Глава четвертая
Первый удар обрушился на нас три месяца спустя после свадьбы. Дядюшка Демере приехал в Шен-Бидо сообщить моему отцу, что Робер сдал Брюлоннери в аренду некоему мастеру-стеклодуву по имени Комон, а сам арендовал Ружемон – великолепный «дом»-стеклозавод – и прилегающий к нему шато, принадлежавший маркизу де ла Туш и расположенный в приходе Сен-Жан-Фруамонтель.
Отца это известие настолько ошеломило, что он отказывался ему верить.
– Но это правда, – настаивал дядя. – Я сам видел документы, подписанные и скрепленные печатью. Маркиза, так же как и всех этих господ-аристократов, которым принадлежат земля и расположенные на ней предприятия, нисколько не интересует, в каком состоянии эти предприятия находятся; им важно только одно: сдать их в аренду и получить денежки. Ты ведь знаешь этот «дом», они уже много лет работают в убыток.
– Это дело необходимо прекратить, – сказал отец. – Робер разорится. Он потеряет все, что у него есть, и к тому же погубит свою репутацию.
Мы отправились на следующий же день – отец, мать, дядюшка Демере и я. Я твердо решила поехать вместе с ними, а моим родителям, слишком встревоженным тем, что случилось, даже в голову не пришло, что мое присутствие там вовсе не обязательно. Мы задержались на час-другой в Брюлоннери, чтобы отец мог поговорить с арендатором, мсье Комоном, и посмотреть подписанные документы, а потом поехали через лес в Ружемон, который был расположен в долине по ту сторону дороги, ведущей из Шатолена в Вандом.
– Он сошел с ума, – повторял отец, – просто сошел с ума.
– Это наша вина, – сказала матушка. – Он не может забыть Ла-Пьер. Воображает, что в двадцать семь лет может сделать то, чего ты добился после многих лет тяжких трудов. Мы виноваты. Это я его избаловала.
Ружемон – поистине грандиозное место. Сама стекольная мануфактура состояла из четырех отдельных зданий, стоявших лицом к обширному двору. Здание с правой стороны предназначалось для жилья мастеров-стеклодувов, возле него была расположена огромная стекловарная печь с двумя трубами, за ней следовали склады и кладовые, мастерские гравировщиков, а напротив них – жилища для рабочих. Массивные железные ворота соединяли двор с английским парком, служащим фоном для великолепного шато. Отец надеялся застать сына врасплох, но, как это обычно случается в нашем тесном мирке стеклоделов, кто-то уже успел сообщить новость о нашем предполагаемом визите, и не успели мы въехать во двор, как нам навстречу вышел Робер, веселый, улыбающийся и самоуверенный, как обычно.
– Добро пожаловать в Ружемон, – приветствовал он нас. – При всем желании вы не могли бы выбрать лучший момент для визита. Только сегодня утром мы заложили новую плавку, обе печи у нас в действии. Видите, обе трубы дымят? Все рабочие до одного заняты. Можете пойти и убедиться.
Робер был одет не в рабочую блузу – обычный костюм моего отца во время смены, – на нем был синий бархатный камзол экстравагантного фасона, который больше подошел бы для молодого дворянина, разгуливающего по террасам Версаля, чем для мастера-стеклодела, который собирается войти в свою мастерскую. Мне-то показалось, что он выглядит в нем ослепительно, однако, взглянув на отца, я смутилась: хмурое выражение его лица не предвещало ничего хорошего.
– Кэти примет маму и Софи в шато, – продолжал Робер. – Мы держим там для себя несколько комнат.
Он хлопнул в ладоши и крикнул на манер восточного владыки, призывающего своего черного раба, и откуда ни возьмись появился слуга, который низко поклонился и распахнул чугунные ворота, ведущие в шато.
Стоило посмотреть на лицо моей матери, когда мы следом за слугой вошли в дом и, пройдя через переднюю, оказались в огромном зале, где вдоль стен стояли стулья с высокими спинками и висели зеркала, в которых мы увидели свое отражение. Там нас ожидала молодая жена Робера, урожденная мадемуазель Фиат, дочь коммерсанта, – она, должно быть, увидела нас из окна, – одетая в розовое платье из тончайшего муслина, украшенное белыми и розовыми бантами, очаровательная и изящная, напоминающая сахарные фигурки, украшавшие ее свадебный торт.
– Какой приятный сюрприз, – лепетала она, бросаясь к нам, чтобы нас обнять, но, вспомнив вдруг о присутствии слуги, остановилась и церемонно обратилась к нему, велев принести угощение, после чего немного успокоилась и предложила нам сесть, что мы и сделали, и некоторое время сидели и смотрели друг на друга.
– Вы прелестно выглядите, – сказала наконец моя мать, начиная беседу. – А как вам нравится быть женой мастера-стеклодела здесь, в Ружемоне?
– Очень нравится, – отвечала Кэти, – только я нахожу, что это довольно утомительно.
– Несомненно, – отозвалась матушка. – И к тому же это очень большая ответственность. Сколько здесь занято работников и сколько из них женаты и имеют детей?
Кэти широко раскрыла глаза.
– Я понятия не имею, – отвечала она. – Я ни разу не разговаривала ни с кем из них.
Я думала, что это заставит матушку замолчать, однако она быстро пришла в себя.
– Чем же вы в таком случае занимаетесь? – продолжала она. – Как проводите время?
– Я отдаю распоряжения слугам, – ответила Кэти после минутного колебания, – и слежу за тем, как они натирают полы. Вы же видите, какие здесь большие комнаты.
– Да, конечно, – ответила матушка. – Неудивительно, что вы так устаете.
– Кроме того, – продолжала Кэти, – мы принимаем гостей. Иногда у нас обедают человек десять-двенадцать, и без всякого предупреждения. Это означает, что в доме всегда должны быть запасы еды, которую порой приходится выбрасывать. Здесь ведь не Париж. Когда мы жили на улице Пти-Каро, всегда можно было пойти на рынок и все купить, если приходили неожиданные гости.
Бедняжка Кэти. Совершенно верно. Она действительно уставала. В конце концов, она ведь была дочерью коммерсанта и ей было совсем нелегко исполнять обязанности хозяйки стекольного «дома».
– Кто у вас бывает? – спросила матушка. – В нашей среде не принято, чтобы мастера, да еще с женами, ходили друг к другу в гости.
Кэти снова широко раскрыла глаза.
– Но мы никогда не принимаем здешних людей, – объяснила она. – У нас бывают друзья и знакомые Робера из Парижа, они либо приезжают специально к нам, либо останавливаются проездом по дороге из столицы в Блуа. В Брюлоннери было то же самое. Ведь одна из главных причин, почему Робер решил сменить Брюлоннери на Ружемон, это то, что здесь так много места и можно по-настоящему принять гостей.
– Понятно, – сказала моя мать.
Мне стало жалко Кэти. Я не сомневалась в том, что она любит Робера, но в то же время я прекрасно понимала, что она чувствовала бы себя гораздо лучше в родительском доме на улице Пти-Каро. Через некоторое время она спросила нас, не хотим ли мы посмотреть отведенное нам помещение, и мы пошли через анфиладу огромных комнат, каждая из которых была значительно больше тех, что были у нас в Ла-Пьере. Кэти, шедшая впереди, указала нам на два огромных канделябра в столовой; в каждом из них, по ее словам, было по тридцать свечей, и их надо было менять всякий раз, когда они там обедали.
– Столовая выглядит великолепно, когда все они зажжены, – с гордостью говорила Кэти. – Робер сидит на одном конце стола, я – на другом, а гости по краям, по обе стороны от нас, на английский манер, и он знаком показывает мне, когда нужно встать из-за стола и удалиться в гостиную.
Она закрыла ставни, чтобы не выгорала длинная – во всю длину комнаты – ковровая дорожка, лежащая у стены.
– Она словно ребенок, играющий в игрушки, – прошептала матушка. – Только хотела бы я знать, чем все это кончится.
Кончилось это ровно одиннадцать месяцев спустя. Сумма расходов по дому и мастерской в Ружемоне значительно превысила все расчеты моего брата, и дело еще более осложнилось тем, что он допустил какую-то ошибку при поставке товара в торговые дома в Париже. Большая часть приданого Кэти была истрачена меньше чем за год, так же как и часть, выделенная Роберу. Им, слава богу, повезло хотя бы в том, что аренда Ружемона была рассчитана всего на один год.
Мой отец, несмотря на горькое разочарование, которое причинило ему безрассудство Робера и бессмысленная потеря такого большого количества денег, умолял сына вернуться в Шен-Бидо и работать рядом с ним в качестве управляющего. Отец считал, что там, под его присмотром, Робер уже не сможет наделать глупостей.
Робер отказался.
– Не считайте меня неблагодарным из-за того, что я отвергаю ваше предложение, – оправдывался он перед родителями, когда приехал домой обсудить положение вещей вместе с печальной и задумчивой Кэти, которая имела весьма неприятное объяснение со своими разгневанными родителями на улице Пти-Каро, – но у меня есть уже определенные планы, связанные с Парижем, – в данный момент я не могу сказать ничего больше, – которые сулят неплохие перспективы. Некий мсье Каннет, один из банкиров Версальского двора, подумывает о том, чтобы основать по моей рекомендации стекольный завод в квартале Сент-Антуан на улице Буле, и, разумеется, если все пойдет как надо, я буду назначен управляющим.
Отец с матерью посмотрели друг на друга, а потом снова на оживленное улыбающееся лицо моего брата, на котором не было и следа озабоченности или какого-либо другого признака минувших несчастий.
– Ты только что потерял целое состояние, – заметил мой отец. – Как ты можешь гарантировать, что снова не случится то же самое?
– Вполне спокойно, – отвечал Робер. – Это будет предприятие мсье Каннета, а не мое. Я просто буду там работать за жалованье.
– А если предприятие потерпит неудачу?
– Пострадает от этого мсье Каннет, а не я.
Мне было в ту пору не более пятнадцати лет, однако даже в этом возрасте я понимала, что в душе моего брата есть какой-то изъян, в ней чего-то недостает – назовите это нравственным началом или как-нибудь иначе, – но эта его особенность проявлялась в самой манере говорить, в его беспечности, когда дело касалось других людей, их чувств или собственности; в его неспособности понимать какую-либо точку зрения, кроме своей.
Матушка сделала последнюю попытку отговорить его от этой новой затеи.
– Откажись от этой мысли, – просила она его. – Приезжай домой или, если хочешь, возвращайся в Брюлоннери и работай там мастером у нового арендатора. Здесь, в провинции, каждый прочно сидит на своем месте, а те новые предприятия, которые то и дело возникают в Париже, сплошь и рядом оканчиваются ничем.
Робер нетерпеливо повернулся к ней.
– Вот-вот, совершенно верно, – сказал он. – Здесь, в провинции, вы закоснели, жизнь здесь – да что там говорить, попросту провинциальна. А вот в Париже…
– В Париже, – закончила за него мать, – человек может разориться в течение месяца, независимо от того, есть у него друзья или нет.
– У меня, благодарение богу, друзья есть, – возразил Робер, – и весьма влиятельные к тому же. Мсье Каннет, о котором я уже говорил, есть и другие, которые стоят гораздо ближе к придворным кругам. Стоит им сказать словечко в нужном месте и в нужное время – и карьера моя обеспечена на всю жизнь.
– Или загублена, – сказала мать.
– Как вам угодно. Но я предпочитаю играть по-крупному или не играть вовсе.
– Пусть его делает как хочет, – сказал отец. – Спорить с ним бесполезно.
Так на улице Буле появилась стекольная мануфактура с Робером во главе, и в течение полугода господин Каннет, придворный банкир, понес такие потери, что ему пришлось продать свое предприятие. Он это и проделал через голову Робера, которому пришлось обратиться с просьбой к мсье Фиату, отцу Кэти, одолжить ему довольно значительную сумму, чтобы пережить «временные» затруднения.
За этим последовало продолжительное молчание. Робер не писал нам в Шен-Бидо, а мы не ездили в Париж, поскольку все мы находились в состоянии сильного беспокойства, вызванного нездоровьем отца. Он упал с лошади, возвращаясь из Шатодена, и пролежал в постели более полутора месяцев, в течение которых матушка, Эдме и я поочередно за ним ухаживали. В конце концов мы получили известие – не изустно и не через письмо, но через ежемесячный коммерческий журнал, который выписывал отец и который мы отнесли к нему в спальню, когда ему стало получше.
Журнал был датирован ноябрем тысяча семьсот семьдесят девятого года, и заметка выглядела следующим образом:
«Господин Кевремон-Деламот, банкир в Париже, просит разрешения министра внутренних дел на изготовление стекольного товара по английскому методу в стеклодельной мастерской Вильнёв-Сен-Жорж, что близ Парижа, которую до этого держал мануфактурщик-стеклодел из Богемии Жозеф Кёниг. Господин Кевремон-Деламот уже истратил на это свое заведение двадцать четыре тысячи ливров, пока оно работало под руководством господина Кёнига, чьи таланты и знания оказались, однако, не столь значительными, как предполагал первоначально господин Кевремон-Деламот. Он сохраняет за собой обычные привилегии и патент и намеревается ввести в должность управляющего господина Бюссона л'Эне, который имеет широкие связи в округе. Господин Бюссон был воспитан и получил звание мастера в стеклодельном «доме» Ла-Пьер под руководством господина Матюрена Бюссона, который в свое время писал статьи в Академию по поводу своих изобретений, касающихся флинтгласса. Таким образом, господин Кевремон-Деламот имеет все основания рассчитывать на то, что благодаря стараниям нового управляющего мастерские в Вильнёв-Сен-Жорж будут выпускать продукцию самого высокого качества».
Мы с Эдме прочитали эту заметку, только значительно позже. Впервые мы узнали о ее существовании тогда, когда наверху раздался яростный звон колокольчика и мы бросились в комнату к отцу. Он лежал почти поперек кровати, на груди его ночная рубашка была запачкана кровью, на простынях тоже была кровь.
– Позовите мать! – задыхаясь проговорил он, и Эдме помчалась вниз, в то время как я старалась удержать его голову на подушке. Это уже во второй раз у него сделалось кровотечение; в первый раз оно случилось после того, как он упал с лошади. Матушка прибежала в ту же секунду, послали за доктором, который объявил, что в данную минуту отец находится в безопасности, однако предупредил матушку, что любое неприятное известие, любое волнение могут оказаться для отца роковыми.
Через некоторое время, когда отцу стало полегче, он указал нам на журнал, который во время всей этой суматохи упал на пол, и мы тут же догадались о причине внезапного приступа.
– Как только он поправится и я смогу его оставить, – сказала мне мать, – я сама поеду в Париж и выясню, что можно сделать, чтобы предотвратить дальнейшие беды. Если Робер дал согласие работать в Вильнёве только управляющим, тогда, возможно, ничего страшного не случится. Но если он связал себя еще и финансовыми обязательствами, тогда это может привести к трагедии похуже той, что случилась с ним в Ружемоне.
Нам оставалось только ждать, что будет дальше. Здоровье отца как будто бы несколько улучшилось, и, оставив его на моем попечении, матушка отправилась в Париж. Когда неделю спустя она вернулась домой, мы сразу поняли, взглянув на ее лицо, что случилось самое худшее. Робер не только стал управляющим стекольного завода в Вильнёв-Сен-Жорже, но, кроме того, дал согласие на то, что он купит это предприятие у господина Кевремон-Деламота за восемнадцать тысяч ливров с обязательством выплатить означенную сумму в течение полугода со дня подписания договора.
– Он должен расплатиться в мае следующего года, – говорила матушка, и я в первый раз в жизни увидела слезы у нее на глазах. – Он никак не сумеет этого сделать. В эту стекловарню вложены уже тысячи ливров, и потребуются еще тысячи, прежде чем она сможет приносить доход. Там нужно обновить печь, нужны новые склады, а помещения для рабочих просто настоящие свинарники. Деньги до сих пор в основном тратились на постройку временных жилищ для работников, которых прежний владелец, Кёниг, приглашал из Англии. Он, оказывается, делами совсем не занимался, поскольку беспробудно пил.
– Но почему Робер взялся за это дело? – спросила я. – Он дал какие-нибудь объяснения?
– Обычные, – ответила мать. – У него, как он говорит, есть «влиятельные» друзья, которые оказывают ему поддержку. Этим предприятием заинтересовался некий маркиз де Виши, который, как считает Робер, купит его, предоставив твоему брату управление.
– Но зачем же в таком случае Роберу понадобилось самому покупать это имение? – вмешалась в разговор Эдме.
– Да потому, что твой брат игрок, – с сердцем ответила матушка. – То, что он проделал, в торговых кругах называется спекуляцией. В этом все дело.
Потом матушка смягчилась. Она протянула к нам руки, и мы пытались ее успокоить.
– Это я виновата, – сказала она. – Все эти безумства, это стремление к высшему обществу – это от меня. Нас с ним одолевает гордыня.
Теперь уже Эдме готова была расплакаться.
– Но в вас нет никакой гордыни, – протестовала она. – Как вы можете себя обвинять? То, что делает Робер, не имеет к вам никакого отношения.
– О нет, имеет, – отвечала мать. – Это я научила его стремиться к высоким целям, и он это знает. Сейчас уже поздно надеяться, что он может измениться. – Она замолчала, посмотрев на нас обеих по очереди. – Знаете, что больше всего меня огорчает? Больше, чем беспокойство о его будущем? Он даже не удосужился сообщить, что Кэти ожидает ребенка. У них родилась дочь, это случилось первого сентября. Моя первая внучка.
Робер – отец… Я не могла его себе представить в этой роли, так же как не могла себе представить Кэти с младенцем на руках. Ей больше подошла бы кукла.
– Как они ее назвали? – спросила Эдме. Матушка слегка изменилась в лице.
– Елизавета-Генриэтта, – ответила она. – В честь мадам Фиат, разумеется.
И она отправилась наверх к отцу, чтобы сообщить ему эту новость.
В течение следующих нескольких месяцев мы питались только слухами, ничего не зная наверняка. Маркиз де Виши потерял интерес к стеклозаводу в Вильнёв-Сен-Жорже… Робер обратился к другому банкиру… Поговаривали о том, что господин Кевремон-Деламот собирается вернуться к прежнему своему партнеру Жозефу Кёнигу – они нашли какой-то маленький заводик в Севре…
Отец был еще слишком слаб для дальних поездок, и поэтому в начале февраля он послал в Вильнёв-Сен-Жорж Пьера, чтобы тот разузнал, что там делается.
Пьеру было двадцать семь лет, и он больше не был таким беззаботным юношей, каким был в семнадцать, но тем не менее он очень надеялся, что Робер преуспеет в этом своем новом предприятии.
– Если ему не удастся добиться успеха, – заявил он отцу, – он может располагать моими сбережениями, мне они не нужны.
Это доказывало, что сердцем он не изменился, несмотря на свой зрелый возраст. Увы, для того чтобы спасти Робера от банкротства, нужно было гораздо больше, чем сбережения его брата Пьера.
Пьер возвратился из Вильнёв Сен-Жоржа в конце месяца, привезя с собой локон детских волос для моей матери, часы великолепной работы для отца – их оправа из хрусталя была изготовлена на тамошнем заводе самим Робером – и копию документа, подписанного в присутствии судей Королевского суда Шателе в Париже, свидетельствующего о неплатежеспособности Робера.
Через две недели после этого отец, несмотря на свое недомогание, оставив на попечение Пьера Шен-Бидо и мою младшую сестру Эдме, поехал в Париж, взяв с собой матушку и меня. Совсем иные чувства, чем в первую мою поездку почти четыре года назад одолевали меня, когда я смотрела из окон дилижанса. В то время отец был здоров и бодр, сама я была исполнена радостного волнения в предвкушении чудес, ожидающих меня в столице, и все путешествие, несмотря на его утомительность, было для меня сплошным удовольствием; теперь же, когда отец был болен, матушка встревожена и озабочена, да еще стоял жестокий холод, нам было нечего ожидать, кроме публичного позора, грозившего моему брату.
Вильнёв-Сен-Жорж находился на окраине Парижа, в юго-восточной его части, и мы сразу же отправились туда, только переночевав в гостинице «Шеваль Руж» на улице Сен-Дени.
На сей раз, в отличие от нашего прошлого неожиданного визита в Ружемон, Робер не вышел во двор нас встречать, впрочем, и двор был не тот – не было ни грандиозных построек, ни великолепного богатого шато – просто беспорядочное скопление сараев, требующих ремонта, да две стекловарных печи, разделенных широкой канавой, заполненной битым камнем и отходами стеклянной продукции. Не было никаких признаков жизни. Печи не дымили. Все было заброшено.
Постучав в стекло нашего наемного экипажа, отец подозвал проходившего мимо работника.
– Что, завод уже больше не работает? – спросил он.
Человек пожал плечами.
– Сами видите, не работает, – ответил он. – Меня рассчитали неделю тому назад, так же как и всех остальных, и сказали, что нам еще повезло, мы все-таки что-то получили. Нас сто пятьдесят человек, и все остались без работы, а семью-то кормить надо? И ведь ни словом не предупредили! Между тем товар все везут и везут – в Руан и в другие города на север, – ведь деньги за это кто-то получает, верно? Куда же они деваются?
Отца все это очень расстроило, но он ничего не мог сделать.
– А другую работу вы найти не можете? – спросил он.
Человек снова пожал плечами:
– Как? Теперь, когда печи погасили, нам работы не найти. Придется идти побираться.
Он все посматривал на матушку и наконец сказал:
– Вы уже приезжали сюда раньше, верно? Вы директорова мамаша?
– Да, – ответила она.
– Так вы его здесь не найдете, верно вам говорю. Мы побили у него все стекла в доме, и он сбежал вместе с женой и ребятенком.
Отец уже шарил в карманах в поисках подходящей монеты, которую можно было ему дать, и рабочий взял деньги, не проявив особой любезности, что было неудивительно, принимая во внимание все обстоятельства.
– Поезжай назад, на улицу Сен-Дени, – велел отец кучеру.
Мы повернули прочь от этого брошенного завода. Робер оставил здесь не только свидетельство своей неудачи, но еще и полторы сотни голодных, озлобленных рабочих.
– Что мы будем делать дальше? – спросила матушка.
– То, что, по-видимому, следовало сделать с самого начала: навести справки у отца Кэти, на улице Пти-Каро. Даже если Робера там нет, то Кэти с ребенком наверняка находятся у родителей.
Отец ошибся. Фиаты ничего не знали о том, что произошло, они не видели ни Робера, ни Кэти по крайней мере два месяца.
Причиной этого отчуждения послужила, с одной стороны, холодность Фиатов, вызванная, несомненно, тем, что им пришлось одолжить зятю денег, а с другой стороны, гордость их дочери и ее лояльность по отношению к мужу.
Вернувшись в отель «Шеваль Руж», мы обнаружили, что нас там ожидает письмо от Робера. Оно было адресовано матушке.
«Мне сообщили, что вы находитесь в Париже, – говорилось в этом письме. – Не стоит говорить это отцу и тревожить его, но я в настоящее время нахожусь под домашним арестом в отеле „Сент-Эспри" на улице Монторгейль, вплоть до того момента, когда будет слушаться мое дело в суде. Я занимаюсь тем, что подвожу баланс: подсчитываю долги и то, чем я располагаю, и мне хотелось бы с вами посоветоваться. Я уверен, что мои активы превысят сумму долгов, в особенности если принять во внимание, что Брюлоннери по-прежнему принадлежит мне и что родители Кэти еще не выплатили мне оставшуюся часть ее приданого. Маркиз де Виши предал меня, как вы, несомненно, слышали, однако будущее не внушает мне особого беспокойства. Английский хрусталь сейчас в большой моде, в особенности при дворе, и я узнал от весьма сведущих людей, что некие господа Ламбер и Буайе собираются получить разрешение на то, чтобы открыть завод для производства английского хрусталя в парке Сен-Клу, пользуясь покровительством и финансовой поддержкой самой королевы. Если мне удастся выпутаться из нынешнего затруднительного положения без особых осложнений, у меня есть все основания надеяться, что я получу там место главного гравировщика, поскольку я единственный человек во всей Франции, который что-то понимает в этом деле. Ваш любящий сын Робер».
Ни слова о Кэти и о ребенке, ни слова сожаления о том, что с ним произошло.
Матушка, ничего не говоря, передала письмо отцу – было бесполезно пытаться скрыть от него правду, – и они вместе отправились в отель к моему брату. Мои родители нашли его в добром здравии и отличном настроении, его несостоятельность, по-видимому, не причиняла ему ни малейшего беспокойства.
– Он имел наглость заявить нам, – сказал мне впоследствии отец, который за этот час, проведенный с сыном, постарел, казалось, на десять лет, – что подобные несчастья весьма полезны, ибо они обогащают человека опытом. Он дал доверенность на ведение дела одному из своих партнеров в Вильнёве, поскольку сам он лишен права подписывать документы.
Отец показал мне постановление, подписанное судьями на предварительном слушании дела в тот самый день, когда мы приехали в Париж.
«В год тысяча семьсот восьмидесятый, марта пятнадцатого дня, в совещательной комнате суда в Париже перед судьями, назначенными королем, предстал сьер Трепенье, проживающий в Париже и на стекольном заводе в Вильнёв-Сен-Жорже, имеющий доверенность сьера Робера Бюссона, владельца завода в Вильнёв-Сен-Жорже, которому было приказано явиться перед судом и который просил нас назначить, кого мы сочтем нужным, для рассмотрения счетов вышепоименованного Бюссона, объявленного несостоятельным на основании постановления, поступившего в канцелярию суда в соответствии с указом от тысяча шестьсот семьдесят третьего года и королевского эдикта от ноября тринадцатого дня тысяча семьсот тридцать девятого года. Для этой цели мы вызвали вышеозначенного сьера Трепенье, предоставив ему полномочия оповестить всех кредиторов вышеназванного Бюссона, дабы они явились лично по специальному вызову в данный суд, предстали перед нами, судьями Совета, и представили свои документы, подтверждающие их права кредиторов, дабы мы могли удостовериться и утвердить их, буде возникнет надобность.
Сей документ является официальным подлинным постановлением состоявшегося заседания суда. Подписано: Гио».
Я возвратила документ отцу, который собирался снова ехать из дома, чтобы посоветоваться с лучшими юристами Парижа, однако матушка его отговорила.
– Ты только убьешь себя и никому этим не поможешь, – убеждала она его, – и в первую очередь Роберу. Прежде всего нужно выяснить, что именно он считает своим активом. Все нужные документы у меня при себе.
Она расположилась в спальне отеля – совершенно так же, как если бы находилась у себя дома в Шен-Бидо и записывала в свой гроссбух дневные расходы. Надо было хоть что-нибудь спасти из развалин, в которые превратилось предприятие ее сына, и никто лучше матушки не смог бы этого сделать.
– А где же, в конце концов, бедняжка Кэти и ее малютка? – спросила я.
– Наверное, в Вильнёв-Сен-Жорж, прячется у кого-нибудь из знакомых, – ответила матушка.
– Значит, нужно, чтобы кто-нибудь привез ее в Париж, и чем скорее, тем лучше, – сказала я.
В этот момент я гораздо больше сочувствовала несчастной жене моего брата, чем ему самому.
На следующий день мы отправились в Вильнёв и нашли Кэти и крошку Елизавету-Генриэтту в доме, где жил один из возчиков-комиссионеров с женой, его звали Буден. Он не принимал участия в битье стекол в господском доме, а, наоборот, преисполнился жалости и сочувствия к семье хозяина. Сама Кэти была слишком расстроена, чтобы двинуться с места, к тому же вернуться в родительский дом ей мешала гордость.
Выглядела она ужасно: ее хорошенькое личико подурнело от слез, волосы были спутаны и непричесаны – словом, это была совсем не та Кэти, которая водила нас по своему роскошному дому в Ружемоне. В добавок ко всем бедам ее малютка заболела. По словам Кэти, она была настолько больна, что ее нельзя было трогать с места. Матушка боялась оставить отца одного в гостинице, поэтому было решено, с согласия добрых супругов Боден, что я останусь у них в доме в Вильнёв-Сен-Жорже, чтобы помочь Кэти.
За этим последовало несколько ужасных недель. Кэти, обезумевшая от горя в связи с разорением и позором Робера, была совершенно неспособна ухаживать за дочерью, которая заболела только потому – я была в этом уверена, – что ее неправильно кормили и вообще не обращали на нее внимания. Мне было всего шестнадцать лет, и я понимала в этих делах немногим больше, чем моя невестка. Мы могли рассчитывать только на помощь и советы мадам Боден, и, хотя она делала для ребенка все, что возможно, восемнадцатого апреля бедная крошка умерла. Мне кажется, что меня эта смерть огорчила больше, чем Кэти. Этого вполне могло не случиться. Малютка лежала в своем гробике, словно восковая куколка; на ее долю досталось всего семь месяцев жизни, а ведь она была бы жива и поныне – я в этом совершенно уверена, – если бы Робер не переехал в Вильнёв-Сен-Жорж.
Матушка приехала к нам на следующий день после смерти ребенка, и мы отвезли бедняжку Кэти к ее родителям на улицу Пти-Каро, ибо, несмотря на то что Робер жил теперь в «Шеваль Руж» вместе с моими родителями, его положение было по-прежнему неопределенным и окончательного решения всех вопросов нельзя было ждать раньше конца мая.
Список кредиторов Робера оказался огромным, он был даже больше, чем опасался мой отец. Помимо восемнадцати тысяч ливров, которые он был должен господину Кевремон-Деламоту за стеклозавод в Вильнёв-Сен-Жорже, его долги различным торговцам и агентам в Париже составляли почти пятьдесят тысяч ливров. Общий итог равнялся семидесяти тысячам ливров, и для того чтобы выплатить эту чудовищную сумму, существовал только один способ: продать единственную ценную вещь, оставшуюся у Робера, а именно – стеклозавод в Брюлоннери, который он получил по свадебному контракту с обязательством сохранить и который был оценен отцом в восемьдесят тысяч ливров.
Необходимость продать Брюлоннери явилась тяжким ударом для отца. Это был «дом», где отец начал впервые работать – сначала в качестве подмастерья под руководством мсье Броссара; сюда он потом привел мою мать – свою молодую жену; вместе с дядюшкой Демере он превратил этот завод в один из лучших «домов» в стране, а теперь надо было его продавать, чтобы заплатить долги моего брата.
Что же касается более мелких кредиторов – виноторговцев, портных и мебельщиков, даже владельца конюшни, у которого Робер нанимал карету, чтобы съездить в Руан за покупкой какого-то необыкновенного материала, так никогда и не использованного, – с ними со всеми расплатилась моя мать из своих денег – у нее были собственные доходы, которые она получала от небольшой фермы в ее родной деревне Сен-Кристоф.
Мне кажется, что даже в тот день в конце мая, когда Робер предстал перед судом и его отпустили с миром, после того как все долги были уплачены, мой брат не понял всей тяжести своего чудовищного поступка.
– Все дело в том, чтобы заводить знакомство с нужными людьми, – говорил он мне, когда мы собирали вещи, чтобы ехать домой в Шен-Бидо. – До сих пор мне не везло, но теперь все пойдет иначе. Вот увидишь. Управляющим я больше не буду, это скучно и слишком большая ответственность. Но в качестве главного гравировщика на большом жалованье – им придется хорошо мне платить, иначе я не пойду на это место, – кто знает, до каких высот я в конце концов могу подняться? Может быть, буду работать в самом Трианоне! Мне жаль, что отец так расстраивается по поводу этих дел, впрочем, я всегда говорил, что у него провинциальные взгляды.
Он улыбался мне, такой же веселый, такой же самоуверенный, как всегда. Ему было тридцать лет, он был великолепный, просто блестящий мастер-гравировщик, но чувства ответственности было у него не больше, чем у десятилетнего ребенка.
– Ты должен понимать, – сказала я ему со всей убедительностью своих шестнадцати лет, к тому же я никак не могла забыть его несчастного умершего ребенка, – что ты едва не разбил сердце Кэти, не говоря уже о нашем отце.
– Чепуха, – ответил он. – Она уже с удовольствием думает о том, как будет жить в Сен-Клу, а когда у нее снова родится ребенок, она и совсем утешится. На этот раз у нас будет сын. Что же до отца, то как только он вернется в Шен-Бидо и расстанется с Парижем, который он всегда ненавидел, он тут же оправится и станет самим собой.
Мой брат ошибся. На следующий же день, когда мы собирались садиться в дилижанс, чтобы ехать домой, у отца сделалось еще одно кровотечение. Матушка сразу же уложила его в постель и послала за доктором. Сделать ничего было нельзя. Слишком слабый для того, чтобы ехать домой, и в то же время понимая, что умирает, отец пролежал в номере отеля «Шеваль Руж» еще неделю. Мать почти не отходила от его постели, а когда она забывалась сном на час-другой в соседней комнате, ее место занимала я. Выцветший красный полог над кроватью, трещины в оштукатуренных в стенах, тазик и кувшин с обитыми краями углу – эти печальные детали прочно запечатлелись в моей памяти, пока я наблюдала, как жизнь моего отца неуклонно движется к своему пределу.
В Париже стояла удушающая жара, усугублявшая его страдания, но окно, выходящее на узкую шумную улицу Сен-Дени, можно было открыть всего на несколько дюймов, и тогда в комнату врывались шум и зловоние, от которого становилось еще труднее дышать.
Как он тосковал о доме! Не только о милых сердцу вещах, окружавших его в Шен-Бидо, но и о самой земле, о лесах и полях, среди которых он родился и вырос. Робер называл его отношение к жизни провинциальным, но отец, так же как и наша матушка, всеми корнями был связан с землей; и на этой земле, в благодатной Тюрени, самом сердце Франции, строил он свои стекольные «дома», создавая своими руками и своим дыханием образцы красоты, которым неподвластно время. Теперь жизнь уходила из него, вытекая, словно воздух из стеклодувной трубки, которую отложил в сторону мастер, и в последнюю ночь, что мы провели вместе, пока матушка спала в соседней комнате, он посмотрел на меня и сказал:
– Позаботься о братьях. Держитесь все вместе, одной семьей.
Он умер восьмого июня тысяча семьсот восьмидесятого года и был похоронен поблизости, на кладбище церкви Сен-Лё на улице Сен-Дени.
В то время мы были слишком измучены, ничего не видели от слез, но позднее все мы с гордостью думали о том, что не было в Париже ни одного мастера или работника, причастного к нашему стекольному ремеслу, ни одного торговца из тех, что вели с ним дела, который не пришел бы на кладбище Сен-Лё, чтобы отдать дань уважения его памяти.