Глава XXXI. Седой финдиректор в интерьере Театра
Седой как снег, без единого черного волоса старик, который недавно еще был Римским…
«Мастер и Маргарита», гл. 14
У Станиславского в тридцать три года была совершенно седая голова.
В. И. Немирович-Данченко
Возможно, кто-то усмотрит в подборке вынесенных в эпиграф двух цитат кощунственный намек на генетическую связь образа финдиректора Варьете Римского с личностью легендарного корифея МХАТ К. С. Станиславского.
Но, во-первых, не может не обратить на себя внимание параллель между высказыванием В. И. Немировича-Данченко «У Станиславского в тридцать три года была совершенно седая голова» и характеристикой Римского «Седой как снег, без единого черного волоса старик». Кроме этого, в булгаковском определении Римского как «старика» содержится еще одна не менее интересная параллель; вот что писал в своих воспоминаниях М. В. Добужинский: «В театре говорили с уважением: „Старик на фабрике“ <…> В театральных анекдотах Немирович всегда прозывался Колодкин (от какого-то магазина Немирова-Колодкина) …а Станиславский был „Старик“». Как можно видеть, в короткую характеристику Римского Булгаков включил сразу два элемента, которые должны были вызвать у его современников прямую ассоциацию с личностью основателя МХАТ.
Что же до кощунства, то давайте не будем спешить с возмущенными оценками, а лучше ознакомимся с содержанием короткого отрывка из булгаковского эпистолярия:
«Сегодня у меня праздник. Ровно десять лет тому назад совершилась премьера „Турбиных“… Сижу у чернильницы и жду, что откроется дверь и появится делегация от Станиславского и Немировича с адресом и ценным подношением. В адресе будут указаны все мои искалеченные или погубленные пьесы и приведен список всех радостей, которые они, Станиславский и Немирович, мне доставили за десять лет в проезде Художественного театра. Ценное же подношение будет выражено в большой кастрюле какого-нибудь благородного металла (например, меди), наполненной той самой кровью, которую они выпили у меня за десять лет».
Это – выдержка из письма М. А. Булгакова от 5 октября 1936 года директору Большого театра Я. Л. Леонтьеву, человеку далеко не последнему в мире искусства. Как можно видеть, отношение Булгакова к Станиславскому было весьма далеким от преклонения перед его авторитетом.
О том, что это было написано не под влиянием минуты, свидетельствуют многочисленные записи в дневнике Елены Сергеевны. Вот что писала она, например, за полтора года до написания приведенного выше письма:
«Все это время прошло у Станиславского с разбором „Мольера“. М. А. измучен. Станиславский хочет исключить лучшие места: стихотворение, сцену дуэли и т. д. У актеров не удается, а он говорит – давайте, исключим <…> Семнадцатый век старик называет „средним веком“, его же – „восемнадцатым“ <…> Нападает на все то, на чем пьеса держится. Портя какое-нибудь место, уговаривает „полюбить эти искажения“ <…> М. А. говорит:
– Представь себе, что на твоих глазах Сергею начинают щипцами уши завивать и уверяют, что это так и надо, что чеховской дочке тоже завивали, и что ты это полюбить должна».
Запись через две недели: «М. А. приходит с репетиций у К. С. измученный. К. С. занимается с актерами педагогическими этюдами. М. А. взбешен – никакой системы нет и не может быть. Нельзя заставить плохого актера играть хорошо».
О том, что к системе Станиславского Булгаков относился без должного пиетета, свидетельствует еще одна запись в том же дневнике, сделанная через три с половиной года:
«М. А. говорит: система Станиславского – это шаманство. Вот Ершов, например. Милейший человек, но актер уж хуже не выдумаешь. А все – по системе. Или Коренева? Записывает большими буквами за Станиславским все, а начнет на сцене кричать своим гусиным голосом – с ума сойти можно! А Тарханов без всякой системы Станиславского – а самый блестящий актер!»
Отношение Булгакова к личности Станиславского характеризует и такая сделанная Еленой Сергеевной 25 августа 1934 года запись:
[Станиславский] «Приехал в Театр в половине третьего. Встретили его длинными аплодисментами. Речь К. C.’а в нижнем фойе. Сначала о том, что за границей плохо, а у нас хорошо. Что там все мертвы и угнетены, а у нас чувствуется живая жизнь. „Встретишь француженку, и неизвестно, где ее шик?..“ Потом – педагогическая часть речи. О том, что нужно работать, потому что… Художественный театр высоко расценивается за границей!.. В заключение – заставил всех поднять руки в знак клятвы, что все хорошо будут работать <…> М. А. говорит, что он еще явственнее стал шепелявить».
Эта строчка в дневниковой записи может вызвать некоторое удивление – подумаешь, у основателя Театра появился незначительный изъян в дикции… И зачем только Елена Сергеевна записала такое?.. Корифей ведь все-таки…
Но все же… Где-то об этом уже было… Вот оно – глава 14, визит вампира-наводчика Варенухи в кабинет Римского: «Если же к этому прибавить появившуюся у администратора за время его отсутствия отвратительную манеру присасывать и причмокивать…» Хотя в данном случае дефект речи относится не к самому Римскому, для потенциальных читателей тридцатых годов, знакомых с Театром не только из зрительного зала, это место в романе должно было навести на мысль, о ком действительно идет речь.
О том, что резкие характеристики Булгакова и его жены в отношении Станиславского имели под собой основания, свидетельствуют и воспоминания В. В. Шверубовича, где он, в частности, пишет:
«На репетициях все должны были постоянно быть в пределах досягаемости голоса Константина Сергеевича, причем если ему приходилось при обращении повышать его, потому ли, что актер ушел слишком далеко, или потому, что он был недостаточно внимателен, он делал это уже сердито. Вообще сердился он очень легко, очень быстро раздражался, вспыхивал и гневался. Именно гневался. Слово „злился“ не подходит – оно мелочное и ядовитое. „Сердился“ – тоже не то <…> Нет, Константин Сергеевич именно легко впадал в гнев и тогда, сверкая молниями глаз, беспощадно разил окружающих, иной раз даже не отделяя правых от виноватых».
А ведь это написано с любовью – В. В. Шверубович на страницах своей книги явно восхищается Станиславским. Но читаем дальше:
«Раздражала его и Ольга Леонардовна [Книппер-Чехова]. Были такие репетиции „Вишневого сада“, когда Константин Сергеевич просто кидался на Ольгу Леонардовну. Только феноменальная выдержка и кротость помогали ей переносить эти „зверства“. Я помню одну вечернюю репетицию „Вишневого сада“ в верхнем фойе, когда Константин Сергеевич после третьего акта при всех участниках кричал ей: „Любительница! Никогда вы актрисой не были и никогда не будете!“. Пародировал ее, грубо, уродливо изображая ее сентиментальной и глупой. Это было ужасно! Не знаю, как другие, но Василий Иванович [Качалов] просто выскочил из фойе, у меня от волнения и тоски ныли зубы и дрожали колени».
А ведь речь идет о старейшей артистке, стоявшей у истоков создания Театра, лучшей исполнительнице женских ролей, очень интеллигентной и обаятельной женщине. Еще в начале века, сравнивая ее с Андреевой, тот же Станиславский говорил, что Андреева – актриса весьма полезная, в то время как Книппер – незаменимая.
Еще одно место из тех же воспоминаний: «Уж очень интересно было присутствовать на репетициях и внедряться в самую святая святых Театра. Так манил к себе Константин Сергеевич, грозный, страшный, а иногда такой добрый и ласковый, то надменный, то застенчивый, то жестокий до грубости, то внимательный до нежности».
Выше приведено высказывание Булгакова о «завитых ушах». Вадим Васильевич приводит подобный, относящийся к 1922 году случай (зарубежные гастроли в Праге):
«Немолодой питерский адвокат явился с холеной остроконечной бородкой; гримировавший его в „выборные“ Лева Булгаков подобрал для него парик в цвет его собственной бороды, а бороду и усы только растрепал. И именно эту бороду Константин Сергеевич нашел фальшивой и неправдоподобной, а главное, неаккуратно приклеенной. Булгаков даже заикаться стал от возмущения и обиды, объясняя, что борода такая, как выросла, что она настоящая. Когда Константин Сергеевич наконец понял его, то только на секунду смутился, а потом сказал: „Ну и что ж, что настоящая, на сцене все должно быть прежде всего художественным… А борода эта плохая, ненатуральная, надо ее перечесать, перекрасить“. Адвокат обиделся, сорвал парик, бросил его к ногам Станиславского и пошел переодеваться. Больше он в „выборных“ не участвовал».
Мне могут возразить, что факты, содержащиеся в воспоминаниях В. В. Шверубовича, не дают достаточных оснований для вывода о характере Станиславского. Хорошо, приведу относящееся к 1916 году мнение М. В. Добужинского: «На бесконечных репетициях разыгрывались тяжелые сцены. Артисты часто не понимали, чего хочет от них Станиславский, были запуганы, терялись, и я видел слезы даже у почтенных артистов, как Книппер, Лилина и Грибунин. Он был придирчив, жесток, говорил подчас весьма обидные вещи».
Осталось выяснить, почему в романе Станиславскому отведена такая, казалось бы, совсем не свойственная ему роль «финдиректора». Начать следует, видимо, с его происхождения. Вот что писал по этому поводу В. И. Немирович-Данченко:
«А кроме того, Станиславский (Алексеев) был одним из директоров фабрики „Алексеевы и К°“ <…> Сам Алексеев был человек со средствами, но не богач. Его капитал был в „деле“ (золотая канитель и хлопок), он получал дивиденд и директорское жалованье, что позволяло ему жить хорошо, но не давало права тратить много на „прихоти“».
Казалось бы, этого вполне достаточно, чтобы объяснить «финдиректорство» Римского. Но оказывается, были для этого и другие, еще более веские основания. Их приводит в своих воспоминаниях В. В. Шверубович, описывая зарубежные гастроли 1922–1924 годов.
Оказывается, К. С. Станиславский был одним из основных держателей акций («паев») Художественного театра. Вот что пишет по этому поводу Вадим Васильевич:
11 апреля 1923 года (гастроли в США) «…В специально снятом номере гостиницы состоялось одно из самых решающих заседаний пайщиков. Несмотря на то, что прошло уже четыре года со дня национализации театров, „фирма“ полуофициально еще существовала и здесь, за границей, снова расцвела, как будто никакой социальной революции и не произошло <…> Вся труппа, все работники театра делились на пайщиков (членов товарищества) и на просто служащих. Последние получали только заработную плату <…> первые же, кроме этого, получали дивиденд, который составлялся из всего чистого дохода от гастролей, деленного на общее количество паев и умноженного на количество паев каждого пайщика. Количество паев было от пятнадцати (Станиславский и Немирович-Данченко) до одного <…> Предполагалось, что к концу сезона соберется около 30 тысяч долларов, что составит 275 долларов на пай <…>.
Тут же обсудили, пока без протокола, предварительные условия, которые предлагал Морис Гест (американский антрепренер): не скрывая того, что благодаря Художественному театру он хорошо заработал, и желая, чтобы в следующем году побольше заработал театр, он предлагает другие, гораздо более выгодные условия. Он будет платить еженедельную гарантию в несколько сниженном размере – вместо 8 тысяч 5 тысяч, чего при некотором сокращении труппы, при отказе от выплаты актерам 20 процентов надбавки в поездке и еще некоторых других мерах экономии будет – с натяжкой, правда, – хватать на выплату жалования; зато вместо 25 процентов от прибыли он предлагает 50 процентов, а может быть, и 60. Это даст возможность выплатить на паи значительно более высокий дивиденд <…>. Раззадоренные сообщением о близком обогащении, наши новые „капиталисты“ размечтались о перспективах еще большего богатства в будущем году, глаза у них разгорелись, и попались они на удочку ловкого дельца <…>
В первый сезон, когда чистая прибыль была большая, он [Гест] выплатил из нее 25 процентов и платил 8 тысяч гарантии, во втором сезоне он платил только 5 тысяч, назначил себе (своему „аппарату“ из трех человек – он, брат и секретарша) зарплату в 2 тысячи долларов, а чистой прибыли не было совсем (вести дело так, чтобы ее не было, было легче). Он мог смело согласиться на 60 процентов от нее – получили наши ноль! Даже хуже: так как пяти тысяч в неделю не хватало, пришлось еженедельно занимать у Геста из будущей чистой прибыли по 2–3 сотни долларов, а потом, когда стало ясно, что чистой прибыли нет и не предвидится, у всех пайщиков начали удерживать из зарплаты соответственно полученным им в прошлом году дивидендам. Так была наказана алчность наших новоявленных „капиталистов“. Это было им поделом, – ведь сокращая всем заработную плату, они рассчитывали этим увеличить дивиденды и покрыть ими недополученное, но у „непайщиков“ они этим прямо-таки отнимали деньги, так как те дивидендов не получали».
Действительно «финдиректор»…