблюдала за ним с любопытством. Это был поистине новый Мишель, он уже не молчал, угрюмо уставив глаза в землю, но прямо глядел на мать, словно бросая ей вызов.
– Очень хорошо, сын мой, – отвечала она, – если ты так считаешь, я согласна взять тебя на работу. Только помни, что я теперь хозяйка в Шен-Бидо, и пока нахожусь на этом месте, я хочу, чтобы мне подчинялись, а мои приказания выполнялись безоговорочно.
– Меня это устраивает, – отвечал он, – в т-том случае, если эти приказания будут разумными.
Он ни за что бы так не ответил год тому назад, и хотя меня удивила его смелость, я втайне восхищалась братом. Робер перестал бегать по комнате и, посмотрев на Мишеля, одобрительно кивнул головой.
– Я еще ни разу не отдала ни одного приказания, – заметила матушка, – которое не послужило бы на благо «дома», находящегося в моем ведении. Единственной моей ошибкой было то, что я посоветовала вашему отцу отдать Роберу Брюлоннери, когда он женился.
Мишель замолчал. Продажа Брюлоннери в уплату долгов Робера была тяжелым ударом, причинившим материальный ущерб каждому из нас.
– Не вижу необходимости, – заявил Робер, когда молчание слишком затянулось и всем стало неловко, – вытаскивать на свет историю с моим свадебным подарком. Все это было и прошло, и все мои долги уплачены. Как вы все знаете, и матушка в том числе, мое будущее сулит отличные перспективы. Через несколько месяцев я стану первым гравировщиком по хрусталю на новом заводе в Сен-Клу. И теперь к тому же я имею возможность стать совладельцем, вложив в это предприятие свои собственные средства, стоит мне только пожелать.
Это была шпилька матушке. Наследство, полученное от отца, делало его независимым, и он теперь мог поступать как ему заблагорассудится.
Завещание было составлено задолго до болезни нашего отца и до того, как Робер начал совершать свои сумасбродства. Матушка благоразумно игнорировала его замечание и обратилась к Пьеру.
– А ты что скажешь, мечтатель? – спросила она его. – Все мы знаем, что с тех самых пор, как ты вернулся десять лет назад с Мартиники, ты занимаешься ремеслом твоего отца только потому, что у тебя не было возможности делать что-либо другое. И, как оказалось, делаешь ты это очень хорошо. Но не думай, что я и дальше буду настаивать на том, чтобы ты работал со стеклом. Теперь ты получил свою долю наследства и, если желаешь, можешь устроить свою жизнь на манер Жан-Жака – удалиться в леса, стать отшельником и питаться орехами и козьим молоком.
Пьер очнулся от своей задумчивости, потянулся, зевнул и улыбнулся ей долгой медленной улыбкой.
– Вы совершенно правы, – сказал он. – Я не имею желания оставаться в стекольном деле. Несколько месяцев тому назад я серьезно подумывал о том, чтобы отправиться в Северную Америку и сражаться там на стороне колоний в их борьбе за независимость против Англии. Это великое дело. Но потом я передумал и решил остаться во Франции. Я могу принести больше пользы здесь, среди своих сограждан.
Все мы широко раскрыли глаза. Кто бы мог подумать? Наш милый ленивый Пьер, «эксцентрик», как, бывало, называл его отец, и вдруг такое заявление.
– Ну и что? – ободряюще кивнула ему мать. – Что ты надумал?
Пьер с решительным видом подался вперед на своем стуле.
– Я хочу купить практику нотариуса в Ле-Мане, – сказал он. – Буду предлагать свои услуги клиентам, у которых нет денег и которые поэтому не могут себе позволить обратиться к настоящему адвокату. Сотни несчастных людей, не умеющих читать и писать, нуждаются в совете юриста. Им я и буду помогать.
Пьер – и вдруг нотариус! Если бы он сказал, что собирается стать укротителем львов, я была бы меньше удивлена.
– Весьма филантропические намерения, – заметила матушка. – Однако должна тебя предупредить: состояния ты на этом себе не наживешь.
– У меня и нет такого желания, – возразил Пьер. – Каждый человек, который обогащается, делает это за счет того или другого бедняка. Пусть те, кто стремится к богатству, попробуют прежде примириться со своей совестью.
Я заметила, что, произнося эти слова, он не смотрел на Робера, и мне вдруг пришло в голову, что бедствия, постигшие его брата сначала в Ружемоне, а потом в Вильнёв-Сен-Жорже, оказали на Пьера гораздо более сильное воздействие, чем мы могли себе представить, и что теперь, таким странным образом, он намеревается это компенсировать. Первым, несмотря на свое заикание, пришел в себя и заговорил Мишель.
– П-прими мои п-поздравления, Пьер, – сказал он. – Поскольку мне вряд ли удастся составить себе состояние, я, вероятно, буду одним из п-первых твоих клиентов. Во всяком случае, если уж никто не захочет воспользоваться твоими советами, ты всегда сможешь с-составить брачные контракты для Софи и Эйме.
Он так никогда и не мог выговорить «Эд» или «Эдме», и она превратилась для него в «Эйме». Моя младшая сестра, которую все мы баловали, и в особенности отец, была удивительно молчалива, пока шли все эти разговоры, но теперь она заговорила, словно бы защищаясь.
– Пьер, конечно, может составить мой брачный контракт, если ему захочется, – заявила она, – но я должна поставить условие: мужа я буду выбирать себе сама. Ему будет не меньше пятидесяти лет, и он будет богат, как Крёз.
Эти слова, произнесенные со всею решительностью четырнадцатилетнего возраста, помогли разрядить атмосферу. Я потом спросила ее, и она ответила, что сделала это нарочно, потому что мы все вели себя уж слишком серьезно. Таким образом, мы обсудили все вопросы, касающиеся будущего моих братьев, и решили их спокойно, никого не обижая.
Оставалось решить один последний вопрос. Робер подошел к стеклянной горке, стоявшей в углу комнаты, и, открыв дверцу, достал оттуда драгоценный кубок, сделанный в Ла-Пьере в тот знаменательный день, когда нас посетил король.
– Этот кубок, – заявил он, – принадлежит мне по праву наследования.
Никто не произнес ни слова. Все смотрели на мать.
– Ты считаешь, что ты его заслужил? – спросила она.
– Возможно, что нет, – ответил Робер. – Но отец сказал, что он должен принадлежать мне, а после меня перейти к моим детям, и у меня нет никаких оснований полагать, что он мог бы отступиться от своих слов. Кубок будет отлично выглядеть в моем новом доме в Сен-Клу… Кстати, Кэти снова ожидает ребенка, он должен родиться весной.
Для матери этого было достаточно.
– Возьми, – сказала она, – но помни, что сказал отец, когда обещал тебе его отдать. Этот кубок – символ высокого мастерства, а вовсе не талисман, который должен принести славу или богатство.
– Возможно, что вы и правы, – отвечал Робер, – однако все зависит от того, в чьи руки он попадет.
Когда Робер уехал от нас и возвратился в Париж, он увез с собой и кубок вместе со всем прочим своим имуществом, а в апреле, когда родился его сын Жак, он и его многочисленные друзья, приглашенные на крестины, пили из него шампанское за здоровье новорожденного и родителей.
А мы остались в Шен-Бидо и вернулись к нашей размеренной жизни, уже без отца, все, кроме Пьера, который, в соответствии со своим решением, купил практику нотариуса в Ле-Мане и посвятил себя тому, что оказывал помощь несчастным, которым не повезло. Мне казалось, что именно ему, а не Роберу должен был достаться кубок, потому что хотя он и не занимался больше стекольным ремеслом, но все равно был мастером своего дела, отвечающим высоким стандартам, установленным нашим отцом. Конечно же, у него не было недостатка в клиентуре, и чем беднее были его клиенты, тем больше это нравилось Пьеру; у его крыльца всегда стояла длинная вереница несчастных, ожидающих своей очереди. Я подумывала о том, чтобы переселиться в Ле-Ман и вести там хозяйство брата, мы с матушкой уже почти решили, что я поеду, как вдруг Пьер, не говоря никому из нас ни слова, взял да и обручился с дочерью одного торговца – это была мадемуазель Дюмениль из Боннетабля – и через месяц уже женился.
– Так похоже на Пьера, – заметила матушка. – Он помогает коммерсанту выпутаться из затруднительного положения и запутывается сам: женится на его дочери.
То, что Мари Дюмениль была старше Пьера и не принесла ему никакого приданого, настроило мою мать против невестки. А между тем это была добрая женщина, она отлично стряпала, и если бы она не подходила моему брату, он никогда бы на ней не женился.
– Будем надеяться, – говорила матушка, – что Мишель не даст себя так легко окрутить.
– Не б-беспокойтесь, – отвечал ее младший сын, – у меня слишком много д-дел в Шен-Бидо – только и делаю, что стараюсь не попасться вам на глаза, – так что никак не могу связывать себя женитьбой.
Но, по правде говоря, Мишель и матушка отлично ладили между собой. Теперь, когда не было отца и никто к нему не придирался, никто не раздражался из-за его заикания, Мишель оказался великолепным мастером – разумеется, под строгим руководством матери. Два или три мастера, работавших вместе с Мишелем на заводе в Берри, последовали за ним в Шен-Бидо. Это указывало на то, что он пользовался среди них известным влиянием. Остальные наши рабочие и подмастерья были из Ла-Пьера, они работали с ним с самого начала или знали его с детства.
Все мы, живущие в Шен-Бидо, составляли как бы единое целое, единую общину, в которой руководящей силой была моя мать, в то время как Мишель был скорее товарищем рабочих, чем управляющим. Он был лидером по природе, так же как и его отец, однако манера себя вести была у каждого своя. Когда отец перед началом плавки входил в помещение, где располагалась печь, шумные разговоры и грубые шутки, столь обычные среди людей, живущих в тесном общении друг с другом, мгновенно прекращались; каждый человек молча и без излишней суеты занимался своим делом. Это происходило не из страха перед хозяином, но оттого что они глубоко его уважали. Мишель не требовал от рабочих ни уважения, ни почтительного молчания. У него была своя теория: он считал, что чем больше шума, тем лучше идет дело, в особенности же делу помогает громкое пение – все стеклоделы по природе своей отличные певцы и любители посмеяться, а самые громкие и рискованные шутки исходили обычно от самого Мишеля.
Он всегда знал, когда матушка должна появиться в мастерских – она поставила себе за правило обходить весь завод каждый день, – и в такие минуты призывал к порядку, и рабочие ему подчинялись. Мне кажется, мать догадывалась о том, что происходит в ее отсутствие, но, поскольку дела шли нормально и выпуск продукции не снижался, у нее не было оснований жаловаться.
В Шен-Бидо мы продолжали производить лабораторную посуду и инструменты для научных исследований и поставляли продукцию в соседние города Сомюр и Тур, не говоря уже о Париже. Наша малая печь была занята выпуском именно этой продукции, а не тонкого столового стекла, выпуск которого наладил мой дядя Мишель в Ла-Пьере. Это объяснялось, во-первых, тем, что у нас не было соответствующих мастеров, хотя на нас работало более восьмидесяти человек, и, во-вторых, тем, что производство лабораторной посуды и инструментария требовало меньших затрат. Здесь, в Шен-Бидо, на матушкином попечении находилась и ферма, не считая сада и огорода; кроме того, на ней лежала забота о рабочих и их семьях – их было более сорока, некоторые жили на холме в Плесси-Дорене, другие – в лесах возле Монмирайля, но в основном они жили в домишках, расположенных вокруг самих мастерских.
Нас с Эдме приучили заботиться о семьях рабочих наравне с матушкой. Это означало, что каждый день мы заходили в какой-нибудь дом, чтобы узнать, не нужно ли им чего-нибудь, – ведь никто из них не умел ни читать, ни писать, и нам частенько приходилось писать для них письма к родственникам. Иногда по их поручениям нужно было съездить в Ферт-Бернар и даже в Ле-Ман. Обстановка в этих домишках была достаточно убогой, в них не имелось никаких удобств, а заработки были очень невелики.
Нас постоянно приглашали крестить детей, это означало, что тем семьям, где мы были крестными, приходилось уделять больше внимания, чем остальным. Мы с Эдме считали, что эта честь влечет за собой только лишние заботы, однако матушка не позволяла нам от нее уклоняться. У нее самой было по крайней мере тридцать крестников, и она не забывала ни одного дня рождения.
В Шен-Бидо мы никогда не сидели без дела. Если мы не были заняты визитами, то есть не отправлялись навестить какую-нибудь семью, то занимались домашними делами, выполняя работу, которую давала нам матушка: стирали, чинили белье, заготавливали впрок фрукты или овощи или же ухаживали за садом и собирали фрукты, в зависимости от времени года. Матушка никому не позволяла бездельничать, и зимой, когда земля покрывалась снегом и нельзя было выходить из дома, она заставляла нас стегать одеяла, предназначенные для жен и детей рабочих.
Я не хотела никакой другой жизни и никогда не испытывала недовольства. И все-таки когда мне разрешалось поехать в Париж, чтобы навестить Робера и Кэти, что случалось не чаще двух-трех раз в году, я рассматривала это как подарок судьбы.
Робер пока больше не делал глупостей. Его положение первого гравера по хрусталю на стеклозаводе в парке Сен-Клу возле Севрского моста принесло ему некоторую известность, и в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году завод получил название «Manufacture des Cristaux et Emaux de la Reyne». Мой брат со своей женой Кэти жил недалеко от завода, и хотя у них было всего две или три комнаты, значительно более скромные, чем в Ружемоне, Робер обставил их в самом современном стиле, а Кэти всегда была наряжена как придворная дама. Она была такая же хорошенькая и такая же любящая, как обычно, и всегда радовалась моему приезду, а маленький Жак был прелестный малыш.
Что до Робера, я всегда невольно сравнивала его внешность и поведение с тем, как были одеты и как себя вели его братья Пьер и Мишель. Если мне случалось приезжать в Ле-Ман и ночевать там, Пьер неизменно возвращался из своей конторы очень поздно, поскольку его всегда задерживал кто-нибудь из его несчастных клиентов. Волосы у брата были нечесаны, галстук завязан кое-как, а на сюртуке обязательно сидело какое-нибудь пятно; он наскоро что-нибудь ел, не разбирая вкуса, и одновременно рассказывал мне очередную печальную историю о нуждах и злоключениях какого-нибудь бедняка, которого он стремился вызволить из беды.
Мишель тоже не обращал внимания на свою внешность. Матери постоянно приходилось напоминать ему, чтобы он побрился, чтобы следил за ногтями и регулярно стригся, потому что порой брат выглядел не лучше, чем наши углежоги.
А вот Робер… Во-первых, волосы у него всегда были напудрены, что сразу же придавало ему изысканный вид. Его сюртуки и панталоны шились у лучших портных. Шерстяных чулок он не носил, только шелковые, а туфли у него были либо с острыми носами, либо с квадратными, в соответствии с требованиями моды. Когда он вечером – или, наоборот, утром, в зависимости от смены, – возвращался домой к нам с Кэти, вид у него был такой же безукоризненный, как и тогда, когда он уходил на работу, и он никогда не заводил разговора о том, что происходило в течение дня в мастерской, к чему я привыкла в общении с другими моими братьями, Робер живо и остроумно пересказывал нам разные городские сплетни, часто далеко не безобидные, и в его рассказах обязательно была какая-нибудь занимательная история, связанная с придворными кругами.
Это были дни, когда ходило особенно много разговоров о королеве. Ее расточительность и сумасбродства, ее пристрастие к балам и театру были широко известны, а рождение дофина вызвало всеобщее ликование и послужило предлогом для празднеств и фейерверков, однако стало предметом пересудов. По столице пополз слушок, всюду хихикали и шептались, высказывая предположения о том, кто был отцом ребенка, – всем, дескать, было известно, что это не король.
Говорят… Мой брат сотни раз повторял это несимпатичное слово, а ему-то никак не следовало этого делать, поскольку королева была патронессой стеклозавода в Сен-Клу.
Говорят… у королевы полдюжины любовников, в том числе братья короля, и она даже не знает, кто из них отец ее сына.
Говорят… последнее бальное платье стоило две тысячи ливров, и девушки-швеи так измучились, торопясь закончить его к сроку, что многие из них умерли от усталости…
Говорят… что, когда король возвращается домой, утомленный после охоты, и сразу же ложится в постель, королева исчезает, отправляется в Париж со своим деверем, графом д'Артуа и друзьями – Полиньяками и принцессой де Ламбаль, и все они – кавалеры и дамы, переодетые проститутками, – бродят по самым грязным и непотребным кварталам.
Неизвестно, кто распускал эти сплетни. Но мой брат с удовольствием передавал их нам, уверяя, что получает сведения из первых рук.
Когда я гостила у Робера и Кэти весной тысяча семьсот восемьдесят четвертого года, я стала невольной причиной одного случая, который впоследствии оказал значительное влияние на будущее моего брата. Я предполагала вернуться домой двадцать восьмого апреля, а накануне, двадцать седьмого, должна была состояться премьера новой пьесы «Le Mariage de Figaro», написанной неким Бомарше. Робер непременно хотел посмотреть эту пьесу – в театре будет весь Париж, и, кроме того, говорили, что в этой скандальной пьесе полно намеков на то, что делается в Версале, хотя действие, для маскировки, происходит в Испании, – и непременно хотел, чтобы я тоже отправилась вместе с ним.
– Тебе будет полезно, Софи, – говорил он. – Это будет способствовать твоему образованию. Ты у нас слишком провинциальна, а Бомарше сейчас самый модный писатель. Если ты посмотришь эту пьесу, то до конца дней сможешь рассказывать о ней у себя дома.
Это последнее его предположение было мало вероятно. Мишель станет насмешничать, матушка приподнимет брови, что же до Пьера, то он просто скажет, что это лишнее доказательство морального разложения общества.
И тем не менее, поскольку это был мой последний день, я позволила себя уговорить. Оставив Кэти в Сен-Клу нянчить маленького Жака, мы отправились в театр в наемном экипаже. На мне было платье, сшитое портнихой в Монмирайле, в то время как Робер выглядел как настоящий денди.
Театр осаждала огромная толпа, и я была уже готова повернуть назад и возвратиться в Сен-Клу, однако Робер не хотел об этом и слышать.
– Обопрись на мою руку, – велел он мне. – Мы обязательно должны пробраться внутрь, если ты обещаешь, что не упадешь в обморок, а потом положись на меня.
Расталкивая толпу, с трудом пробивая себе дорогу, мы в конце концов оказались в театре. Нечего и говорить, что ни одного свободного места не было видно.
– Стой здесь и не двигайся, – скомандовал брат, поставив меня возле колонны. – Я что-нибудь устрою. Не может быть, чтобы здесь не оказалось кого-нибудь из знакомых. – С этими словами он исчез в толпе.
Я бы отдала все на свете, чтобы оказаться на месте Кэти, которая качала и кормила своего маленького сына. Жара стояла невыносимая, невозможно было дышать от запаха пудры и румян, исходившего от стоявших вокруг меня женщин, разодетых в роскошные платья со всякими оборками и прочими безвкусными украшениями.
Я видела, как появились музыканты и заняли свои места в оркестре. Скоро начнется увертюра, а брата все еще не было видно. Вдруг я увидела, как он машет мне рукой поверх голов, и, бормоча извинения и заикаясь не хуже Мишеля, стала пробираться к нему.
– Все устроилось как нельзя лучше, – шепнул он мне на ухо – У тебя будет самое лучшее место в театре.
– Где?.. Что? – бормотала я, но он, к моему ужасу, повел меня к ложе, расположенной у самой сцены, где в полном одиночестве сидел роскошно одетый вельможа с синей орденской лентой.
– Герцог Шартрский, – шепнул Робер. – Главный Мастер Восточной ложи и всего масонства во Франции. Я тоже принадлежу к этой ложе.
Брат постучал в дверь и, прежде чем я успела его остановить, сделал какой-то знак – тайный знак, по которому масоны узнают друг друга, как он позднее мне объяснил, – и стал что-то быстро говорить кузену короля.
– Если бы вы только могли предоставить моей сестре место в вашей ложе, – говорил мой брат, толкая меня вперед, и не успела я опомниться и сообразить, что происходит, как герцог Шартрский уже предлагал мне руку и, улыбаясь, указывал на кресло, стоящее подле него.
Оркестр начал увертюру. Занавес поднялся. Пьеса началась. Я ничего не видела и не слышала, слишком взволнованная смелостью моего брата и слишком смущенная для того, чтобы понимать, что происходит на сцене. Никогда в жизни, ни до того момента, ни после, не испытывала я таких страданий. Я не могла ни смеяться, ни аплодировать вместе со всеми. А во время антрактов – их было четыре, – когда в ложе появлялись друзья герцога Шартрского, все роскошно одетые, и начинали обсуждать пьесу, я сидела как истукан, покраснев от смущения, и не смела поднять глаза.
Герцог, по-видимому, понял, насколько я смущена, потому что он предоставил меня самой себе и больше ко мне не обращался. Только когда пьеса кончилась и Робер появился из аванложи, чтобы меня увести, я встретилась с герцогом взглядом и заставила себя сделать ему реверанс, после чего мы с братом спустились вниз и замешались в толпу.
– Ну как? – спросил Робер, у которого глаза так и сияли от удовольствия и возбуждения. – Не правда ли, это самый восхитительный вечер твоей жизни?
– Совсем наоборот, – ответила я, ударяясь в слезы. – Самый ужасный!
Помню, как брат стоял в фойе и глядел на меня в полном недоумении, в то время как мимо проходили накрашенные, напудренные и увешанные драгоценностями дамы, направляясь к своим каретам.
– Я просто не могу тебя понять, – повторял он снова и снова, пока мы катили к себе в Сен-Югу в наемном экипаже. – Упустить такую возможность! Ведь ты сидела рядом с будущим герцогом Орлеанским, самым влиятельным и популярным человеком во всей Франции, и одно-единственное словечко, сказанное ему на ушко, могло бы обеспечить будущее твоего брата на всю оставшуюся жизнь, а ты не сумела использовать такой шанс! Не нашла ничего лучшего, как разреветься, словно младенец.
Нет, Робер ничего не понимал. Красивый, веселый, жизнерадостный и отлично владеющий собой, он никак не хотел понять, что его младшая сестра, не получившая почти никакого образования и одетая в платье, сшитое провинциальной портнихой, принадлежала к миру, который он давно уже оставил позади, но который, несмотря на свою отсталость и сельскую простоту, был гораздо глубже и значительнее его собственного.
– Я бы охотнее простояла целую смену у нашей печи, – сказала я брату, – чем провела бы еще один такой вечер.
Это приключение имело свои последствия. Герцог Шартрский, которому предстояло в следующем году сделаться герцогом Орлеанским, унаследовав этот титул после своего отца, жил в Пале-Рояле. Невзирая на оказанное ему серьезное сопротивление, он снес несколько предприятий, видных из его окон, и велел устроить на их месте совершенно иной пейзаж. Его дворец был теперь окружен аркадами, а под аркадами помещались кафе и лавки, рестораны и «зрительные залы» – словом, самые разнообразные заведения, которые могли бы привлечь публику. А над ними зачастую располагались игорные дома и клубы.
Бродить в Пале-Рояле, любоваться на витрины лавок, взбираться по лестницам на вторые этажи и даже пытаться проникнуть в задние потайные помещения, таившие в себе всевозможные соблазны, – все это стало излюбленным времяпрепровождением парижан. Однажды в воскресенье брат повел меня туда, и хотя я делала вид, что мне весело, в действительности я была шокирована, как никогда в жизни. И я не особенно удивилась, зная отчаянную смелость Робера, что он снова собирается нанести визит герцогу Орлеанскому, после того как однажды уже совершил этот дерзновенный поступок. Предлогом для этого повторного визита послужил все тот же вечер в театре и необходимость еще раз поблагодарить за высокую честь, оказанную его юной сестре-провинциалке. Робер позаботился о том, чтобы оставить принцу пару дюжин хрустальных бокалов для его собственных нужд. Принц принял подарок, выразив благодарность соответствующими масонскими знаками и символами.
Через три месяца после представления «Женитьбы Фигаро» – которую, кстати сказать, король запретил из-за скандальных намеков на придворные круги, хотя я этого и не знала, – Робер, сохраняя свое положение первого гравировщика на заводе в Сен-Клу, сделался владельцем одной из лавок в Пале-Рояле за номером двести двадцать пять.
Здесь были выставлены не только произведения искусства, изготовленные им самим на заводе в Сен-Клу, но и вещицы восточного происхождения, стоившие значительно дороже; они продавались не всякому, покупатель должен был представить рекомендации и для этой цели вынужден был пройти во внутреннее помещение, отгороженное портьерой.
– Я так думаю, – заметила матушка, ничего не подозревая в своей невинности, когда услышала об этих восточных безделушках, – что это ритуальные предметы, и масоны передают их друг другу, исполняя какой-то обряд.
Я не стала ее разуверять.