Юлиан Семенов
Дипломатический агент
Часть первая
Глава первая
1
Дверь заскрипела, и большой ключ начал вращаться в скважине замка. Когда дежурил старый солдат, он запирал дверь быстро, одним рывком. Молодой стражник всегда долго возился.
Иван слушал, как лязгал ключ в скважине. Раз. Два. Три. Три оборота. Закрывал дверь молодой стражник: несколько раз он ударил плечом в дверь, пошатал ее руками и только после этого пошел по коридору направо.
«Чудак, — подумал Иван, — ведь все равно некуда».
Он подошел к койке, стоявшей под маленьким, сплошь зарешеченным окном, лег на шершавое, серого цвета одеяло и расстегнул ворот рубахи. Провел рукой по лицу.
Нос был холодный, как льдинка, а щеки горели лихорадочно. Иван ощупал нос и сказал:
— Мой.
Он испугался своего голоса. Вздрогнул. И вдруг с поразительной ясностью вспомнил слова прокурора, его голос — красивый, низкий. Перед тем как произнести фамилию Ивана, он кашлянул и громче, чем имена всех остальных, прочел:
— Виткевича Ивана Викторовича, четырнадцати лет от роду, за участие в организации преступного революционного общества «Черные братья» в Крожской гимназии — к смертной казни через повешение.
Иван зажмурился и укусил пальцы, чтобы не заплакать. Он укусил пальцы еще сильнее. Из-под ногтей показалась кровь. Увидав на подушках пальцев маленькие красные пятнышки, похожие на божьих коровок, Иван закричал. Крик его, страшный, слабый крик мальчика, ударился о тяжелые стены и заметался по длинному холодному зданию острога.
«Нет, — поднявшись на локтях, подумал Иван, — нет! Этого не может стать! Смерть? Нет! Нет!»
Но он снова ясно, как будто все представлявшееся ему действительно происходило здесь, в камере, перед глазами, увидел лицо прокурора, его бакенбарды, подстриженные снизу, височки, аккуратно зачесанные ко лбу, и глаза, когда тот, взглянув на Ивана, запнулся на какую-то долю секунды, а потом закончил: «…через повешение».
Дело учеников Крожской гимназии, которые за писание и распространение среди своих однокашников стихов возмутительного содержания были приговорены к смертной казни и ссылке, потрясло даже самых спокойных. По Вильне пошло возмущение.
Студенты университета — горячие головы — хотели устроить вооруженное нападение на острог и освободить детей. Ведь самому старшему из осужденных не было семнадцати лет.
Нехорошие, тревожные слухи проникли в Петербург. Узнали об этом при дворе.
Александр I, не желая столь неприятных толков, отправил в Варшаву своего доверенного барона Рихте, поручив ему как-то уладить все это дело.
— Я не люблю, когда в нашей империи говорят о крови. Это дурной тон. И потом я противник резкого в чем бы то ни было. Гармония и еще раз гармония. Придумайте что-нибудь, барон, я верю вам. Сделайте добро этим детям, сделайте им каторгу, но бога ради не смерть, — напутствовал император барона.
Когда Рихте вышел из кабинета, Александр поднял с колен книгу, открыл заложенную страницу и углубился в разглядывание фривольных рисунков к поэме Вольтера «Орлеанская девственница».
Прибыв в Варшаву, барон был принят наместником почти сразу же. Константин пробежал по вощеному паркету из одного конца огромного кабинета г. другой и остановился около бюста Екатерины. Бабушка-императрица пустыми, блудливыми глазами смотрела поверх его головы на Рихте.
— Да, да, да! — прокричал Константин. — Пусть мальчишки, пусть дети! Нечего лезть в политику! Когда я был мальчишкой, я читал Вергилия и играл в солдатов! Не говорите мне больше ничего! Я неумолим. — Константину понравилась последняя фраза, и он повторил: — Я неумолим!
Рихте не двинулся с места. Ни один мускул не шевельнулся на его лице, когда он заговорил:
— Прощаясь, его величество сказал мне, что видит в вас отца поляков. Поэтому государь просил привезти подтверждения, дабы лишний раз насладиться теми качествами характера вашего высочества, которые так хорошо известны нам, русским.
Константин засмеялся.
— Какой же ты русский, барон? Ты немец. Немец ты, а не русский… А с мальчишками я неумолим. Пусть будет так, как сказали Новосильцев с Розеном.
Смерть.
Назавтра барон Рихте уехал в Санкт-Петербург. Он увез с собой дело крожских гимназистов. На папке, в которой хранилось все относящееся к Ивану Виткевичу, ломким почерком наместника было начертано: «В солдаты. Без выслуги. С лишением дворянства. Навечно. Конст…»
Под последним, незаконченным словом расплылись две большие чернильные кляксы.
Через три дня Иван Виткевич и его гимназический друг Алоизий Песляк были закованы в кандалы и отправлены по этапу в Россию.
2
В Оренбурге они обнялись в последний раз и не могли сдержать слез. Виткевича увезли в Орскую крепость, а Песляка — в Троицкую.
Забравшись высоко в небо, стыли жаворонки, что-то рассказывая солнцу. Веселые, они словно старались оживить ландшафт размахнувшейся на много сотен верст оренбургской равнины.
Казалось, жара охватила своими сухими руками весь мир. Но нигде не была она так нещадно сильна, как в этих степях. Недавно проложенный вдоль по Уралу тракт из Оренбурга в Орск был еще совсем не объезжен. Он прятался в балках, кружил голову причудливыми изгибами, тряс телеги сердитыми, в полметра, а то и в метр, ухабами.
Бричка, в которой ехал Виткевич, сотрясаясь, стонала, словно собираясь вот-вот рассыпаться. Маленькая лошаденка жалобно запрокидывала морду, когда возница — солдат Орского линейного батальона Тимофей Ставрин — лениво, но с силой постегивал ее по взмокшему крупу.
— Ишь, стерва! — хрипел Тимофей, вытирая со лба пот. — Глянь-ка, барин, ленива ведь, а?
— Устала.
— И-и, устала! А я, поди, не устал! Иль ты? Уж, наверно, ох, как замаялся…
Тимофей обернулся, и бугристое красно-синее лицо его растянулось в улыбку.
«Худенький мальчонка-то, — жалостливо подумал Ставрин, — шейка на просвет. Дите, а поди ж ты…»
— Ай заморился? — спросил он Ивана. — Так я погожу. Хочешь, иди цветиками подыши, васильками. Они, видишь, какие? Синь-цвет. Как словно Каспий-море.
— А Каспий-море синее?
Тимофей засмеялся.
— Как небо все одно. Будто вместе с дождичком опрокинулось.
Ставрин натянул вожжи и спрыгнул на землю. Размявшись, он развел руки и, запрокинув голову, начал тонко высвистывать песню жаворонка.
— Глянь, барин. А птица все ж самое что ни на есть чистое создание. С сердцем. Поет себе да поет… А у нас не попоешь. Так что ты сейчас, мил-душа, поиграй. Годы твои молодые, игручие.
— Я не ребенок.
— Да ты не серчай. Я от сердца к тебе.
Когда Иван соскочил с брички и пошел в поле, Тимофей окликнул его:
— Барин, а за что тебя, а?
— За всякое, — ответил Иван и вздохнул. — Я и сам-то не знаю за что, — Хитер. Ни за что такое не делается. Инто, значит, было за что…
Иван собрал большую охапку васильков и положил рядом с собою, укрыв от лучей солнца холшевиной. Ставрин сел на облучок, чмокнул губами и негромко запел:
И-эх, поедем,
Едем да поедем,
Песню да песню,
Песню заведем…
В Орскую крепость Ставрин приехал поздним вечером. Жара спала. С запада дул соленый ветер.
Полный диск луны дрожал в небе. Около маленького свежебеленого домика Тимофей остановил лошадь. Постучал кнутовищем в окно. В доме кто-то закашлялся. Сверчок прервал свою песню, прислушиваясь. Прошлепали босые ноги, щелкнула о косяк щеколда. На пороге стояла высокая девушка в белой, до пят, рубахе. Тимофей поцеловал ее в лоб, отдал кнут и вернулся к бричке. Взяв на руки спящего Виткевича, он бережно понес его в дом.
— Царева преступника привез, — шепнул он дочери. — Замаялся мальчонка.
Всю жизнь Тимофей Ставрин мечтал о сыне. Бог послал ему пять дочерей. Он прижал к себе хрупкое тело Ивана, и сердце глухо застучало «Сы-нок, сы-нок, сы-нок».
3
Часы пробили полночь. Жители британской столицы давно уснули. Тут даже в дни празднеств балы кончаются рано: веселиться можно ехать в Париж или Петербург.
Только в одном из фешенебельных лондонских предместий, в небольшом особняке, охраняемом двумя запорошенными мокрым снегом львами, горят тусклыми пятнами в темноте ночи два окна на третьем этаже. Большие хлопья снега прилипают к освещенным стеклам, и кажется, будто им очень хочется разглядеть, что происходит в большом холле.
Холл отделан мореным черным деревом. Острые блики огня в камине пляшут, отражаются на черном дереве причудливыми видениями.
Хозяин этого дома — человек, далекий от политики, но близкий к финансам. Лорд, он любит подчеркивать свою аполитичность. Он уже стар, этот лорд. Прежде чем встать, приходится долго массировать поясницу. Потом осторожно можно начать разгибаться.
— Стар, — усмехнулся лорд. — Я стар, Бернс. Понимаете?
— Не понимаю, сэр.
Лорд оценил шутку. Он кивнул головой и пошел к столу. Бернс залюбовался его походкой — осторожной, плавной, твердой. В этом человеке все было продумано, все до самых последних мелочей. Он достал сигары из деревянного ящичка тоже каким-то особенным, мягким движением руки. Сигара была длинная и тонкая, черного цвета.
Из Бразилии.
— Курите, — предложил лорд Бернсу.
— Спасибо, сэр. Я не курю.
— Скоро начнете, — улыбнулся лорд. — Очень скоро начнете, поверьте мне.
Бернс пожал плечами. По манере держать себя он англичанин. Пожалуй, даже шотландец, потому что для англичанина он слишком резок в жестах и дерзок в словах. Но чуть раскосые глаза, смуглая кожа, нос тонкий, с горбинкой делают его похожим то ли на перса, то ли на индуса.
Лорд раскурил сигару и осторожно опустился в кресло около камина.
— Мне говорили мои друзья, Бернс, что вы человек с большими способностями. Поэтому я и пригласил вас… Вы, конечно, знаете, что моим ситцем можно обернуть земной шар пять раз подряд. Но это филантропия. Заниматься экипировкой земли я не собираюсь. Об этом достаточно заботится господь наш, меняющий одежды земли четыре раза в год. Я должен одевать моим ситцем людей, я должен продавать мой ситец. Ясно?
— Ясно, сэр. Вы должны продавать свой ситец.
— Можете не повторять. И никогда не соглашайтесь вслух. Вас могут заподозрить в неискренности.
— Ясно, сэр, — улыбнулся Бернс.
Лорд пожевал губами, внимательно разглядывая лейтенантский мундир Бернса. Потом скользнул глазами по его лицу.
— Словом, вы хотите перейти к главному, не так ли?
Бернс смотрел на лорда и молчал. Тот снова пожевал белыми губами, в быстрые доли минуты обдумывая, взвешивая, сопоставляя, принимая решение. Решение принято.
— Ну что же! Мне это даже нравится… — Лорд в последний раз взглянул на Бернса и стал говорить: — Пусть в парламенте болтают о русской угрозе Индии. Язык дан для того, чтобы работать им. Взоры России не обращены к Индии, это говорю вам я. Поэтому, казалось бы, Афганистан нас может сейчас не беспокоить. Но каждая минута имеет свой цвет. Минуты бегут, цвета меняются. Нас очень скоро заинтересуют среднеазиатские ханства. Выгоде подчинена политика. Я буду помогать вам убедить некоторых досточтимых господ в том, что купцы Хивы и Бухарин должны ездить на ярмарки не в Нижний Новгород, а в Индию. Именно это и заставит вас вплотную заняться Афганистаном, Бухарой и Хивой. Путь в срединные районы Азии лежит через Кабул и Кандагар…
Лорд осторожно поднялся с кресла, потер спину. Потом протянул Бернсу сухую руку и сказал:
— Вам будет легко работать, потому что вы вне конкуренции. У русских нет людей, знающих Восток. Вас ждет слава, Бернс, это говорю я.
Через несколько дней Бернс отплыл в Бомбей.
4
Тимофей разбудил Виткевича еще затемно, с первым криком петуха. Почувствовав на плече руку, Иван вздрогнул всем телом и открыл глаза.
— Что, что?! — спросил он, вскакивая.
За долгие месяцы этапа он привык просыпаться сразу, по первому окрику. Только там было хуже: на руках висели тяжеленные пудовые цепи, за ночь руки делались чужими. Сейчас, впервые за весь пройденный путь, он ощутил блаженство, истинное блаженство. Руки были свои, мягкие. Кожа у кистей не стерлась, не кровоточила, пальцы сгибались свободно, без хруста и тугой боли в суставах.
Сено пахло так чудесно, что казалось, вместе с запахом его в тело входило само здоровье. Иван подумал, что здоровье, наверно, должно быть похоже на тот пшеничный, прижаренный сверху хлеб, которым его угощала вчера дочь Ставрина, Наталья.
Раньше, до ареста, Иван считал, что за Москвой мир кончается. Там пустыни, зной, голод. А ведь нет! И земля есть, и люди есть. Добрые люди, добрей многих, с которыми Ивану приходилось встречаться за его короткую жизнь.
— Собирайся, барин, — сказал Ставрин. — Идти нам пора, а то их благородие рассерчают. И не говори им, что у меня отдохновенье имел, — не сносить нам тогда головы.
— А разве я не у тебя жить буду? — удивился Иван.
Ставрин шумно вздохнул. «Дите, чисто дите, — подумал Тимофей, — никакого ведь соображения не имеет, что ему здесь за судьбина уготовлена. Не дай бог мужику такое, а он дите, да еще барское».
За Уралом занималась заря. Петухи, словно приветствуя рождение дня, голосили отчаянно громко, стараясь перекричать друг друга.
Не доходя шагов пятидесяти до дома батальонного командира, Ставрин начал ступать на носки, затаил дыхание.
— Нашего батальонного сейчас нет, в России он, папенька у них помирают, — пояснил Тимофей. — А так они человек очень хороший. А заместо них пока что зверь лютый. Спаси боже…
Во двор Ставрин вошел первым. На крыльце, в расстегнутой рубахе, в порыжелых грязных панталонах, заправленных в мягкие чувяки, сидел маленького роста человек и допивал стакан водки. Допив, он вытер ладонью тонкие синие губы, глубоко подышал носом, покачал сокрушенно головой и только после этого закусил хрустящим малосольным огурчиком. Кончив жевать огурец, ротный командир Ласточкин посмотрел на пришедших улыбчивыми голубыми глазами. Вытянувшись, Ставрин пошел к нему, высоко, чуть не до груди, вскидывая ноги, прижав руки к бокам так сильно, будто хотел вдавить их внутрь себя.
— Зравь жа ваш бродь, — гаркнул он таким зычным голосом, что Иван, не удержавшись, засмеялся.
Он понимал, что смеяться никак нельзя, что это обидно и для Ставрина и для ротного, но чем яснее он это понимал, тем неудержимей становился его смех.
Ласточкин посмотрел на Ивана веселыми глазами и покачал головой. Ставрин доложил, что ссыльный бунтовщик доставлен в Орскую крепость в целости и сохранности. Ласточкин кивнул головой и спросил, ни на кого не глядя:
— Чего смеешься, сучья харя?
Сказал он это негромко, тщательно выговаривая букву "с". Иван посмотрел на Ставрина. Он подумал, что этот вопрос относится к солдату. Он не мог представить себе, что ротный, может быть дворянин, обращается так к нему, к Ивану.
— Ну?! — заорал Ласточкин и, вскочив с крыльца, пошел прямо на Виткевича. — Ты что молчишь, пес? Я с тобой в цацки, что ль, играю? Как стоишь перед командиром, сопля?
У Ивана сжались кулаки: никогда, даже во время суда и этапа, с ним никто так не смел разговаривать.
— Вот что, ссыльный. Отныне строевыми приемами заниматься будешь у меня. По восемь часов в день. И так до тех пор, пока не выучишься с командиром вести себя надлежаще.
…На плацу, сжигаемом острыми лучами солнца, стоял Иван, одетый в рваную, не по росту шитую форму, а в тени, под вязами, на раскладном стульчике сидел Ласточкин и командовал:
— И-раз! Выше ногу! Еще выше! В колене не гнуть! Хорошо! И-раз! Шагом арш! С песней! Пой! Пой! «Солдатушки, — пой, — бравы ребятушки»! Бегом! И-раз! Пой, пой!
Когда Ласточкин уходил спать, его чаще других заменял унтер Савельев. Однажды Иван попросил у него разрешения напиться.
— А льду хочешь? — засмеялся Савельев и оскалил острые, пожелтевшие от табака зубы. — Ледку, может, принести барину?
Иван начал считать про себя, чтобы не заплакать. Но слезы туманили глаза. За плацем, около вязов, склонившихся над Бычьим озером, стояло несколько солдат, наблюдавших за учением. Впереди всех стоял Ставрин.
— Савельев! — негромко крикнул он и быстро поправился: — Господин Савельев, дай я ему водицы принесу. Не заметят ведь их благородие.
— Ты чего? К нему, может, хочешь? В кумпанию? Проваливай, — огрызнулся унтер и снова начал командовать, подражая Ласточкину. — И-раз! И-раз! Выше ногу! Руки в шов!
Унтер, слава богу, не требовал, чтобы Иван пел. Ласточкин, вернувшись, потребовал:
— До ночи прогоняю, а петь научу, — пообещал он Виткевичу. — Шагом арррш! Пой! Пой! Пой!
И Виткевич запел.
— Громче! Громче! — кричал ротный, пряча улыбку.
"Милая, бесценная моя маменька!
Не знаю даже, смогу ли передать вам эту весточку, но все же пишу, надеясь на оказию. Моя теперешняя жизнь не должна внушать вам беспокойства. Я нахожусь здесь среди милых людей, которые понимают мое положение и чем могут помогают мне. Так что, милая моя маменька, ни о чем дурном не думайте и не верьте никаким слухам, которые, возможно, дойдут до вас.
Сейчас здесь поздняя осень, и над крепостью нашей беспрестанно летят утки и гуси. Здесь их такое множество, что даже неба иногда за ними бывает не видно.
То время, которое остается у меня свободным от всяческих занятий и военных экзерсисов, я посвящаю тому, что упражняюсь в английском и французском языках.
Тут есть в крепости несколько человек киргизов, так я думаю по прошествии некоторого времени начать их язык постигать. Кто знает, может быть, и азиатские языки мне когда-нибудь пригодятся. Я видел два раза, как мимо крепости проходил караван из Бухары, далекой и неведомой страны, в Оренбург, и сердце мое заныло.
Я вспомнил те истории про путешественников отважных, которые вы мне рассказывали.
Через полгода мне исполнится шестнадцать лет, а это значит, что уже два года я не мог припасть к вашим рукам. Бог милостив, может быть, вы, не в ущерб здоровию своему, соблаговолите еще раз попробовать похлопотать о смягчении участи моей.
Целую ваши руки. Иван Виткевич".
5
— Смотри, Иванечка, клюет, — шепнул Ставрин и сжал руку Виткевича повыше локтя, — клюет, окаянная.
Он на цыпочках подбежал к удочке, вытащил из песка гибкий ивовый прут, на который была намотана леска, и рывком подсек. В белых лучах солнца забилась плотвичка. Ставрин снял ее с крючка, скатал еще один хлебный шарик, насадил его и закинул грузик прямо на середину тихой речушки.
— Я говорил, прикорм дай — будет ушица…
Ставрин и Виткевич еще со вчерашнего вечера ушли из крепости: искать для покоса луга посочней. Тимофей нес на плечах тяжелый мешок с хлебом, салом, картошкой, а Иван — удочки. Он попробовал было подменить Ставрина, но тот рассмеялся: широко раскрыл рот, захватил воздуху, зашелся. Вытер слезы, покачал головой. Сказал:
— Да я и тебя, коль хочешь, тож в мешок посажу. Груз — он для землепашца приятный, коли свой.
Так и шли они по душистым травам: впереди широкий в плечах, кряжистый Ставрин, а позади — худенький вихрастый Иван.
Вчера, уже глубокой ночью, когда на небе зажглись звезды и, быстро отгорев, стали падать одна за другой на тихую полынную землю, Тимофей остановился, сбросил с плеч мешок и пошел искать место для ночлега. Степь звенела ночным безмолвием. Легкий ветер путался в стройных ногах трав.
— Эй, Иванечка! — крикнул Тимофей через несколько минут. — Иванечка, иди-ка сюда… Да не бойсь, тут песок.
Иван перетащил на голос Ставрина мешок и удочки. Тимофей разложил костер, напек картошки, покормил Ивана хлебом с салом и уложил спать подле себя, укрыв маленьким узорчатым ковриком, который он выменял за бесценок у караванщиков бухарских.
Наутро они двинулись дальше. Высоко в небе звенели жаворонки. Радовались солнцу васильки и большеголовые, словно дочери ставринские, ромашки. Все окрест дышало беззаботностью и спокойствием, безмятежным, как ребенок.
С наступлением мягкого, тихого вечера они снова остановились на ночлег у реки — маленького притока Тобола.
— Ох, и ушицей я тебя попотчую, — хвастался Ставрин, высекая искру, — что солнце да луна-красавица в завистях будут.
Костер метался по ветру, ломая поленца, выстреливая маленькими головешками. Запрокинув голову, Иван пил вкусную клейкую уху. От наслаждения жмурился.
— Словно кот, — сказал Тимофей ласково и вытер ладонью свои белые усы, — коты завсегда так жмурятся. А вот, батюшка мой, знаешь, на восток-стране такие коты есть, что одним глазом моргнут и в сей же миг дождь — айда — пошел!
Иван усмехнулся.
— Что я тебе, сказку выдумываю, что ль? — рассердился Ставрин. — Мне Ахмедка, по-русски Ванька значит, говорил про то. Ахмедка — он старый. Караваны в Бухару гоняет… — Тимофей приблизил свое лицо с расширившимися зрачками глаз к Ивану и прошептал: — Он сказывает, будто за полями за этими, за Устюрт-горой, ничего больше нет. Все в яму провалено. Гам обратно черти. Как туда зайдешь, так горячим песком в очи швыряются. И-и-и, гибель чистая. А коты те сидят да высматривают: какой человек ласковый, по шерсти гладит, встречь руку не ведет, такому человеку глаз один закроют, вроде бы подморгнут, и для него в тот же минут дождичек. Песок-то остынет да и осядет. Тут знай бежи. День бежи, два бежи. Пока в Бухару-страну не придешь. А там бусурманы в белых шапках ходят, крестом не крестятся. А еще там оборвыши есть, что тряпки на голову заматывают. Те, сказывал Ахмедка, люди душевные, хорошие. Голый человек — всюду душевный: у бусурман ли у проклятых, у нас ли, христиан православных… А еще сказывал Ахмедка, будто там такие люди ходят, что как на дудке-свиристелочке заиграют, так змеи перед ними на хвосты становятся.
— Ну уж, Тимофей, ты что-то не то говоришь, — судорожно сглотнув, отозвался Иван и еще ближе подвинулся к Ставрину.
— Как так не то? Ахмедка выдумки сказывает али что?
— Дикий он, оттого и сказывает вздор.
— Ай, батюшка Иванечка, почему ты эдакие слова говоришь? Не дичей нас с тобой Ахмедка. У него дочка есть да сынов пять душ. Нешто у дикого малы дети родятся? А добрый какой! Чего у него попросишь — все отдаст, не пожалеет.
— Это какой же Ахмедка? Беззубый такой?
— И ничего он не беззубый, — рассердился Ставрин, — у них, может, закон такой, чтоб без зубов… А ты — беззубый!
— Не сердись, Тимофей, — попросил Иван, — я ведь не знаю.
— Спроси. Язык-то для чего даден? Язык даден, чтоб им спрашивать вопросы, — Тимофей вздохнул. — Только вот у меня хучь язык имеется, однако спросить я у Ахмедки ничего не умею. «Тары, бары, растабары» мы с ним. То рукой, то головой, то очами беседуем.
Костер стал затухать. Тимофей ушел за хворостом. Иван смотрел в ночь и видел диковинные страны, огненные пустыни и людей в белых шапках. Когда Ставрин вернулся, Иван сказал задумчиво:
— Вот бы их язык выучить, Тимофей…
Ставрин рассмеялся:
— Да разве такое возможно? Чтоб бусурманский язык учить? Душу опоганишь…
— А сам говорил — он хороший, Ахмедка-то…
— Ну тя, барин, — в сердцах сказал Тимофей, — совсем ты меня запутал. Спи знай…