Случай для психиатра
Эллин Стенли. Случай для психиатра
(пер. с англ. И. Тополь)
Меня предупредили об открывшейся язве.
— Там, — заявил медик из страховой компании, ткнув своим пальцем «туда», в двенадцатиперстную кишку. — Нервное напряжение действует на нее, как наждачная бумага. Отдохните. Успокойтесь.
Поэтому в тот момент я не слишком удивился резкой боли «там», будто всю мою желчь собрали в шприц и вкололи в это самое уязвимое место.
Но как, черт возьми, можно оставаться спокойным с этим непонятным запахом пороха в ванной комнате? И этой полнотелой, совершенно неподвижной женщиной, по-видимому убитой из лежащего рядом с ней револьвера?
Мой револьвер!
Господи Боже!
Из проигрывателя в гостиной, к моему ужасу, продолжала звучать «Carmina Burana» Карла Орфа, наполняя пространство музыкой. Хор с поднятыми пивными кружками восхвалял полнотелых женщин и оглашенно вторил тенору.
Бедный Карл Орф! Слишком пронацистский для моей жены, в девичестве Джоан Береш, дочери Джулиуса Береша, владельца крупной химчистки на углу Бродвея и 90-й улицы, обслуживающей за 24 часа.
Ты помнишь эту забавную сценку? Ты ее воскрешаешь вновь, заткнув ладонями уши.
— Пит, прошу тебя, прекрати!
— Ты это просишь из-за Дахау? Орф — композитор. Он не убивал евреев.
— Я знаю. Заткни его.
— Ты преувеличиваешь и устраиваешь театральные сцены.
— Это право семитки. Итак, прекрати это или я пну твой чертов проигрыватель ногой.
Я выключил музыку.
— Иногда я спрашиваю себя, почему ты вышла замуж за shegetz.
— Потому, что тогда ты прекрасно целовался.
Неисправимая шлюха. Это не истинная причина.
Она желала произвести на свет shegetz сама. Высокого крепкого блондина с голубыми глазами, вылитую копию папы Пита. Внутри — Моисей Меймонид, а снаружи — Пит Хаббен.
И она добилась своего, произведя на свет Николаса, нашего бесподобного сына. И она пожрала бы его, истинная «мамаша идиш», если бы его не охранял заботливый отец.
— Olitn lacus colueran, — пел тенор.
— Хватит! Довольно! Заткнись! — закричал я.
Воцарилась гнетущая тишина.
Непонятная тишина в доме и на улице.
И если бы сейчас по мановению волшебной палочки смогли исчезнуть труп и пистолет…
Я узнал револьвер, но не узнавал женщины.
Тем не менее, весь вспотев от волнения, с разрывающимся сердцем, я признавался себе, что между нами были какие-то отношения, ибо труп дамы лежит в моей ванной комнате, в закрытой квартире, стоящей на телеохране закрытой сети Шеридан-Сквер, в Гринвич Виллидж, а она полураздета, следовательно, не могла прийти в таком виде с улицы.
Подчеркнул множественное число: отношения…
Нет, она женщина видная: высокая, белолицая, с длинными, черными как смоль волосами, подведенными тушью глазами, накрашенными ярко-розовой помадой крепко сжатыми губами, на теле скандальное нижнее белье, воскрешающее вкусы борделей Бель Эпок: черный кружевной бюстгальтер с дырочками для сосков, черные подтяжки для черных же чулок, черные туфли на десятисантиметровой шпильке.
— Боже, когда последний раз я такую обувь видел в витринах?
И все нижнее белье из черной кисеи.
Черное, розовое и белое. Меловая фигура, как гейша. Обтянутые тканью бедра почти ослепительной белизны. И красное. Струящаяся по пластмассовой перламутровой бельевой корзине кровь, а на плиточном полу — лужа. Капли крови блестят в мягких складках уголков рта, опущенных к подбородку.
Да…
Ее поза позволяет предположить, что убийство произошло в момент Молитвы. Бельевая корзина отодвинута от стены, труп на коленях перед ней с повернутой в сторону головой, упавшей на покрывало, остекленевшие глаза устремлены в огромное зеркало на двери ванной комнаты. Руки — по бокам корзины, пальцы немного согнуты.
Захвачена врасплох за молитвой. Нет, скорее, за греховной мольбой. Нимфоманка, спешащая на звук твоих речей. Она, должно быть, прокралась сквозь охранную телесеть, вошла ко мне с требованием удовлетворить ее, полагая, что я проникну меж крепких бедер и заполню все до краев. Глаза полуприкрыты, влажные губы слегка приоткрыты — она умоляет.
Прельщенный, я тем не менее отказываюсь, объясняя, что мой образ жизни не позволяет предаваться подобным безрассудствам.
Не помня почему, я позвонил Гристед и произвел основательный заказ в бакалейной лавке, его должны доставить с минуты на минуту.
Агентства Макмануса и Нэйджа вновь встали спиной к спине. Сыпались телефонные звонки от Макмануса в Нью-Йорк, а от Нэйджа — в Лондон; требовалась особая дипломатия. Соперничающие издатели требуют отменной дипломатии, в особенности обладающие равными паями в одних и тех же предприятиях и активно ненавидящие друг друга как по одну, так и по другую сторону Атлантики 24 часа в сутки.
А в моем положении дипломатичность необходима, ибо я единственный и незаменимый агент, позволяющий Чарльзу Макманусу и Генри Нэйджу общаться. Я не могу позволить себе отменить срочный вызов под предлогом, что буду в кровати с ней.
И Винс Кенна вновь пойдет войной. Винсент Кенна, чей шедевр все вырывают из рук. Шесть бестселлеров один за другим, шесть рекордов продаж. Это Винсента Кенну надо соблазнять, а не дуреху, которой приглянулся Пит Хаббен.
Джоан отказалась это понимать.
— Это просто невероятно. Ты приглашаешь его к нам на семь тридцать, а сам неожиданно прибегаешь в одиннадцать!
— Ну и что? Я предупреждал, звонил из конторы, чтобы сообщить об опоздании.
— Ну да, естественно. И как только наш приятель понял что к чему, тут же перешел в атаку. Я говорю тебе правду, Пит, истинную правду. Он почти успел запустить руки в мои трусики, причем я успела объяснить, что в этом доме хозяин старый дядюшка Пит и никого больше.
— Ну хорошо. Ты его предупредила, почему же ты злишься?
Склонив голову, она неотрывно смотрела на меня, что-то протестующе ворча.
— Ты хочешь знать? Ты ждешь, что я тебе скажу? У меня действительно создалось впечатление, что ты желаешь, чтобы я с ним переспала.
— Нет, послушай, Джоан…
— Ты этого хотел! И я только что с трудом в это поверила. Не могла поверить, но теперь верю. Это на меня наводит просто ужас. Но я всегда отказывалась даже думать об этом.
— Джоан!..
— Ведь это так, не правда ли? Ты хочешь, чтобы Винс переспал со мной? Это тебе доставит удовольствие? И разрешит столько проблем!
Я влепил ей пощечину. Впервые после женитьбы я перешагнул черту. Хуже — или лучше всего — то, что я не ударил ее по щеке с яростью, а соразмерил силу. Если бы я не контролировал себя, то снес бы ей голову. Но самое страшное, что я не подчинился своему гневу, что было бы извинительно. Я просто наказал ее, как маленькую капризную девочку.
Я причинил ей боль, она прижала руку к пылающей щеке.
— Это все? — спросила она. — Или продолжишь?
— Джоан… Я не… Я не хотел этого! Не знаю, что на меня нашло.
Дурная привычка — походить на других, обижать близких, плодить врагов. Как сейчас им стала моя женушка, беззащитная и хрупкая, и это несмотря на ее необычайно красивые груди, притягивающие мужчин, всяких мускулистых самцов, вечно ее вожделеющих. Вне всякого сомнения, эти груди и притянули Винсента Кенну, стали его наваждением. Если бы он знал малышку миссис Хаббен до беременности, то не удостоил бы ее и взглядом. В тот период ее прежде мальчишеский торс изменился. Яйца на блюде превратились в лимоны, апельсины, а потом и дыни. Без специальных кремов, гимнастики — локти вверх, подобно пытающейся взлететь курице. Настоящие дыни! А после рождения Никки она вернулась к своим прежним размерам и облику, а дыни остались.
Она плакала от счастья до тех пор, пока не появился Винс Кенна, этот удачливый писака с шустрыми ручонками, большой любитель дынь.
Теперь я ее понимаю, разделяю ее чувства, понимаю ее боль и беспомощный гнев. Я чувствовал себя виноватым до того момента, когда она мне бросила:
— Если ты собираешься набить мне морду, может быть, я вначале схожу за Ником? Он будет очень доволен, увидев, какой у него папаша-здоровяк.
Таким образом, прощать меня она и не собиралась. Она заносила каждый мой промах в свой реестр и всегда могла выставить мне полный счет.
Я полагал, что эта сцена произошла в нашей спальне. Внезапно я понял, что ошибся. Мы находимся в гостиной, она открывает ящик бюро и достает оттуда большую бухгалтерскую книгу.
Джоан поискала ручку, нашла подходящую.
— Это нужно вписать красными чернилами, — сообщила она. — Особым шрифтом. И на латыни.
Что самое ужасное, так это то, что у Ирвина Гольда внезапно появилась роль в этой истории.
Это действительно ужасно.
Ибо столкновение у нас с Джоан из-за Винса Кенны произошло три года назад. Тогда она даже и не предполагала о существовании Ирвина Гольда. Он вошел в нашу жизнь лишь год спустя, когда был избран семьей Джоан для бракоразводного процесса.
Ирвин Гольд, рыжий днем, за составлением деловых контрактов, и золотисто-медный в вечернее время, председательствуя на митинге Союза за гражданское равноправие. Хитроватый длинноволосый лис, симпатичный и мерзопакостный. Симпатию источала каждая пора его тела. Для Джоан, для Ника и даже для меня. Как хорошую смазку, настолько хорошую, что спустя шесть месяцев после развода Джоан бросилась в его объятия и вышла за него замуж, даже не поняв величия своего широкого жеста. Вот что мне было всего больнее. А он симпатизировал, сострадал и сочувствовал до такой степени (до, во время и после бракоразводного процесса), что Джоан кончила тем, что ощутила присутствие рядом с собой мужчины, разделяющего с ней заботы, причиненные мной. С опозданием и неохотно она делилась с ним за столом, в театре, дома и в постели. Они не думали обо мне лишь в постели.
Этот бравый Гольд! Не человек — золото! Позволить проводить мне все выходные с Ником, в то время как Джоан протестовала.
«Подумай, дорогая, этот проходимец вправе все же видеть своего сына. Позволь порадовать его».
Я спросил у Ника, трясясь от страха:
— Как ты его называешь? Дядя Ирвин?
— Ты представляешь, он просил меня называть его просто Ирвин. Я так и сделал.
— И ты с ним на дружеской ноге?
— В основном да. Он постарался, и я ответил тем же. Он хотел приятельских отношений, я согласился, мы стали приятелями. Это так просто.
— Ты хочешь сказать, что он слишком напорист?
— Это, естественно, в игре. В играх, представляешь? Например, играешь в монополию с бабушкой и дедушкой, а Ирвин смеется, просто шутит, и все, но я знаю, что он готов на все ради выигрыша. То же самое и в теннисе.
— Ты играешь с ним в теннис?
— А как же.
— Он хорошо играет?
— Он считает, что да, не пропускает ни одной подачи, а вот бьет отвратительно. Ты запросто можешь его победить.
— Я полагаю, что и ты тоже.
Ник пожал плечами.
— Вполне возможно. Но я не хочу.
— Ты позволяешь ему выигрывать?
Обратите внимание, ведь это слова пятнадцатилетнего мальчишки.
И вот что странно, Ирвин Гольд теперь на коне, в то время как Джоан расплатилась за историю с Винсом Кенной, происшедшую задолго до встречи с этим чертовым адвокатом. Я не знаю, как мы все оказались в ванной комнате в компании с этим трупом, стоящим на коленях перед корзиной для белья. И к тому же еще чертов доктор Эрнст, последователь Фрейда, и Офелия — горничная. Все мы сгрудились на очень узком пространстве, ибо квартира на Шеридан-Сквер старого образца, когда ванные комнаты делали под худых, осторожных, никуда не спешащих людей.
За исключением меня, все считали, что все в порядке. Это напоминало великолепную сцену: «Ночь в Опере», братья Маркс и все возрастающая толпа собрались в тесной корабельной каюте, бросив все свои дела.
Несомненно, что никто, кроме меня, кажется, не замечает тающей крови на полу. Эти люди оказались очень хладнокровны.
Офелия склонилась над умывальником. С чувством собственного превосходства она что-то смывает в раковине. Какой-то листок бумаги с посланием. Буквы расплылись. Можно побожиться, что у тупицы-мексиканки смоются пятна, а текст останется нетронутым.
— Не хотите ли вы оставить это и вымыть плитку на полу? — спросил я ее.
Но она довольствовалась лишь безразличным взглядом в мою сторону и продолжала усердно тереть листок бумаги. Что может быть приятней для этой примитивной замарашки? Платят ей немного. Доктор Эрнст склонился над посланием.
— Потрясающе, — прошептал он.
— Разумеется, — подтвердил Ирвин Гольд.
Он обошел труп, вежливо уклонился от меня, разместился перед унитазом, расстегнул ширинку и шумно пустил струю. Потрясенный, я не мог оторваться от этого зрелища. Размер его инструмента был невероятно огромным.
Какой может быть реакция присутствующих на столь естественное отправление нужды на публике? Джоан с доктором Эрнстом тихо перешептывались, склонившись друг к другу. Офелия все еще трет листок бумаги. Убитая женщина все еще истекает кровью. По-видимому, я один заметил неприличное поведение Ирвина.
— Надеюсь, вы не ведете себя подобным образом при Нике! — сказал я ему.
Он спокойно убрал в штаны предмет своей гордости.
— А почему бы и нет? Он крепкий, умный парень, хорошо воспитанный и уравновешенный. Новая раса, Хаббен, способная смотреть реальности в лицо. Если Америка когда-либо обретет свою душу, то только благодаря молодым людям вроде него…
Я возмущенно прервал его разглагольствования.
— О какой реальности вы говорите, Гольд? Вы еще скажите, что приглашали его на ваши забавы с его матерью!
— Она моя жена, Хаббен, — иронично заметил он.
— А Ник мой сын. Если вы воображаете, что…
Адвокат до мозга костей, он не мог вынести профана, ставящего его на место.
— Послушайте, Хаббен, я здесь не для дискуссий о ваших родительских комплексах. Я пришел потому, что сейчас настал час кризиса, старина, — решительно заявил он, указав на труп. — Час ареста, осуждения, исполнения приговора. После чего вы освободитесь от всех ваших комплексов.
Я не позволил ему заметить ужас, охвативший меня от его слов.
— Я полагал, что в этом штате смертная казнь отменена.
— Не для всех преступлений, особенно специфичного сексуального характера. А если взглянуть на вашу жертву…
— Мою жертву? Что вы за адвокат, если называете ее моей жертвой, когда даже неизвестно, стрелял ли я? Вы ослеплены ненавистью, Гольд.
Внезапно он переменил тон и манеру поведения и стал более сговорчив.
— Ну, Пит, я же ваш друг. И я здесь для того, чтобы помочь вам.
— Надо же!
— Пит, вы видели в кино или на телевидении детективные фильмы, в которых клиент не говорит правды своему адвокату?
— Ну и что?
— А то, что не все потеряно. У вас никогда не возникало желания встряхнуть героя, сказать ему, что если он заполучил своего Перри Мейсона для защиты, нужна самая малость — сказать ему все? Подобные сцены не слишком изобретательны, но тем не менее, они мудры простой жизненной мудростью. Для вашего же блага, Пит, постарайтесь извлечь урок.
Я попытался спокойно объяснить ему, словно разъясняя суть вещей недоразвитому ребенку:
— Послушайте меня, Гольд. Я никогда не видел этой женщины. И не убивал ее. Я ничего не знаю об этой невероятной истории.
Он указал мне на револьвер.
— Я полагаю, что вы никогда не видели этого предмета, не так ли?
Тут я мысленно сказал себе, что он должен быть последним в мире человеком, защищающим меня перед судом. Слишком много у него причин желать моего исчезновения. Не будь меня на свете, Джоан уже и думать обо мне забыла бы. И была бы целиком и полностью его, если бы меня не стало. Хуже всего, что Ник останется безраздельно с ним. Наивные уверения, надежды, что Ник мой, его уважение ко мне — все это перенесется на Ирвина Гольда, как только тот от меня избавится.
— Вы верно полагаете. Об оружии я ничего не знаю.
— Вы лжете, Пит!
— Клянусь вам…
— Не клянитесь. Вы знаете, как вас уважает Николас. У него будет разбито сердце, если он узнает, что его отец пытался лгать, чтобы выбраться из трудного положения.
Револьвер — шестизарядный «смит энд вессон», утяжеленный К-38, с полным боекомплектом весивший 1180 граммов и несколько отрезвивший Ника после его первой стрельбы по мишени. Крепкому пятнадцатилетнему парню все же не хватало силы в руках, чтобы удержать подобный вес. А отдача была слишком резка для него. С таким весом и отдачей он посылал пули либо над, либо под «яблочко».
Тогда я купил ему «смит энд вессон» 22/32 для тира, револьвер 22-го калибра, весящий всего лишь 750 граммов с полным барабаном. Просто невероятно, что он вытворял с этой штукой. Вандерлих, служитель в тире, как-то несколько недель назад сказал ему:
— Будь мы в Додж-Сити во времена доброго старого Дикого Запада, я предпочел бы противостоять твоему отцу с его К-38, чем тебе с твоей пукалкой. И я говорю это не для того, чтобы приуменьшить способности твоего отца.
Я представил Ника на пороге ванной комнаты перед этой женщиной в черном нижнем белье с моим револьвером в руке. Он направляет оружие, поднимая его прямо перед собой, несколько выше лба, а ля Вандерлих, хладнокровно наводя на цель. Женщина падает на колени, умоляюще поднимая сложенные руки. Указательный палец Ника нажимает на курок…
Дальнейшего не последовало. Я не могу, или не хочу, представить выстрел, отдачу, пороховую гарь.
Но ни у кого, кроме Ника и меня, нет ключей от моей квартиры. Никто другой не мог впустить эту женщину и убить ее. Никто больше не знает, где спрятано оружие: под свитерами в нижнем ящике комода. Никто в мире, кроме Ника и меня.
Но ведь невозможно, чтобы он был виновником этого ужаса.
В конечном счете наш парень столь прямолинеен и последователен, что даже друзья над ним подтрунивают. Естественно, уважительно. Он несколько выше их, более широк в кости и абсолютно уверен в себе. Что больше всего их впечатляет, как я часто замечал, так это его способность не терять хладнокровия. Когда их голоса переходят на крик, его голос становится тише, заставляя прислушаться. И если возникает потасовка, они знают, что в боксе, так же как и в карате или в чем-то другом, он способен разделать их под орех, и причем с милой улыбкой на лице.
И он всегда откровенен со мной. Чист, как золото. Никогда не возникает нужды загонять его в угол, чтобы добиться ответа на вопрос. Я уже не помню даже, когда он спросил меня:
— У тебя нет проблем со мной из-за этих историй с наркотиками?
Он знает, что я ему не солгу. Откровенность — не единственное чувство между нами.
— Иногда, — сознаюсь я. — Говорят о стольких вещах… Я был бы плохим отцом, если бы не предвидел подобных ситуаций.
— Значит, я не доставляю хлопот.
— Ты пробовал?
— Травку. Два или три раза. Я в ней не нуждаюсь.
Я прилагаю немало усилий, чтобы пойти дальше, задать нужный вопрос:
— А насчет секса? Гетеро или гомо?
Он несколько мрачнеет.
— Ты спрашиваешь из-за моих длинных волос…
— Не говори глупостей, Ник. Но сейчас многие сирены поют, что нет ничего лучше голубой любви.
Он преображается.
— Сирены — женщины, папа. С какой стати им вещать об этом?
Я не мог не рассмеяться.
— Очень забавно. Но ты не ответил на вопрос.
Он, должно быть, почувствовал за шуткой мою озабоченность, ибо ответил очень серьезно:
— Я не думал об этом. Но, к примеру, если это делать с мальчиком, можно подумать… как бы сказать… Это слишком похоже на мастурбацию, понимаешь? Тогда как с девушкой действительно что-то испытываешь.
— Ты очень разумный молодой человек, Ник. И говоришь почти как старик. Ты пришел к подобному заключению на собственном опыте, не так ли?
— Ну да, у меня была девушка… Но мы не пошли до конца.
— Это тоже неплохо. Девушка твоего возраста действительно не готова еще идти до конца, как ты говоришь, что бы она ни рассказывала.
— Та была двумя годами старше. Она на первом курсе университета. И я полагаю, что она готова. Если только…
— Да?
— Ну ладно, скажем, ты находишься с девушкой и все классно, все готово для этого дела. Родители отсутствуют, свет приглушен и все такое. Стоит ли тогда спрашивать ее, приняла ли она пилюлю? Ты понимаешь, если ее спросить об этом раньше времени, она подумает, что у тебя в голове только одно. Если же задать этот вопрос уже в процессе, она скуксится. Как быть?
Боже, романтические проблемы нынешней молодежи слишком осложнены прогрессом!
Но Ник говорит со мной так. Открыто. Будь он хоть малость виноват в этих окровавленных останках, заполнивших мою ванную комнату, он бы никогда не прятался.
Офелия перестала тереть как безумная листок бумаги. Она его разложила, разгладила и тщательно приклеила к фаянсовому квадрату стены для сушки. Бумага пристала к стене так же, как когда-то носовые платки Джоан в нашей квартире с многочисленными ванными комнатами на 60-й Восточной улице. Войдя вечером после стирки Офелии в ванную комнату, можно было найти с дюжину белых полотен, расцвечивающих стену. Должно быть, тот, кто незаконно протащил эту толстомордую мексиканку через Рио-Гранде, вдолбил в ее голову, что необходимо делать с дамскими платками после стирки: их пришлепывали к стене, они высыхали и их заботливо складывали, даже не гладя.
Вначале Джоан чуть не хватил удар.
— Нет, нет, Офелия. No necessitad. (Нет необходимости.) Не на стену. Господи, как сказать стена? La pared. Nada la pared! Просушить, высушить, как все остальное.
Бесполезно.
Я никогда не совершал подобной ошибки. Когда мы поделили Офелию после развода, у меня было право на ее услуги раз в неделю, а у Джоан — все остальные дни. Моим днем стала пятница, и Офелия могла делать все, что ей заблагорассудится. Я впускал гс в восемь тридцать утра, видел, как она доставала из стенного шкафа инвентарь для уборки, и оставлял ее ii покое. Когда я возвращался домой на уик-энд с Ником, он уже был там, а Офелия исчезала. Чаще всего, по его словам, она собиралась уходить в половине четвертого, когда он возвращался из школы. Но иногда она оставляла не поддающееся расшифровке сообщение на телефонном столике.
Бесполезно было повторять ей и упрашивать: «Я прошу вас, Офелия, ради Бога и всех мексиканских святых, постараться оставлять мне понятные сообщения, ибо они личного характера и могут быть важными, а на работу мне не звонят по личным вопросам, я запретил это делать, потому рассчитываю на вас, Офелия. Вы понимаете, я рассчитываю, что вы передадите послание, четко записав его…» Все это оказывало на нее не большее воздействие, чем просьбы не сушить платки на стене ванной комнаты.
И сейчас, когда она приклеила этот листок бумаги на стену, у меня возникло впечатление, что она превзошла саму себя. Это почище китайской грамоты.
«ЕПАПО НЕТ ЗА ДУ ЧАС».
Чего нет? Который час? Кто это написал? Некий телефантаст, выступление которого способно развеять хмурые черты Толтека?
«ЕПАПО НЕТ ЗА ДУ ЧАС».
Я прикрываю глаза, перечитываю с ужасом таинственное послание и поворачиваюсь к Офелии.
— Что все это значит?
Она остается безмолвной, непроницаемой. Все смотрят на листок. Доктор Эрнст, психиатр из психиатров, главный чинитель мозгов, рассматривает его, нахмурив брови. Потом пожимает плечами.
— Что еще можно ожидать от этой несчастной эксплуатируемой женщины? — бормочет он, обращаясь к собравшимся.
Я в консультационном кабинете доктора Джозефа Эрнста.
Я не помню, как я туда попал и почему, как все произошло, но я там.
Доктор Эрнст за своим бюро хмуро рассматривал меня, поджав красные мясистые губы, его брови слились в единую линию на лбу.
Комната изменилась со времени моего последнего визита, а прошло чуть более восьми дней. Она непомерно увеличилась, потолок поднялся. Медик всегда предлагал мне сесть в кресло, а сейчас я лежал на незнакомом мне диване напротив него. Поза несколько неудобная из-за почти горизонтального положения, и мне приходится превозмогать боль, чтобы немного приподняться на локтях и взглянуть в его пронзительные глаза. Внезапно я понял, что не свободен в своих движениях и не могу сесть. Широкий пояс опоясывал мою грудь, а руки были привязаны к дивану.
Связан и стеснен.
У меня всегда был страх перед физическим принуждением, вне зависимости от условий. В моем теперешнем состоянии, с пересохшим горлом и бьющимся сердцем, я просто сходил с ума. Это паника. Я постарался освободиться от пояса, но возникло впечатление, что я переламываюсь пополам. Ужасная боль. Я не стал сопротивляться и упал, задыхаясь.
Я в руках убийцы? Неужели этот помпезный, вульгарный старикан объединился с Ирвином Гольдом, чтобы избавиться от меня? Гольд, неизвестно как ставший моим защитником, заставляет меня признать себя виновным… я не давал согласия на утверждение его адвокатом! Эрнст, за приличное вознаграждение, сможет разрешить эту проблему. Он может перерезать мне горло и затем заявить, что после признания в убийстве прекрасной незнакомки я совершил самоубийство у него на глазах.
Осмелится ли кто-либо оспаривать его слова? Кто же усомнится в нем? Даже у моего сына не возникнет сомнения, а уж он-то прекрасно меня знает. И зная, что его отец — убийца и самоубийца, живодер, убивший беззащитную женщину и не нашедший храбрости сознаться в злодеянии, Ник не сможет больше думать обо мне без отвращения; все наши счастливые воспоминания сотрутся из его памяти. Вырвут не только их, но и все уважение ко мне.
Парадоксально, но моя единственная надежда в моем несчастье сознавать, что я действительно перед великим психиатром Джозефом Эрнстом. Как бы то ни было, но человек, всю жизнь создававший себе репутацию, не станет рисковать из-за грошей Гольда.
Но кто может быть уверен? Факт тот, что я не уверен больше в своем психиатре, как и он не уверен во мне; он наблюдает за мной уже три года, но, по правде говоря, практически ничего обо мне не знает.
Все произошло три года назад по настоянию Джоан, и я доверился жадным, волосатым рукам герра доктора. На таких условиях жена согласилась продлить нашу супружескую жизнь, подошедшую, по ее мнению, к своему пределу. Если психотерапия сможет восстановить наши узы брака, то мы будем продолжать играть в папу и маму. Так мы и играли больше года, до страшного суда. «Я развожусь, нравится это тебе или нет».
Год верности в исповедальне Парк-авеню. Год, в течение которого я исповедовался доктору, а тот время от времени что-то бормотал, чтобы уведомить меня, что он слышит. Иногда, более или менее регулярно, он посматривал на часы. Естественно, я знал с первого же дня, когда мы с Джоан оказались в его кабинете, что он ужасно мне завидует. Физически — в отличие от меня — он почти карлик, неловкий увалень. В браке он связан узами супружескими со старой клячей, отец которой, как я понял, купил душу своего зятя, оплатив его учебу. В тот первый день и всякий раз, когда Джоан сопровождала меня в исповедальню, добряк доктор расправлял плечи, подбирал живот и в глазах его читалось сластолюбие. Он ворковал, уставившись на мою жену, пуская слюни и склоняя голову в мою сторону, словно браня ребенка.
Завистлив, как вошь. Ведь он просыпался в своей постели среди ночи и узнавал кусок холодного и иссохшего мяса, к которому прижимался, не так ли?
Надежда вечна. По крайней мере, я еще не в руках полиции, пытающейся объяснить кровавый ужас в моей ванной комнате. Гольд все же, может быть, на моей стороне. Он воспользуется всеми средствами, чтобы до безумия протянуть судебную тяжбу. Но по какому праву он считает меня виновным?
Доктор Эрнст почти ласково говорит мне:
— Питер, у вас склонность к мечтаниям. Ваши мысли разбрелись, вы следуете за ними, как мальчишка за бабочкой в высокой траве, все ближе и ближе подходя к обрыву. Это нехорошо. Я прошу вас сейчас сконцентрироваться — на главных вещах.
— Вы слышите? Айн, цвай, драй… вы концентрируетесь на главном. Медленно! Или немедленно!
Внезапно проявляется его венский акцент. Я могу поклясться, что он наигран. Говорят, что он брал уроки у отставного официанта из кондитерской Пратера. Если взглянуть на Alte Wien герра доктора, я могу поклясться, что вскроется чистейшая жила alte Бруклин.
Я опять приподнимаюсь, борюсь с повязкой, обхватившей мою грудь.
— Не очень-то легко сконцентрироваться вот так, привязанным, доктор.
— Возможно. Итак, вместо того, чтобы физически бороться с этим насилием, не лучше ли воззвать к своему разуму, и вы увидите, что это не причинит никакой боли.
Он прав. Я отказался от борьбы, позволил рукам просто проскользнуть сквозь повязку и расправить ее. Теперь, когда я шевельнулся, создалось впечатление, что ребро или даже пара переломаны от подобного давления. Я глубоко вздохнул и мало-помалу это чувство исчезло. Но я знал, что все эти дела оставят мне чертовы синяки.
— Вы говорили о главных вещах, доктор.
— Да. Труп женщины. Ваш револьвер рядом с ней. Ваш сын.
— Мой сын?
— Николас — очень важное звено в этой ситуации. Я предупреждал, что ваши отношения с сыном не были идеальными. Вы вложили в него слишком много от своей личности.
— И думаете, он того не стоит?
— Я думаю, что он удивительный мальчик. Любой отец был бы горд иметь такого сына. Но вам этого было мало. Мальчик сделал из вас своего идола. И вы постарались утвердить это обожание. Вы хотели быть для него Богом-Отцом. Вас ужасало, что однажды он сможет усомниться в вашем извращенном гуманизме.
Вот что этот негодяй творил с поэзией отцовской любви. Но я очень нуждался в нем и не протестовал. Я нуждался в нем сейчас, когда он находится между мной и полицией. Я буду нуждаться в нем и позже, когда нужно будет повторить рецепты. Я прикинулся больным, чтобы заставить его прописать мне таблетки против ипохондрии — метанфеталин гидрохлорид (только по рецепту), сакобарбитал (только по рецепту). И не мог позволить себе иссушить этот источник снабжения. Я не наркоман, но бывают дни, два-три подряд, когда меня обуревают чувства вампира. Я расцветаю в полнолуние и умираю под солнцем, и тогда только химические снадобья позволяют мне существовать. Со времени моего развода эти случайные сеансы, во время которых я рассказываю невесть что полусонному психоаналитику в течение пятидесяти бесконечных минут за символическую сумму, имели лишь одну цель: снабдить меня рецептами.
Мой извращенный гуманизм, надо же! Но я, не дрогнув, сношу обиду. И спрашиваю не поэтично, но вежливо:
— А что за диагноз, доктор? Чем мы заняты сейчас?
— Да, вот подобающее поведение. Некая объективность. Поэтому, чтобы продвигаться в данном направлении, нам нужно объективно оценить состояние пациента. Есть ли какие-нибудь соображения о вашем состоянии?
Техника Эрнста. Проанализируйте себя сами и великодушно заплатите за эту привилегию.
— Сейчас я не знаю достаточно четко, где нахожусь. Эмоционально я подавлен. Это все, что я могу сказать.
— Можно позавидовать вашему спокойствию.
— Я мужчина, доктор, взрослый мужчина, а не истеричная женщина.
Добродушный доктор рассматривает меня с некоторой растерянностью.
— Да. С другой стороны, состояние стресса легко спутать с хладнокровием. В особенности для личности, не отдающей себе отчета в своем действительном состоянии.
— Я?
— Естественно. В этот самый момент вы в состоянии глубокой отрешенности, спровоцированной шоком. Ваше видимое спокойствие — результат усилий организма не впасть в состояние комы. Что — я должен признать — не делает его менее восхитительным.
— Спасибо, — ответил я, и внезапно то, что он сказал, поразило меня. — Вы пытаетесь, заставить меня думать, что сейчас я нахожусь у себя в постели, в глубоком сне, ожидая, что зазвонит будильник.
— Я не желал бы лучшего. К несчастью, это невозможно. Труп в ванне реален. И револьвер — улика против вас — тоже реален.
— Доктор, я клянусь вам, что не стрелял.
— Отрицать — естественный синдром. Совершив слишком ужасный акт, трудно с ним согласиться. Какая-то дверца в мозгу герметически закрывается. Воспоминания о содеянном остаются там запертыми.
— Я убиваю женщину, которую никогда в жизни не видел? И это в доме, полном людей и на их глазах?
— Дом полон людей?
— Вы были там, доктор. Моя бывшая жена тоже. Ее муж. Служанка.
Он медленно покачал головой.
— Меня там не было. В доме не было никого, кроме вас и вашей жертвы.
— Ну что вы? Вы были там! Я вас видел.
Он все так же качает головой.
— Почему же мы были там, Питер? Зачем вашей разведенной жене и ее мужу, избегающим вас как чумы, внезапно понадобилось прийти к вам в гости? А я? Зачем я пришел к вам? Разве я посещаю своих клиентов на дому? Что же до служанки…
Он надул губы и выпятил их, словно рассматривая мою толстушку Офелию. Я полагал, что одержал небольшую победу. Это успокаивало.
— Да? Что вы мне плетете? Она должна была быть там! Это ее день. Пятница.
— Святая пятница. Выходной день. Больше чем выходной для нее. Святой день.
— Я знаю. Она мне говорила на прошлой неделе. Но она все же обещала прийти, сказав, что затем пойдет в церковь.
— Так она и сделала. Вы представляете, который теперь час?
Я попытался взглянуть на часы, заметил, что их нет, и поспешно прикинул в уме.
— Час? Половина второго?
— Час. Ваша служанка пришла в восемь тридцать. Вы оставили ее там, а когда вернулись в полдень, она уже ушла. Я точно воспроизвожу события?
— Не знаю. Я не помню, как и когда вернулся.
— Но очевидно, что вы вернулись к себе. Вас взбесило отсутствие верной Офелии, не удосужившейся отработать положенное время. Еще больше вас взбесило оставленное на телефонном столике послание…
— Не на столике. Эта безмозглая мексиканская кретинка стирала его под краном в ванной комнате. И приклеила на стенку.
— Серьезно? Вы действительно в подобное верите?
— Я верю в то, что я вижу. Это мания. Почему я должен верить в то, что вы хотите вдолбить мне в голову? И я думаю вот о чем: каким боком вас касается это дело? Кто просил заняться мной?
— Ах, Питер! Это по вашему же настоянию я здесь, как заметили вы, занимаюсь вами. Вначале, в шоковом состоянии, вы обратились к мужу вашей бывшей жены. Видный адвокат, ловкий манипулятор законностью. Но он вас не устроил. Потому теперь моя очередь.
— Итак, вы знаете, что произошло между Гольдом и мной. Вы видели нас в ванной комнате.
— Как сейчас вижу вас. Но только потому, что вы допустили меня в ваше подсознание. Вы сделали меня частью себя. После трех пропавших лет вы впервые наконец-то повернулись ко мне и только что попросили этого бедного доктора Эрнста, этого педанта и старого болтуна, вывести вас из джунглей. Вы объясните кажущееся необъяснимым. Вы одним махом проясните, кто бросил труп в вашей квартире с вашим же револьвером неподалеку. Не так ли?
— Никогда в жизни!
— Ах, что за извращенность! Вы пытаетесь выйти из тьмы, настойчиво просите помочь, а когда вам предлагают это, закрываете глаза. Но я настаиваю на том, чтобы вы немедленно их открыли. Хотя время торопит.
— Чтобы сделать что?
— Открытие. Откровение. Это вы должны были понять за прошедшие три года. Я надеялся, что вы решитесь на это, каждый раз, когда вы приходили сюда.
От него исходила елейная заботливость, обнадежившая меня.
— То, на что вы, мой друг, особо надеетесь, — это подвернувшийся случай исследовать и открыть мою жену. Вы ее вспоминаете? Эту маленькую призывную секс-бомбочку, заставлявшую вас набирать воды в рот всякий раз при взгляде на нее? Может быть, вы хотели соблазнить ее здесь, в этой комнате. И вписали бы визит на мой счет. Такой вот вариант, что вы о нем скажете?
— Это очень показательно. Два наваждения спутались: страстная ревность и рассудительная забота о деньгах. Вы паникуете, кидаетесь топиться, но только горькая морская вода заполняет ваши легкие, как вы хватаетесь за соломинку этих наваждений.
Ах, этот голос, чертовски мягкий и шуршащий, словно тающая пена на пляже, гонимая бризом. Эти дряблые губы, как у подводных созданий. Я чувствую, как морская вода заполняет мои легкие, я чувствую, как перехватывает дыхание. Я задыхаюсь, меня душит. И тем не менее я стараюсь твердо произнести спасительные слова:
— Это кошмар, дурной сон, и только.
Губы двигаются медленнее. Голос затихает и становится ниже, как из-под иглы на останавливающейся пластинке.
— Сон? Тогда проснитесь. Вам нужно всего лишь проснуться.
— Я не могу.
Я могу лишь захлебываться в солоноватой и теплой воде Гольфстрима. Крепкие руки поднимают меня над волнами и выносят на пляж.
Мой отец.
— Это только испуг, и все, — кричит он матери, бросившейся к нам.
Тон его голоса заставляет думать, что он находит мою неудачу забавной. Он опускает меня на землю, я выплевываю воду. Горло и нос горят.
— Ах, Бубба!
Мать становится на колени и прижимает меня к себе. Мой подбородок касается ее нагретого солнцем плеча, слюна стекает по ее белоснежной спине.
— Бубба, Бубба, я так испугалась! Никогда не делай так больше, слышишь!
Очаровательный голос, мягкий, певучий акцент южанки из Джорджии. Все слова округлены, смягчены. Просто музыка. И я понимаю, что ее страх реален. Из-за него она оставила свой огромный зонтик от солнца. Она проводит под этим зонтом все время, когда мы приезжаем из Майами на пляж. Она никогда не заходит в море. Никогда не принимает солнечные ванны, никогда ее нос не розовеет и не обгорает. А сейчас, и причем из-за меня, она распростерта под солнцем.
— Чудная картина, — замечает мой отец.
Я сломлен, я пытаюсь высвободиться из ароматных и нежных объятий.
— Все нормально, мама, клянусь. Все прошло.
Я отстраняюсь. Отец указательным пальцем приподнимает за подбородок мое лицо и подмигивает.
— Браво, Бубба. Ты больше не боишься, верно? Ты готов вернуться в воду и плыть чуть ли не до Европы, не так ли?
Я щурюсь от солнца и смотрю на него, стоящего в потоке света. Золотистый отблеск зубов позволяет понять, что он улыбается.
— Конечно, — подтверждаю я.
Мать поднимается.
— Том Хаббен! Если ты испытываешь желание научить своего сына тонуть, я буду тебе благодарна, если это произойдет не в моем присутствии. Я не могу это видеть!
— Вспомни, дорогая, когда падают с лошади, все, что нужно сделать, — тотчас же подняться.
— Может быть, но заметь, я не вижу на этом пляже лошади.
Мать кладет руку мне на плечо, руку легкую, но достаточно весомую, чтобы понять, кто командует.
— С меня довольно солнца и морской живности, спасибо. Мы сейчас же возвращаемся и плотно завтракаем, а затем захватим бабушку и пойдем в кино. На Фледжер-стрит идут «Унесенные ветром».
«Унесенные ветром»… 1939 год. Мне десять лет. Я впервые увижу этот фильм. К черту солнце и морскую живность.
— Великолепно! — восклицает доктор Эрнст. — Превосходная работа. Все детали на местах.
Теперь он уселся на бюро, уперев руки в толстые ляжки.
Разочарование — тяжкий груз. Я должен проснуться в своей кровати, одеяла влажны, а пододеяльник смят после борьбы с моим кошмаром, воспаленные глаза стараются разглядеть, который час. Мне необходимо встать, пройти в ванную комнату и не найти там никаких следов преступления. Нет ни трупа, ни револьвера, ни крови. Нет и убийства.
Но я не в своей постели. Я лежу на диване лицом к этому величественно восседающему и кивающему венскому Будде из Бруклина.
— Таким образом, исследование началось, — заявил он мне. — Мы сделали первые робкие шаги в лабиринте. Очаровательная матушка показывает зубки. А солидный папа… Впрочем, он мог и не суметь стать таким авторитетным, каким хотел себя видеть. Можно заподозрить, что он выждал, прежде чем прийти на помощь, niht war?
— Вы хотите сказать, он хотел, чтобы я утонул?
— Вы утонули? Ну нет! Может быть, немного пострадали. Поняли свою слабость и его собственную силу. Но он никогда не хотел, чтобы вы утонули. В самом худшем случае вы лишь немного его раздражали. Но чаще он гордился тем, что он отец. Иметь такого красивого и мужественного сына! И так похожего на него…
Мы следуем по Коллинс-авеню, мой отец и я, и останавливаемся в тени кокосовой пальмы, чтобы взглянуть на огромный котлован. Это фундамент отеля, который строит его компания. На дне ямы вода и жидкое месиво, в котором копошатся рабочие, таскающие арматуру и доски. Помпы откачивают воду из котлована и выплескивают ее на улицу. Человек в промокшей робе подходит к отцу.
— Откачать придется весь этот чертов океан, — ворчит он. — Клянусь вам, мне по душе больше Север.
— Ты, значит, обожаешь работать в снегах, не так ли? — спрашивает отец, кладя руку мне на голову. — Вот мой сын, Динк.
Динк улыбается мне.
— Рад познакомиться, малыш. Ты ужасно похож на своего отца. И так же упрям, как он?
— Почти, — за меня отвечает отец.
— Ну что же? — бросает мне Динк. — Может быть, ты продемонстрируешь кое-что из того, что умеешь?
Он опускается на колено, чтобы быть на моем уровне, как боксер, поднимает кулаки. Я взглянул на отца.
— Ну давай, Бубба, — говорит он. — И вспомни, чему я учил тебя.
Я вспоминаю его уроки. Не уходить, не отступать и не бить наобум. Продвигаться быстро, прикрываясь, делать выпад для нейтрализации удара и одновременно бить левой в корпус. Не вилять рукой, посылать прямой удар. Поэтому я продвигаюсь, бью, и мой кулак разбивает рот Динку. Он отходит назад, внезапно садится на тротуар, у него удивленный вид. Затем он разражается смехом, проводя тыльной стороной ладони по окровавленным губам.
— Ну и дерьмо! Достойный сын своего отца!
— Если ты хочешь отыграться, — замечает мой отец, — я тотчас начну продавать билеты.
— Итак, исследование продолжается, — шепчет доктор Эрнст. — И если все пойдет как надо, мы доберемся до правды.
— До какой правды, доктор?
— Ах! До истинной! Идентифицируем вашу жертву. Причину, по которой вы направили на нее револьвер. Почему вы нажали на курок.
— Ради всего святого! Если вы будете продолжать в том же духе, то в конечном счете убедите меня, что я это совершил!
— Разумеется.
— Я понимаю. Давить на меня до тех пор, пока я не признаюсь. Исчезну с глаз, и моя бывшая жена сможет окончательно перевернуть страницу жизни. Не будет больше угрызений совести из-за меня. Не придется больше беспокоиться каждые выходные, когда Ник со мной. Он будет только ее. Тогда как сейчас она прекрасно знает, что он мой. Она прекрасно знает, что он живет с ней и тем пройдохой, за которого она вышла замуж, ради ее спокойствия!
— Вы обвиняете меня в сговоре с вашей очаровательной бывшей женой, в том… как вы говорите? Чтобы убрать вас с глаз долой?
Я попытался подражать его разгневанному голосу.
— Вы обвиняете меня в убийстве?
— Ах, разве пастырь обвиняет прихожанина в его грехах? Или хирург винит своих больных за рак? Это терминология параноика. Что делать нам с обвинениями? Поверьте мне, я лишь пытаюсь отделить реальное от воображаемого.
— Тогда получше взгляните на реальность, доктор. Я не знаю этой женщины, никогда в жизни ее не видел. И если когда-либо я буду способен кого-то убить, им не станет незнакомец.
— Вы не хотите объяснить мне, что эта незнакомка делала у вас дома? Полуголая?
— Не имею ни малейшего понятия.
— Подброшу вам идею. Она оказалась там, потому что вы ее пригласили.
— Никогда. Вы говорите, что видели ее, доктор. А хорошо ли вы ее рассмотрели? Хотите, чтобы я описал ее одним словом? Шлюха. Профессиональная потаскуха. Случается, что я готов заплатить за удовольствия, доктор, но тем не менее не сплю с кем попало! А эта женщина, которую вы видели в ванной комнате, совсем не в моем вкусе.
Я в маленькой квартирке на Керзон-стрит. Время от времени из наглухо зашторенного окна доносится визг шин автомобиля, скользящих по мокрому асфальту. Со времени моего приезда в Лондон стояла промозглая погода, но в тот вечер начался просто потоп.
Кристел склонилась перед газовым радиатором, размещенным в камине. Я слышу легкий хлопок, когда она его зажигает. Промокшее платье обтягивает округлости ее ног и приоткрывает между ними темную лощину. Я чувствую, как меня охватила теплая волна еще прежде, чем радиатор зажегся. Она распрямляется и поворачивается ко мне.
— Виски? Чай?
Из-за широко раскрытых удивленных глаз и румяных щек она похожа на школьницу. Лишь прическа портит картину — сложное неустойчивое сооружение из светлых волос вздымается нац фигурой девочки-подростка.
— Чай, — отвечаю я, — но прежде убери свой шиньон!
— Рапунзель, Рапунзель, распусти свои волосы!
Я потрясен. Никогда бы не подумал, что девица, занимающаяся древнейшим в мире ремеслом, может цитировать братьев Гримм. Деликатным жестом она убирает на место непослушную прядь.
— Еще есть время, дорогой. Впереди целая ночь, не так ли?
Повернувшись ко мне спиной, она принимается искать чайник на полке, но мой голос, будто опустившаяся на плечо рука, ее останавливает.
— Вначале волосы.
Она пожимает плечами, затем повинуется и осторожно вытягивает заколки из своего обожаемого шиньона. Почти вся масса волос не ее. Она приподнимает накладку рукой, расчесывает ее. Собственные волосы очень коротки, как у мальчика.
— Огорчен? — спрашивает она.
— Нет.
Но в руках — злобная дрожь. Я беру ее шиньон. Волосы сухие, ломкие, неприятные на ощупь.
— Что это такое? Синтетика?
— Что?
— Это нейлон? Что-то в этом роде?
— Смеешься, золотце! Это стоило мне немалых денег. Просто лак их пересушил, понимаешь? Но это настоящие волосы. И естественный светлый цвет, как у твоих.
— А твои?
Она расстегивает юбку. У нее узенькие трусики, с набивными наивными цветочками. Трусики маленькой девочки. Она опускает их настолько, чтоб я смог увидеть светловатые волосики и маленькую расщелинку настоящей школьницы.
— Вот мои, — заявляет она.
— Изысканно, — комментирует доктор Эрнст. — Представиться столь очаровательным образом! Но совершенно отсутствует связь с нашей темой.
— Как же! Эта девушка доказывает, что я не довольствуюсь невесть чем, если плачу!
— Вкус меняется, Питер. Он так изменчив!
В Копенгагене садится солнце. В сумерки я захожу в сад Тиволи и медленно иду к концертному залу. Внезапно все окружающие меня здания в этом парке аттракционов расцвечиваются иллюминацией. Разноцветные огни заискрились на крышах, в кронах стоящих вдоль аллей деревьев: маленькие голубоватые лампочки спрятаны в ветвях.
Стоящая на аллее девушка — высокая и крепкого телосложения. Меж пальцев у нее потухшая сигарета. Я останавливаюсь рядом и раскуриваю сигарету, чтобы потянуть время.
— Undskyld, — говорит она мне, — Ма jeg benytte Derres Taen der?
— Извините, не понимаю. Я — американец.
— Ах! Американец!
Она улыбается, подносит мою зажигалку к своей сигарете.
— Я прошу, пожалуйста, не откажите в огоньке.
Ее голос мягкий, шелестящий, как листва. Она говорит почти без акцента. Я даю прикурить. Она столь высока, что ее глаза почти на уровне моих. Я смотрю на ее ноги и вижу, что у нее простые сандалии, а не туфли на каблуке. Ее мини-мини юбка создает впечатление, что она целиком состоит из отменных ног. Бедра, несомненно, несколько тяжеловаты, но крепки. Она не сказала ни слова. Лишь сквозь приоткрытые губы выпускала дым сигареты.
— Mangt tak. Это означает спасибо.
— Не за что.
Настала ее очередь бросить оценивающий взгляд. Затем она спросила:
— Вы один?
— Да.
— Не хотите, чтобы вам составили компанию?
— В зависимости от условий.
— Я очень способный компаньон. Виртуоз, понимаете? И к тому же тактичная.
— Я вижу. И сколько же возьмет с меня тактичная виртуозка за ночь?
— За всю ночь?
— Да.
— Для кого-то это было бы восемьсот крон. Но вы мне нравитесь, потому будет всего пятьсот. Семьдесят пять долларов в американской валюте.
Я с сожалением мотнул головой.
— За подобную цену вы никогда не найдете такую, как я. С моими данными. И не забудьте, что у меня квартира…
— Мы пойдем в мой номер, в «Регал». И я оплачиваю обед и выпивку.
— Вы торгуетесь, как немец, — запротестовала она.
— Сожалею, — я хотел уйти, но она остановила меня.
— Подождите. Только для вас. Четыреста крон. Шестьдесят долларов.
— Вы столь же быстро рассчитываете обменный курс немецкой марки?
— Прошу вас… Мне бы не хотелось с вами торговаться, — прошептала она, нежно положив ладонь мне на щеку. — Yeg synes voelding godt om Dem. Что означает, что вы мне очень нравитесь. Я люблю рослых и сильных мужчин. Мы проведем восхитительный вечер.
— Может быть.
— Четыреста? Плюс ужин?
— Согласен на ужин. Вы хотите начать с него? Кажется, вы голодны.
Она весело рассмеялась.
— Я всегда голодна! Вы знаете рестораны Тиволи?
— Нет, я здесь впервые..
— «Фаерчекроен» довольно забавен. Много молодежи, понимаете? Поют, пьют пиво и очень шумят. Но по кухне ничто не превзойдет «Диван 2». Очень роскошно. И очень дорого.
— Выбирайте.
— «Диван 2». Но это может прибавить те же сто крон. Даже больше.
— Но раз вам он нравится…
Ее звали Карен, и у нее оказался прекрасный аппетит. После ужина мы прошли сквозь сады по укромным уголкам к решетке Вестерброгард. Внезапно она отказалась от сигареты и, как гурман, закурила тонкую датскую сигару.
— Это вас не раздражает? — спросила она.
— Нет, а что?
— Большая часть мужчин такого не любит, исключая датчан. А я ненавижу сигареты. Итак, вы мне нравитесь все больше и больше.
Мой номер в «Регале» ее восхитил.
— Вы сказали мне — номер, и я тогда подумала… Но спальня, салон, две комнаты! Это роскошно!
— Оплачивает моя компания. Это необходимо, чтобы производить впечатление на людей, с которыми приходится вести дела.
— Понимаю. Я тоже потрясена.
Ее кислый голос заставляет подумать о том, что она сожалеет о совершенной уступке. Я поспешил расставить все по местам.
— Но моя компания не оплачивает непредвиденные расходы.
— К примеру, меня?
— Вас.
Мы вместе приняли душ, мылись и ласкали друг друга. Ее тело было роскошно, твердые груди торчали, бедра пружинили мускулами. Она пыталась льнуть ко мне, но эта белоснежная, почти девственная комната не была местом для подобных изысков. Я в свою очередь ласкал ее, и она приходила в экстаз. В ее дыхании чувствовался запах сигары, но это не было неприятным.
В кровати она взяла все в свои руки, если позволительно так выразиться, терпеливо и артистично управляла мной пальцами и ртом и вдруг приподнялась и с беспокойством взглянула на меня.
— Мне так жаль… Это свет раздражает тебя? Хочешь, я его погашу?
— Нет. Мне нравится любоваться тобой.
— Так… Ну, если это все, что ты желаешь…
— Нет.
— Что-нибудь еще? Я буду счастлива исполнить все, что ты пожелаешь.
— Да, может быть, еще кое-что. Я подумаю.
Она нахмурила брови.
— Мне будет больно? Я не люблю подобных вещей.
— А ты можешь позволить себе выбирать?
Она присела на корточки, распущенные волосы скрыли часть фигуры.
— Да. Но у меня есть подружка…
— Провались ты со своей подружкой! Нет у меня желания причинять тебе боль. Мои сигареты в салоне. Пойди принеси.
Мое сердце забилось, когда я смотрел на ее походку: прямая, гибкая фигура, округлые бедра, казалось, ласкали друг друга.
Она вернулась с пачкой сигарет в руках и сигаретой в зубах. Дала мне прикурить, затем поднесла зажигалку к своей сигарете и заколебалась.
— Мне можно?
— Да. И принеси мне виски без льда. Вода в сифоне.
Она тотчас вернулась, все так же с сигаретой в зубах, протянула мне стакан, уселась у ножки кровати и поставила между нами пепельницу.
— Почему тебе пришло в голову, что я хочу причинить тебе боль?
— Временами меня просят об этом.
— Но ты никогда не соглашаешься?
— Нет. Никогда. Это, ты знаешь… fare.
Она прикрыла глаза, постучала указательным пальцем по лбу, пытаясь найти перевод, и наконец воскликнула:
— Опасность.
— Опасно.
— Да, опасно. Все остальное я позволяю.
— В таком случае, я полагаю, мужчине должно быть трудно удивить тебя?
— Очень. Ты хочешь попробовать?
Я пью виски, потягиваю сигарету и изучаю свою компаньонку по игре. Какое-то напряжение сдавливает мне живот и все остальное.
— Возможно. Я способен на это, — ответил я.
Доктор Эрнст кивнул.
— Итак, вы могли мне и солгать.
— В каком плане?
— Вы сказали, что невозможно, чтобы жертва была приглашена к вам в квартиру, ибо она относилась к категории, которая вас не прельщает. И чтобы лучше обрисовать свой вкус, вы рассказываете мне об очаровательной проституточке из Лондона. Кристел. Почти ребенок. Маленькая, стройненькая, едва достигшая половой зрелости.
— Я не вижу…
— Но это первое приключение. А немного погодя, когда у вас был выбор между подобными Кристел малышками в Копенгагене, вы их оттолкнули, целиком и полностью увлекшись амазонкой Карен. Величественным толстомясым созданием, дыхание которой извергает сигаретный дух и которая охотно соглашается совокупляться на полу, лишь бы заполучить четыреста крон.
— Боже! Не думаете ли вы, что я развращен до такой степени?
— Это лишь пример того типа удовольствий, которые не колеблясь предложила бы вам Карен. Я хочу только подчеркнуть, что она — всего лишь более молодой вариант женщины, найденной у вас мертвой. Шлюха, — я цитирую вас, Питер, — профессиональная потаскуха.
Он подчеркивал каждое слово, произнося их со странной напыщенностью. Так они казались мне каким-то гротеском.
— В тот вечер, доктор, я поддался невольному соблазну. Не думаю, чтобы за это людей распинали.
— Очень забавно. Но капризы, импульсивность — все это может быть крайне откровенным проявлением смутных желаний, таящихся в потаенных уголках памяти.
У меня создалось впечатление, что я задыхаюсь от старых навозных куч в местах общего пользования.
— Ну что же, согласен. Но тогда, доктор, вы же знаете, подхваченный странным порывом, я подцепил Карен. Я устроил ей роскошный ужин. И привез ее к себе в отель, чтобы порезвиться.
— Попытаться порезвиться, дружище.
— В конце концов, черт побери, я слишком устал. Вы никогда не летали Британскими авиалиниями Лондон — Копенгаген? Метро в час пик на высоте трех тысяч метров. А до того я провел неделю в лондонском агентстве, пытаясь убедить в ничтожности доходов, приносимых публицистикой. Самое трудное состоит в необходимости возврата. Я не вы и не могу доить людей за выслушивание их мелких неурядиц.
— Ах! Слова, слова, — выдавил с ухмылкой герр доктор. — Уверяю вас, будь Вергилий Данте похожим на вас, он непременно отказался бы от своего замысла.
— Тогда почему вы не делаете то же самое, доктор?
— Я? Как я могу? Не хотите ли вы, случайно, предложить мне сделать это?
Я в ванной комнате. На этот раз я один со своей красоткой эпохи Возрождения, рухнувшей к моей бельевой корзине, с головой на крышке, как на плахе. Мой револьвер все еще на полу. Струйки крови стекают по корзине и образуют лужицу рядом с оружием.
Впервые я изучаю это обескровленное лицо. Влажный рот, текущая из раны кровь. Пряди черных волос закрывают часть лба и глаз. Я стараюсь посмотреть в другой, неподвижный и остекленевший.
Тишина такая, что я слышу биение собственного сердца и шум собственного дыхания.
— Почему бы не задержаться на этой бойне? — спрашивает доктор Эрнст.
Он все так же возвышается над бюро, как судья, а я замер перед ним, окаменев от осознания своей вины.
— Зачем было вновь приходить ко мне? — упорно настаивает психоаналитик. — В течение трех лет я был для вас всего лишь пархатым евреишкой, торгующим псевдонаукой по баснословным ценам. Шарлатаном, толкователем снов, продавцом заклинаний и опасных снадобий. Тип отвратительного проходимца, возжелавший женщину, на которой вы были женаты. А сейчас, внезапно, вы с готовностью возлагаете на мои хилые плечи все свои несчастья. Для чего?
— Я не знаю. Я ничего не знаю. Но у меня нет выбора.
— Вы можете обратиться к другим. К пасторам, священникам, раввинам. Членам вашей семьи. Медикам из госпиталя. Службе социальной защиты. В Нью-Йорке в случае необходимости достаточно набрать номер 911. Так зачем вам нужен доктор Эрнст?
— Я прошу вас, доктор…
— Ах, не стоните! Просто душераздирающе. Сделайте милость, будьте мужчиной, проявите немного былого знаменитого хладнокровия Питера Хаббена.
Я ужасаюсь своим стенаниям, ненавижу себя, но ничего не могу поделать.
— Доктор, забудьте все, забудьте эти три года. Теперь все по-другому.
— Так ли? Теперь вы сожалеете о своем поведении в эти три года?
— Да, да.
— И вы извиняетесь за ваши обвинения? За ваше притворство, за требования моего ухода? Скажите, что, мои сеансы пошли вам на пользу?
— Да.
— Теперь вы полностью мне доверяете?
— Да.
— Но почему? И так внезапно!
— Я же сказал вам, что ничего не знаю. Может быть, мы пришли к взаимопониманию.
— Вы мне льстите, — брезгливо заметил герр доктор. — Я понял вас с первых же дней. Нет, мой друг. Смысл вашей перемены в том, что вы вдруг оказались перед ужасающей правдой. Убийца должен, по крайней мере, знать движущую силу совершенного преступления, иначе ему не будет покоя на земле. А в глубине своего сердца вы знаете, что только я способен раскрыть потаенный смысл вашею акта.
Мой акт? Мое преступление?
Боже, что за комедия! Против меня два свидетеля — и дражайший мэтр Ирвин Гольд превращается в прокурора. Призыв о помощи — и добрейший доктор Джозеф Эрнст разыгрывает Торквемаду!
Затаив дыхание, я смотрю, как герр доктор, оперевшись руками и коленями на бюро, своим огромным задом в мою сторону, завалившись на живот, медленно сползает и, не достигнув ногами нескольких сантиметров до пола, тяжело спрыгивает. Раскрасневшийся, задыхающийся, он поправляет свой галстук и одергивает куртку.
С ужасом я замечаю, что он едва достигает мне до пояса. Карлик. Голова несколько великовата для приземистого и деформированного тела. Я никогда не видел его таким. Я не узнаю больше его, но тем не менее инстинктивно чувствую отвращение к этому чудовищному, феноменальному телу. Вне всякого сомнения, если бы я когда-либо увидел своего психоаналитика в подобном облике, то никогда бы не пришел к нему.
Он поднимает на меня глаза, ощеривает зубы, во взгляде чувствуется триумф.
— Что, онемели? — обращается он ко мне. — Голоса лишились? Сдавило горло?
Каждое слово он сопровождает ударом указательного пальца в мою грудь. Он причиняет мне боль, мерзавец, и я отступаю. Чувствую ногами край кресла. Последний удар указательного пальца заставляет меня сесть.
Палец по-прежнему устремлен на меня.
— Признавайтесь! Вы знаете эту женщину!
— Я никогда ее не видел.
— Взгляните на нее поближе, и тотчас же узнаете. А что это нам даст? Вашу собственную систему защиты: способны ли вы убить незнакомку? Раз женщина вам незнакома, вы не могли ее убить. Но сейчас, чувствуя, что она не незнакома вам…
— Я ее не знаю.
— Ах, как вы не поймете, что подобные отрицания — пустая трата времени!
Забавное смешение: миссис Гольд, некогда бывшая миссис Хаббен, Джулиус и Дженни Береш, бывшие не столько моими тещей и тестем, сколько бабушкой и дедушкой моего сына. Еще моя семья: сестра, мать, отец и рядом с ним рыжая малютка, которая, как только я взглянул на нее, сунула свою руку под руку моего отца. Всем сердцем я желал, чтобы моя мать ничего не заметила, ибо была бы потрясающая сцена. Она ничего не видела.
И еще мой сын, Ник. Он был там и растерянно смотрел на меня.
Сердце мое сжалось.
— Ник не должен присутствовать, — сказал я герру доктору.
— Невозможно. Его присутствие обязательно.
— Черт побери! Или он уйдет, или я ничего не скажу.
Докторишко пронизывает меня взглядом. Делает знак Гольду. Они перешептываются в уголке, склонив друг к другу головы, и в конечном счете принимают решение. Ник уходит. Береши энергично машут руками, прощаясь. Когда они поворачиваются ко мне, то все еще заливаются слезами.
Моя мать меряет их взглядом. На своем смертном одре она, может быть, признала бы своего внука-полуеврея, но до тех пор она отторгала его. Мой отец со своей рыженькой, прижавшейся к нему.
Отец, с прижавшейся своими длинными ногами к его бедру рыженькой, подмигивает мне. Не знай я его как облупленного, воспринял бы это как знак поддержки, но я отлично понимал, что он предлагает мне оценить его соблазнительницу и ее рыжие секс-формы.
Слава Богу, Ника там больше нет. Когда настал момент и он стал способен понимать теологические закавыки и научился отличать пуританское пресвитерианство от иудаизма, несмотря на их общее возвеличивание Иеговы, Господа карающего, я откровенно поговорил с моим сыном о семейном расколе, и он в двенадцать лет выслушал меня с присущим ему чувством беспристрастия. Нет сомнения, забавно было бы взглянуть теперь на его вечнозеленого дедулю и прекраснодушную бабусеньку с серебряными волосами (в отличие от бабушки Джениш, моя мать не скрывала свой возраст), но, вероятно, он был бы убийственно задет их пренебрежением. Конечно, мать вполне могла бы поджать губы и отвернуться от него. И разумеется, мой отец тут же постарался бы сделать все, чтобы позлить мать, особенно в момент, когда он неустанно ласкает своей рыжухе ее грудь в форме торпеды.
Герр доктор с Гольдом снова принялись приглушенно совещаться. Затем Гольд подошел ко мне, показывая обоюдную симпатию.
— Пит…
— Меня зовут Хаббен, табачное отребье.
Симпатия тотчас улетучилась.
— Отлично, Хаббен, если единственное, что вас утешает, то, что Николас и вы носите одну фамилию, я готов поторговаться. Мне хочется, чтобы мы сейчас согласовали состав присяжных заседателей. Это может стать тягостным для вас, но вы можете ускорить процедуру, признав себя виновным. Пришла пора, Хаббен. Когда присяжные уйдут на совещание, будет уже поздно что-то менять.
— Я никогда и ни под каким видом не признаю себя виновным, Гольд! И почему это вы, как в «Алисе в стране чудес», все ставите с ног на голову? Начинаете с приговора, а затем уже устраиваете процесс? Черт побери! Если вы мне опять представите…
— Хаббен! Я уладил с присяжными заседателями. Если Николас не в их числе, то и вам следует вести себя корректно. Если вы хоть раз устроите сцену, все будет кончено. Парень тотчас займет пустующее кресло и услышит все. Вы этого хотите?
— Нет! Ни под каким видом!
— Итак, вы будете вести себя спокойно? Вы сохраните самообладание в любой ситуации?
— В любой ситуации? Даже будучи осужденным за преступление, которого не совершал? — И вы хотите сказать, что это выбор?
— Да или нет, Хаббен?
Я выждал, чтобы волны паники перестали накатывать одна за другой, и глубоко вздохнул.
— Согласен, — выдавил я наконец. — Я не хочу, чтобы малыш был здесь. И хорошенько запомните, — продолжил я, повернувшись в сторону Джоан, надевшей маску святой невинности, — что я узнаю, кто виноват, если до него что-либо дойдет.
— Я постараюсь не забыть этого, — ответил Гольд с глубочайшим пренебрежением и повернулся к доктору. — Отлично. Я полагаю, мы готовы.
Эрнст указал на мою мать.
— Мадам? Вы не хотели бы начать?
Она поднялась, достала из сумочки огромный, как почтовый бланк, платок и деликатно вытерла глаза.
— Мадам, прошу вас.
— Ну что же… Я родилась и воспитывалась в своем горячо любимом и обожаемом старинном городишке Огаста в Джорджии, — сказала она с подчеркнутым акцентом южанки, которым пользовалась только в разговорах с пархатыми янки, — Я потомок длинной ветви праведных пастырей и людей политики, объединенных верой в Христа. Некоторые из них были даже членами «Кантри-клуба» Огасты. Мой любимый бедный папа, да упокоит Господь его душу, лично играл в гольф с великим Бобби Джонсом. А я, могу вас заверить, была всего лишь невинной девочкой, невероятно красивой и утонченной, едва закончившей учебу, когда меня вырвал из семейного лона флоридский плебей, пообещавший преподнести весь мир на блюдечке. А потом он несметное число раз просто бросал меня, оставляя у разбитого корыта, пока сам бегал за всякой дрянью. Чтобы вам было понятно, господин председатель, если кто-то был в юбке и хоть чуть зазевался, он овладевал ею до того, как она успевала моргнуть глазом!
В конечном счете, после нескольких резких размолвок, я решила терпеть его из-за моих детей: невзрачной дочери с блеклыми волосами и обожаемого сыночка, бывшего моим единственным утешением, когда их папа отправлялся на известную вам охоту. Мой мальчик! Он был таким котеночком! И умен! Скаут в четырнадцать лет, награжден медалью за великодушие. Он был гордостью лицея в Майами Глене, завоевывая все призы, вплоть до гимнастических. Литературный светоч в знаменитом Гарвардском университете. Ах, голубая кровь моих предков текла в его жилах в дни его невинной юности!
Но увы! В его жилах текла и кровь его отца, а ложка дегтя всегда портит бочку меда. Итак, мой дорогой котеночек, замутив свой разум алкоголем, женится на одной из glux и устраивается на жительство в отвратительном Нью-Йорке, повернувшись спиной к любящей его семье. Правда, он позванивал своей старенькой, но еще красивой, ухоженной и нежной матушке два раза в неделю после двадцати часов, когда связь идет по льготному тарифу, но и то из-за небольшого наследства, которое предстоит разделить им с сестрой после смерти папы и мамы, ибо он не хочет терять золотое дно.
Единственная доставшаяся ему добродетель, — да будет благословен Господь, — это экономность. И я с гордостью могу заявить, что я выпестовала этот цветок всем своим сердцем, а следовательно, единственным утешением, которое он мог извлечь из брака с ней, это то, что… они все умеют ценить деньги и считать все до цента. Кроме того, господин председатель, ему не досталось больше добропорядочности, чем тому племени, с которым он соединился, к своему великому удовольствию. Да видит Бог, я признаю это со слезами на глазах — ведь теперь он опозорен и погряз в столь ужасной сцене в этой порочащей его ванной комнате. Мог ли он пойти на преступление? Я могу лишь молиться, чтобы он прислушался (послание к финикиянам, песнь Y, стихи Y и 17), чтобы быть спасенным. Аминь.
— Следующий, — прокричал Эрнст.
Мой отец все же соблаговолил отклеиться от своей рыжей стервы прежде, чем подошел к решетке.
— Господин председатель, скажу вам откровенно, я не вижу, в чем я не был добропорядочным отцом. Что еще нужно? Я всего лишь состарившийся агент по недвижимости, не уклонявшийся от реалий жизни и всегда старавшийся с радостью помочь Буббе добрым советом. Я научил его пользоваться огнестрельным оружием, водить машину и катер и не попадать на них в аварии, драться честно, если это возможно, и уважать женщин своей расы, включая его фригидную маму и сестрицу-идиотку, никогда не полагаться на увещевания торгашей, а покупать только качественные вещи, чтобы не найти однажды у себя под ковриком подарочек с сюрпризом.
Я сделал все, что мог, не всегда гладя по шерсти, если можно так выразиться, ибо его мама и сестрица с желеобразными ляжками постарались сделать все, чтобы увести его в ином направлении. И, по моему мнению, Гарвард его в конечном счете погубил. Вы находите, что это место для центра нападения? Если вы хотите знать правду, господин председатель, все эти великосветские университеты для бездарей не стоят выеденного яйца. Это противоестественно. Но его мамочка и сестричка подтолкнули его к Гарварду, оторвав от спорта под открытым небом, от нормальной спортивной команды, сделав из него писаку мерзопакостных историй в университетской газетенке. Он был на грани гибели. Поэтому я не удивляюсь, что он пустил пулю в сердце роскошной шлюхи за попытку шантажа или что-то в этом роде. Тем более что он мог быть мертвецки пьян, предпочитая пить нью-йоркскую отраву — коктейли вместо старого натурального бурбона.
Он закончил и сел на свое место, положил руку на плечи своей рыженькой и та прижалась к нему, с обожанием закатив глаза.
— Нет лучшего отца, чем ты, — уверила она его.
— Это еще нужно доказать, — заявила поднявшаяся без приглашения сестра. — Господин председатель, я говорю не только как сестра обвиняемого, но и как его служанка, нянька, когда он был ребенком, и дама его сердца в его отрочестве. Я говорю с уверенностью человека, ставшего, благодаря своему трудолюбию и уму, ассистентом профессора гуманитарных наук в Университете Солнца в Майами, Флорида. Считаю необходимым заявить, что отец страдает манией величия и не мог быть хорошим воспитателем. Впрочем, как и мать, бросающаяся в крайности — от надменного безразличия до безумных ласк и неустанною воркования. Она вне себя от сына, испытывающего неприязнь и отвращение к ней.
Мой младший брат был закомплексованным ребенком, господин председатель, но зато неисправимым мечтателем, романтичным, рано развившимся сексуально. Не будучи, естественно, отпетым развратником, он часто мастурбировал, даже тогда, когда не было для этого особого повода. Я стала свидетельницей его деяний через замочную скважину наших смежных комнат и, будучи возбуждена подобным зрелищем, стала шантажировать господина Недотрогу и склонила его к обоюдной мастурбации и прочим вещам. Тем не менее я заявляю со всей ответственностью, что он никогда не обладал мной. Абсолютно. Я была верна воспоминаниям о моем детском Адонисе до такой степени, что не позволила ни одному мужчине обладать мной до сегодняшнего дня. Я признаю, что пользуюсь пластиковым заменителем по доступной цене, стерильным современным инструментом всякой свободной женщины, господин председатель…
— Протестую! — рявкнул Ирвин Гольд, и я ему был признателен. — Господин председатель, это свидетельство опасно уходит в сторону автоэротики.
С видимым научным интересом герр доктор изучает блестящие глаза и пылающие щеки моей сестры.
— Протест принят.
— О! Ну что же, — сказала сестра, — вернемся к моему братишке.
— К его извращениям, — вмешался герр доктор.
— Его извращения… Да! Говорила ли я, что он был без ума от кино? Нет, не думаю. Он просто сходил с ума. Настоящий безумец. И особенно себя напичкал «Унесенными ветром», если мне не изменяет память. В тот год его не интересовали ни ковбои, ни гангстеры, ни Лоурел и Харди, нет. Он был увлечен лишь Скарлетт О'Хара, я думаю, на это стоит обратить внимание! Я считаю, что он просмотрел фильм не меньше четырех раз: вначале с семьей, затем три раза один. Обвиненный в этом, он все отрицал, но нервозность его выдана. В качестве защиты он обвинил меня в многочасовом просиживании в зале, где шла демонстраций «Женщин». Вы помните, этот фильм поставлен Джорджем Кьюкором со звездами Розалиндой Рассел и Полетт Годдар, столь восхитительными и столь резкими. Я признаю, что они произвели на меня определенное впечатление. Был некий ажиотаж, безумные прически, которые…
— Что все это значит? — воскликнул Гольд. — Начинается полоскание грязного белья? Протестую.
— Протест принят, — ворчит доктор. — Мисс, мы обвиняем вашего брата, а не вас.
— Ах, вы грязное подобие Калибана, вы хотите лишь поглубже зарыться в его комплексы, чтобы утопить его! Он прекрасно знает, что осквернил все на свете. Он предал меня, предал свою жену (лишь Господь знает причины его развода) и рано или поздно столь же легко предаст своего сына. Я ни на секунду не сомневаюсь, что он предал особу, лежащую в данный момент в ванной комнате. И как только она пригрозила ему разглашением его извращенности, он просто-напросто пустил ей пулю в живот.
Я был не способен больше сдерживаться.
— Моя извращенность, черт побери! Если ты в чем-то сговорилась с этими людьми, то зачем тебе мое исчезновение?
— Молчать!
Герр доктор устремляется ко мне на своих коротеньких ножках с перекошенным от злобы лицом.
— Молчать! Молчать! — орет он, тыча указательным пальцем мне в грудь, от чего я едва не задохнулся. — Больше это не пройдет! Ваш сын вернется в зал раньше, чем вы произнесете хоть слово, и будет присутствовать на всех дебатах. Он увидит фотографии, прослушает записи, сможет рассмотреть вашу жертву с ног до головы, так же как и орудие преступления, и сделать выводы о происшедшем. Так что осторожнее!
— Доктор… Извините, господин председатель, прошу вас.
Меня еще раз обуял такой страх, что я захныкал, но что еще оставалось делать?
— Доктор, я хотел всего лишь дать понять, что если сестра сможет избавиться от меня, то унаследует мою часть. Потому ее свидетельство…
— Вы оспариваете? Предполагаете, что она лжет?
— Нет. Не совсем. Она преувеличивает, подтасовывает факты, и это все. В любой семье…
— Меня не интересует любая другая семья. Я занимаюсь вами, исключительно вами. Я здесь, чтобы судить вас надлежащим образом. Честно, с чистыми руками и холодным рассудком.
— Судить меня с чистыми руками и холодным рассудком? Но как вы так можете, как можете вести все подобным образом? Я не хочу быть вашим противником, доктор, я просто хочу сказать, господин председатель, что подобные дебаты — карикатура на судебный процесс. Скорее поверят в психологическую драму с бедным кретином в качестве жертвы сеанса.
— Вы хотите заявить, что мой стиль судопроизводства далек от вашего понимания, мой друг?
— Ну хватит! — закричала моя сестра.
Она ненавидит судебные процессы и психологические драмы. Для нее, с тех пор как она увлеклась своей профессией, весь мир — классный зал, полный лодырей.
— Единственный вопрос — знает ли мой брат эту потаскуху? Да это очевидно. Достаточно посмотреть на его виноватый вид, когда я сейчас это говорю. Потому или он тотчас все признает, или я рассказываю его дорогому сыночку о всех невинных играх, которыми мы некогда занимались с его папой. Во всех деталях.
— Свинья!
Я хотел броситься на нее, но у меня не было сил подняться с места.
Сестра одарила меня загадочной улыбкой.
— Я знаю тебя наизусть, Бубба. И ты это знаешь. Теперь поразмысли. Как ее зовут, ну же?
— Карен?
— Нет, ее подругу.
— Имя?
— Экзотическое. Шотландское. Или что-то в этом роде.
Но я сейчас с Карен, мой перегруженный завтраком желудок выдавливает все в глотку, когда скоростной лифт «Регала» опускается в холл. Карен, съевшая больше меня, дожевывала остатки сдобной булки с маслом, прихваченные с подноса. Когда дверь открывается и мы выходим из кабины, она запихивает все это в рот и тут же проглатывает.
— Идем, я хочу показать тебе кое-что.
Она уводит меня к газетному киоску в холле. Продавщица — женщина с пепельно-серыми волосами в очках, тип классной дамы — разговаривает с престарелой супружеской парой. Рядом с ними девочка лет пяти, должно быть, они ее бабушка и дедушка, прогуливается вдоль нескончаемой витрины киоска, разделенной пополам. Маленькая ручонка держит за шею нарядную куклу. Другая указывает по очереди на каждое издание, будто предлагает его. Карен указательным пальцем трогает маленький курносый носик ребенка и, улыбаясь, спрашивает:
— Er de papirhandler?
Вместо ответа та с серьезным видом кивает.
Когда мы подходим взглянуть на витрину, где только что закончила свою прогулку девочка, то оказывается, что это витрина с порнографией, представленной в цветных фото идеальной четкости на первосортной мелованной бумаге. Я далек от излишней стыдливости, но тем не менее был шокирован подобной экспозицией, тем более ребенок только что указывал рукой на этот строй возбужденных членов и алчных влагалищ, при полном невнимании со стороны взрослых. Я просто ощущал устремленные на меня со страниц изданий мрачно-похотливые взгляды.
Карен поискала журнал, который хотела показать мне. Тот назывался просто «Трио». Полистала его, открыла и сунула мне под нос.
— Вот, — сказала она, — видишь? И вот здесь.
И там, и тут, и на последующих страницах располагались фотографии мужчины и двух женщин, предающихся банальным вариациям на тему групповых игр. Карен была частью команды, самой активной и прекрасной. Она с интересом рассматривала собственные изображения, склонив ко мне голову.
— Это было в Стокгольме, — пояснила она. — Тот, кто сделал фото, некий Леннард, увидел меня здесь и увез в Стокгольм для работы. Два дня, оплата наличными.
Как никогда, я почувствовал, что за мной наблюдают издали. Мне захотелось положить журнал на место и удалиться от — киоска, но Карен, довольная демонстрацией своих талантов, удерживала меня своей идиотской беседой.
— Что тебе больше нравится? Когда я с мужчиной или с женщиной?
— Пит!
Итак, кто-то все же наблюдал за мной. Винс Кенна, блудный сын издательского дома. Творец… Это похоже на него. Выскочить неизвестно откуда в одном из своих безумных припадков. Багровая физиономия, пылающий всевидящий взгляд — карикатура на американского туриста. Он хватает мою руку и жмет ее с энтузиазмом.
— Пит, старикан! Я прибыл вчера в Лондон, и Нэйджи мне сказал, что ты здесь, чтобы подписать контракт с Грандалем! Ты его видел?
— Нет. Послушай, Винс…
— Только не это, старик! Я знаю, что он лауреат Нобелевской премии, последний из великих, отшельник и все прочее, но если ты меня представишь, то, думаю, не умрешь. Он мог все же слышать обо мне.
— Послушай, Винс, он болен, не любит суеты и совершенно не желает издаваться у Макмануса и Нэйджа. Поэтому я бы предпочел…
— Я примчался сюда из Лондона только из-за этого, Пит! Увидеть его еще живым. Может быть, переброситься с ним парой слов. В конечном счете, Боже, это гений! Новый Ибсен. И ты считаешь себя вправе запретить мне пожать руку такому человеку?
— Ты уже раз пожал руку Норману Мейлеру. С тебя этого мало?
Он посмотрел на меня так, что я понял — ему это неприятно.
— Послушай, старик, все, чего я прошу, — это полчаса. И я клянусь, что не устрою сцены. Когда ты с ним встречаешься?
— Сегодня после обеда. В три часа.
— У тебя? В твоем номере?
— Да.
— Я буду у тебя. И тут же вылетаю обратно в Лондон. Ты поднимешься к себе прямо сейчас?
— Нет.
— Отлично. Я могу оккупировать твою кровать и наверстать упущенный сон до прихода Грандаля.
— Нет нужды оккупировать мою постель. Я закажу тебе номер. Пусть будет приятнее для тебя.
— За счет фирмы?
— Естественно.
Винс оценил Карен, затем невозмутимо огляделся, бросил взгляд на журналы и подмигнул мне с похотливым видом.
— Да, старина, я думаю, так будет удобнее для всех.
Строгет — длинная улица с магазинами, ресторанами и кинотеатрами. Въезд автомобилей запрещен, поэтому мы с Карен могли шагать прямо по мостовой в толпе людей, заполонивших всю проезжую часть. Карен, казалось нуждавшаяся в постоянной подпитке, съела второй рожок мороженого. Но, судя по окружавшей нас толпе, это, видимо, датская привычка: все хрустели рожками. Невероятное количество уже достигших половой зрелости детей тащилось за своими родителями с леденцами во рту.
Костлявая девица, которая в Нью-Йорке сошла бы за знаменитую модель, пересекла нам дорогу, волоча за собой пуделя: ноги как спички, высокомерный и пустой взгляд; позолотой блестели не только ее лакированные ногти, но и веки, и что еще более невероятно, у нее были черные роговые очки и такой же леденец!
Карен толкнула меня локтем.
— Ты видишь?
— Да. Похож на игрушку.
— Не собаку. Ее. Ты видел, как она на тебя посмотрела?
— Нет, я рассматривал собаку.
— Ну что ж, эта девица просверлила тебя взглядом насквозь! Будто она была… ну ты знаешь…
Карен раздраженно щелкнула пальцами.
— Возбуждена?
Она посмотрела на меня и расхохоталась.
— Может быть, и это тоже. Но я хотела сказать, что она восхищен.
— Восхищена.
— Пусть восхищена. И ты знаешь, мне это нравится. Большинство мужчин не столь высоки и красивы, как ты.
— Здорово.
— Да, — согласилась она, поднимая руку к подбородку. — Я вот такая высокая, а они где-то там внизу. Потому люди находят это забавным. Как было бы забавным, если бы я прогулялась с твоим приятелем, недавним добрячком у газетного киоска.
— Если тебе когда-нибудь доведется встретиться с ним, постарайся не говорить ему этого. Он обидится.
— Да, я понимаю…
Она хмурит брови и доедает рожок с мороженым, прежде чем заговорить о том, что ее волнует.
— Он может доставить тебе неприятности из-за меня?
— Ты хочешь сказать, из-за того, что видел нас вместе?
— Да. Мужчины таковы, они иногда отпускают плоские шуточки при всех. И чаще всего при женщине. При жене.
— Нет, не думаю, что он глуп до такой степени. — И тут некая мысль зародилась и расцвела в моем мозгу: — Может быть, даже к лучшему, что я встретил его.
— К лучшему? Не понимаю.
— И не нужно. Куда ты ведешь меня?
— Я тебе сказала. В «Бутик». Это недалеко.
«Бутик» — длинный узкий магазин, где продается одежда для дам, маленький зал, сообщающийся с другими анфиладой, как в старых квартирах. В первом только трикотаж: толстые свитера, выставленные в витринах, надеты на проволочные каркасы-торсы. К нам подошла продавщица, и Карен спросила:
— Фру Герда?
Девушка обернулась и махнула рукой в глубину зала. Карен повлекла меня за собой; за каждой новой дверью зрелище менялось, мы прошли от лыжных костюмов до вечерних платьев и ночных сорочек. Герда оказалась в последнем зале, заполненном бельем. Она нежно обняла Карен и протянула мне крепкую руку. Карен объяснила цель нашего визита.
— Какой размер у вашей жены? — спросила Герда.
— Она, скорее, малышка, очень тоненькая. Похожа на вашу продавщицу в первом зале. Но с более развитой грудью. Понимаете?
Я развел руки, пытаясь дать понять, что у Джоан очень большой бюст. Герда улыбнулась.
— Счастливый муж! Десятый размер, американский, а здесь сороковой.
Коробки открыты и вещи выложены. Вскоре прилавок и стулья полностью скрылись под нижним бельем, ночными рубашками, пеньюарами и babydolls. Я приступаю к отбору. Раз или два, видя, что я удивлен ценой, Карен заявляет Герде:
— For dyrt. Слишком дорого.
Герда не пыталась навязать мне эти вещи; она просто откладывала их в сторону. Несмотря на это, счет оказался довольно внушителен. Карен выхватила его у меня из рук, подсчитала в уме и, нахмурив брови, повернулась к Герде, как бы давая понять астрономический размер суммы.
— Rabaten?
Герда, вздохнув, — то ли ей действительно не понравилась просьба, то ли она была прирожденной актрисой, — и скрепя сердце вычислила скидку на десять процентов. Я подумал, что эта комедия могла быть заранее оговорена между Карен и Гердой, чтобы дать клиенту ощущение выгодной сделки, тогда как Карен получила приличные комиссионные. Но у меня было прекрасное настроение, и я не дал воли подозрениям.
— Это все, чего вам бы хотелось? — спросила Герда.
— Нет.
Я остался, и это произошло из-за Карен. В глубине магазина был примерочный салон, достаточно просторная комната с длинным узким столом, креслом, пепельницей на ножке и с еще более резким ароматом духов, чем в магазине. Я устроился в кресле и закурил, а Карен спокойно и без ложной стыдливости сняла сандалии, разделась и примерила наиболее экзотическое белье Герды. И все без комплексов. Герда принесла коробки, опустошила их, набросила одеяние на обнаженное тело, поджав губы, присела на корточки, собрав морщинки на лбу, оценила, поправила шелковую складку, чуть отстранилась, чтобы оценить эффект, и повернулась ко мне, чтобы узнать мое мнение.
Вообще-то решение принимать было мне, но я позволил собой манипулировать.
— Я это просто обожаю! — восклицала Карен. Или еще: — Восхитительно, ты не находишь?
Итак, пока некоторые клеточки моего мозга силились произвести простые арифметические действия, все остальные соглашались без промедления.
— Да, конечно. Мы это берем.
Она влюблена в свое собственное тело, эта милая Карен. Она примеряет и мои, и свои вещи перед огромным трюмо. Время от времени ее переполняет чувство юмора. Она откидывает голову назад, полуприкрывает глаза, делает губки бантиком под Мерилин Монро и разражается ехидным смехом над своими сексуальными рефлексами. Как-никак юмор — всего лишь мазок, плохо скрывающий реальное самообожание.
Герда отступает вглубь. Она участница комедии, шепчет подсказки и поворачивается ко мне за подтверждением. Ее руки, завязав узлом ленту или распушив кружевной волан, иногда задерживаются, лаская и поглаживая. Я заметил, что женщины затевают передо мной небольшой спектакль, и если и есть в мире вещь, которой желала бы добрейшая фрау Герда, так это моего скорейшего ухода, чтобы закрыть дверь на ключ и спокойно продолжить оргию.
Но она оставляет нас, чтобы упаковать покупки и подсчитать стоимость. Как только она вышла и Карен облачилась в свою облегающую одежду, я спросил:
— Я полагаю, ты хорошо знаешь Герду?
— Да. Довольно давно.
— Ты спишь с ней?
— Нет. Конечно, нет! Что за вопрос!
Но это ответ автоматический. Карен изучает меня, пытаясь понять мои мысли. Как-никак и я без содрогания воспринял ее фото в порножурнале, она знала мой вкус к любви со странностями, тогда почему бы не рискнуть и не попытаться получить деньги и за это? Не сводя с меня глаз, она прошептала:
— Ты не будешь шокирован, получив двух девочек сразу? Ты понимаешь? Чтобы заняться любовью.
— Итак, Герда и ты? Вы этим уже занимались?
— Нет. Но она мне предлагала. Она все время просит меня об этом. Только, — морщится Карен, — я не люблю старых дородных женщин.
— И каждый раз ты отказываешься.
— Да, но… Не currement, понимаешь? Я говорю ей: на следующей неделе, в другой раз, в следующем месяце. Кто знает? Пока она надеется, она продает мне вещи billiqere. Как говорится? Менее дорого? Ты понимаешь?
— Десятипроцентная скидка?
— Ты отлично сказал. Скидка. Но десять процентов — это ничто. Иногда, когда у нее возникают особые надежды, это сорок и даже пятьдесят процентов.
— Можно подумать, что ты умеешь это делать.
— Да. Но две женщины тебя не шокируют? Тебе больше нравится это вечером?
Я посмотрел на Карен, на стол, где лежала груда белья, вдохнул пропахший духами воздух. И улыбнулся Карен.
— Ты действительно хочешь знать, что мне нравится?
— Да.
— Герда будет взбешена, если мы на некоторое время закроем дверь на ключ?
Карен, не сказав ни слова, подбежала к двери и повернула ключ.
— Почему, — спрашивает доктор Эрнст, — в столь решающий момент вы отказываетесь от продолжения исследований? Почему?
Маленький, тщедушный, похожий на гнома, он стоит лицом к лицу со мной. Я вдыхаю его тошнотворное дыхание. Я пытаюсь отступить, чтобы не стоять против него. Только сейчас я заметил, что присяжные заседатели все еще в комнате и восседают на стульях, как восковые фигуры, уставившись остекленевшими глазами в одну точку и все с раскрытыми буквой «О» ртами, будто готовы выпустить колечко дыма. У меня создалось впечатление, что я окружен ужаснувшимися масками.
— Ну, что? — настаивает доктор, — Ну же? Ну?
И вновь грубо тычет мне в солнечное сплетение своим указательным пальцем, подчеркивая каждое слово.
— Я ничего не знаю, доктор.
— Господин председатель, пожалуйста.
— Господин председатель, я не знаю.
— Я ваш фетиш, свет в конце тоннеля, надежда на спасение, проводник в потаенном лабиринте вашего сознания. Правда?
— Да, доктор. Господин председатель.
— Потому что, Питер, ваша мера пресечения уже определена. Смертный приговор оглашен. И поскольку я буду счастлив, если растопчу вас, он обжалованию не подлежит. Есть только один закон: тот, кто нажимает на курок, должен дорого расплачиваться.
— Но я не стрелял, я…
Ирвин Гольд делает мне знак замолчать. Мой добрейший адвокат!
— Ну же, Хаббен, успокойтесь. Вспомните наше соглашение. Не забывайте о Николасе.
— Боже, я не забываю!
Если уж меня хотят изжарить, лишь бы Ник не присутствовал при этом, что же, я согласен, банда подлецов, готовьте вертел!
— Но если вердикт уже готов, к чему затевать этот смехотворный процесс?
— Послушайте, Хаббен… — обратился ко мне Гольд.
Герр доктор знаком остановил его.
— Ах, мэтр! Прошу вас. Позвольте вашему клиенту самому ответить на вопрос.
— Самому? — спросил я, поочередно глядя на них. — Вы навязываете немыслимые законы и хотите, чтобы я вам объяснил их?
Я был взбешен, горечь подступила к горлу, будто я съел несвежий обед.
— О Боже, с меня довольно! Прекратим этот фарс и перейдем к исполнению приговора! Закончим на этом. Spurios versenkt. Посадите меня в кресло и пустите ток.
Медик явно заинтересовался.
— Правда? Это все, чего вы желаете? Конец — и все? Исполнение приговора без объяснений?
Нет, я не хочу. Внезапно, будто прозрев, я понял, что не желаю быть уничтоженным без определения вины. Быть наказанным за преступление — логично. Но понести кару из-за того, что совершено преступление и кто-то должен расплатиться…
В припадке бешенства я выложил все это доктору, приводя аргументы и топя их в потоке слов, будто мог убедить его в чем-то, доказать всю чудовищную несправедливость, жертвой которой я стал. Он, серьезно склонив голову, выслушал меня, будто хищная птица в предвкушении трапезы.
— Natürlich, — гоготал он, — Конечно. Чудовищная несправедливость. Права гражданина и человека. Гонения. Да, да, мой друг. Достаточно нагнать на вас страха, и вы показываете свое истинное лицо. Демосфен! Но все перлы мудрости ничего не смогут изменить в уличающих вас фактах. И вскоре вы будете мертвы, чтобы смыть преступление. Уясните это и согласитесь. Откажитесь от нелогичных аргументов и не настаивайте на том, что жертва вам незнакома, и следовательно…
— Я повторяю…
— И следовательно, у вас не было никакого повода послать в нее пулю. Но вы-то ее знаете. Только что вы были готовы вспомнить ее имя. А затем решительно заблокировали свою память.
— Решительно возражаю! Это последнее слово, которое можно использовать в моем случае. Все, что произошло…
— Молчать!
— Господин председатель, вы возводите напраслину.
— Правда? — удивился герр доктор, оскалив пожелтелые зубы, — Ну, может быть, если ваш сын сможет присутствовать на этих слушаниях…
— Нет!
— Вы готовы на все, лишь бы этого не произошло?
— Да. Я сделаю все, что угодно.
— Ах! Тогда опознайте свою жертву, Пит, мальчик мой. Вы уже готовы вспомнить ее имя, если пройдетесь по Стречет в сопровождении своей датской проститутки. Поразмыслите. Вспоминаете? Имя. Странное имя… Какое?
Он приближается ко мне, и я вновь отступаю, чтобы не вдыхать его тошнотворное дыхание.
Имя.
Ее имя. У нее было имя.
— Карен?
— Не говорите глупостей!
— Тот истощенный манекен? Та, с забавным пуделем?
— Но я никогда не знал ее имени.
— Для этого нет причин. Сделайте усилие.
Немыслимая игра, игра в вопросы. Единственную зацепку мне дает слово Стречет.
Стречет.
«Бутик».
— Герда, — говорю я. — Это может быть только Герда.
— Вы отлично знаете, что нет!
— Да. Вы правы. Подождите…
Я безнадежно ищу имя, пытаюсь вспомнить его. Мимолетное, неуловимое, оно крутится в моей голове, на кончике языка, ускользает от меня. Необычное, греческое. Или что-то в этом роде. Странное. В моих ушах стоит грохот; я глохну. Я ищу, протягиваю руки к этому имени, я ухватываюсь за него.
— Дэдхенни! Вивьен Дэдхенни!
Да! О, да! Ну да! Я отлично его помню.
Вивьен Дэдхенни.
Подружка Карен.
Но ни той, ни другой сейчас нет рядом со мной в номере «Регала». Нет никого, только я и посыльный, готовящий прохладительные напитки и закуски. Я абсолютно не знаю вкусов семидесятилетнего нобелевского лауреата, к тому же безнадежно больного, потому я заказал все в ассортименте. У меня создалось впечатление, что графинчиков и бутылок Хватит на целый полк. А тут еще новая забота. Я подготовился к этой встрече и просмотрел основные произведения старика, те, которыми пичкали в университете. Великолепно. Пока великолепно. Но Андерс Грандаль, — только сейчас я заметил, что позабыл об этом, — всегда был сторонником простой жизни, чуждался роскоши. Если он остался верен своим пристрастиям, вполне возможно, используя любимое выражение Карен, что он противник люкса.
И если он найдет мой номер слишком роскошным, учитывая еще и этот стол, то переговоры полетят ко всем чертям.
Приехал Винс Кенна, осмотрелся. Он несколько скован, ему нужно немного выпить, чтобы справиться с депрессией и набраться храбрости.
— Он не приезжал? Ты сказал, что он будет у тебя в три часа, а уже три с четвертью.
— Он прибудет, когда сочтет нужным. Успокойся.
Винс осмотрел стол.
— Ты не говорил мне, что затеваешь банкет.
— Он будет не один. С Грандалем придет его агент и еще кто-то.
— И я.
Винс склонился над столом, указал на бутылку во льду и повернулся к официанту.
— Джин с тоником. Mucho джин.
— Это не джин, сэр. Это шнапс. Аквавит.
— Это походит на джин.
— Аквавит, сэр, — с нахальством обслуги, не боящейся увольнения, повторил тот.
— Тимьяновая водка, — пояснил я Винсу. — Попробуй. Это наведет на размышление о неординарных вкусах.
Винс — парень, путешествующий по миру и мечтающий найти всюду американский хлебный мякиш в целлофане. Как говорится, можно вытащить обывателя из страны, но нельзя вытянуть страну из обывателя.
Он попробовал аквавит и не нашел в нем ничего плохого. Усевшись в кресло со стаканом спиртного, принялся изучать меня сквозь полуприкрытые ресницы.
— Что за новая слабость к лауреатам? Вначале в Париже ты отлавливаешь лауреатов Гонкуровской премии, а теперь этот Грандаль. Что все это может значить? Ты считаешь, что мои романы недостаточно классны для вашего каталога?
Он забарабанил пальцами. До сих пор автором номер один в каталоге коммерческой беллетристики издательств Макмануса и Нэйджа был Винсент Кенна, яркий пример удачливого бумагомарателя. Он писал отвратительную вульгарную прозу, нечто вроде напичканных порнографией романов для дам известного возраста; описывал наивного провинциального простака, наблюдающего за людьми большого города сквозь замочную скважину. Он создал большую серию произведений с прозрачной интригой, переполненных разными знаменитостями, весь замысел которых состоял в том, чтобы читатель и критика нашли соответствующий аналог в реальной жизни.
Мои отношения с Винсом основывались на обоюдном недоверии. Вытащив Винса Кенну из рядов заурядных писак, показав ему, как извлечь из минимума таланта максимум возможностей для создания бестселлеров с миллионными тиражами, почему-то я создал у него впечатление, что обязан ему успехом. Девять десятых времени он проводит во невменяемом состоянии, но в последнюю десятую, когда его парализуют душераздирающие сомнения, у него не хватает времени на поиски другого издателя. И тот факт, что он принадлежит мне (телом, может быть, и нет, но душой — точно), укрепляет мое иногда неустойчивое положение у Макмануса и Нэйджа. Я третий номер в издательском доме — после Макмануса в Нью-Йорке и Нэйджа в Лондоне, пока старина Винс продолжает издаваться у них. Святая простота!
Поэтому я сказал ему, прикрывшись безразличием:
— Не будь параноиком, Винс. Разве стоит раздражаться из-за того, что ты будешь фигурировать в том же каталоге, что и Андерс Грандаль?
— Нэйдж сказал мне, что издает его полное собрание сочинений. Двадцать томов. По приличной цене.
— Он никогда не видел своих произведений на английском, хотя заслуживает этого. Не расстраивайся. Придет и твой час.
— Ты хочешь, чтобы я в это поверил?
— Послушай, Винс! Переиздание полного собрания сочинений автора — его погребальный памятник. Приз, вручаемый тому, с кем уже покончено.
— Ну да? — прошептал он, размышляя, — Неужели? Ну ладно…
Он поднялся, повернулся к столу и взбесил официанта, копаясь среди так тщательно расставленных приборов в поисках чего-либо вкусного, типа сэндвича с арахисовым маслом. В конечном итоге он решился и налил себе еще стаканчик живительной влаги. Потом растерянно посмотрел на меня.
— Как ты делаешь?
— Как я делаю что?
— Ставишь в глупое положение. Боже, внезапно оказывается, что я завидую старине Грандалю из-за того, что публикуется его полное собрание сочинений. И ты заставляешь проглотить столько ерунды без всякого соуса.
Алкоголь начал производить свое действие. Фаза депрессии закончилась и началось его падение. Он заулыбался, восхищенно закивал головой.
— И я не одинок. Еще в Нью-Йорке Макманус сказал мне: «Пит в Лондоне пытается уговорить этого педераста Нэйджа обновить каталог. Он постарается вправить ему мозги». Я отправился оттуда в Лондон и услышал от Нэйджа: «Старина Питер великолепен. Если бы ему не удалось обвести вокруг пальца этого чертова Макмануса, мы бы обанкротились». Ты запутал их, а они это обожают. Но знаешь что, Пит?
— Что?
— Однажды они встретятся, поразмыслят, заметят, что старина Пит здорово их провел, и это станет концом старины Пита. Не так ли?
— Ложь. Я всего-то им сказал…
— Для их же блага, я знаю. Дерьмо.
— Если тебе так больше нравится.
— Мне нравится. А теперь очередь за Джоанной, верно?
Я ждал подобного, поэтому не показал вида, ошеломленно переспросив:
— Джоанной?
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю, старик. Я имею в виду ту потаскушку, ‘большой кусок дешевого мяса, с которой ты был у газетного киоска. С которой ты слегка разминался у витрины с порнографией.
— Ты смеешься, Винс! Ты и вправду подумал, что эта девица проститутка?
— Да это видно с первого взгляда!
Винс озлобился. Он вновь уселся в кресло и уставился на меня, поднося стакан к губам.
— Можешь бить меня ниже пояса, но не делай из меня дурака, старик.
— Если хочешь знать, эта девушка работает на торговую фирму.
— Ну и что?
— И если ты решишь преподнести подарочек своей жене, а сам не слишком разбираешься в женском белье, подобные ей дамы приводят тебя в нужные места и помогают выбрать то, что нужно. Не даром, конечно. Коммерсанты выделяют им процент с выручки.
Теперь он насмехался в открытую.
— Не будь циничным, Винс, это тебе не к лицу, — одернул я его, взяв свой бумажник, чтобы достать накладные Герды. — Я действительно очень признателен тебе за напоминание, ибо сам чуть было не забыл. Видишь ли, я заказал множество всяких мелочей для Джоан, но хочу вручить их сам, потому я перешлю их в Нью-Йорк на твой адрес самолетом. А вернувшись, я приду их забрать и это будет потрясающе — распаковать их перед Джоан!
— Надо же! — буркнул он, но уже мягче.
Я передал ему накладные. Он внимательно изучил одну из них.
— Черт побери, Пит, видя эту кралю…
— Ты плохо смотрел, да еще в дурном настроении, Винс. Скажи, Бетси будет дома, когда все это придет?
— Да, естественно. Ребята идут в школу, и ей придется оставаться дома. Но скажи, что за дела с этими покупками? Что за барахло?
— Маленькие поленца.
— Что?
— Для разжигания огня. Ночные сорочки, сексуальное нижнее белье. В кружевах. Чтобы напомнить, что не время гасить огонь.
— Ну? И все для этого?
— Ну да, иногда создается такое впечатление, что моя жена проводит все время в бумазейном пеньюаре и бигуди. Я полагаю, что это из-за совместно прожитых тринадцати лет; супружеская жизнь давно стала привычкой.
— Ты, конечно, вправе говорить подобное, но чтобы женщина типа Джоан… Клянусь, Пит, твоя жена становится все очаровательнее. Из года в год она словно молодеет. Поэтому мне просто странно, чтобы столь сексуальная особа, как она…
— Я знаю. Потому я и устроил закупку подобных туалетов. Это не столь дорого, как супружеские раздоры.
— Вот те на! Послушай, Пит, ты не возразишь, если я введу Бетси в курс дела? Ибо она тотчас спросит про эту кипу.
— Как хочешь! Расскажи ей все, что сочтешь нужным. Между нами нет секретов, не так ли? Только прошу тебя, не вскрывай коробки. Я хочу сделать это сам.
— Ну что ты, что ты… конечно…
Его взгляд и голос померкли. Он всего лишь завистливый негодяй, и сейчас он представляет себя на необитаемом острове с моей женой то разглядывающим набедренную повязку на ее теле, то бросающимся к ее ногам. И я готов поклясться, что сцена появится в ближайшем романе. С тех пор как он познакомился с моей женой, во всех его книгах появляется расписываемая в деталях сцена с некоей евреечкой со смоляными кудрями и объемистой грудью, позволяющей поразвлечься с собой. Мы с Джоан знаем, о ком идет речь, и даже давняя и добрая знакомая Бетси Кенна знает это, ибо она заставила мужа сменить Нью-Йорк на Сан-Франциско, по словам Бетси, единственный цивилизованный город Соединенных Штатов.
Но мнение Винса, конечно, диаметрально противоположно.
Мои судьи все так же сидят на своих местах в застывших позах, устремив взор в одну точку, с широко раскрытыми от ужаса ртами. Они мертвы. Чучела набитые. Я пытаюсь приблизиться, чтобы прощупать у них пульс, поднести к приоткрытым ртам зеркало и убедиться в отсутствии дыхания.
Доктор, как мне показалось, преобразился. Все такой же маленький и хилый, но уже без признаков недоброжелательства или попыток совершить насилие. Вполне возможно, что его волнует иная проблема, а не я. Он держит в обеих руках клюшку для гольфа под свой размер, клюшку в миниатюре. И посылает лежащий перед ним мяч.
— Мэтр?
В противоположном конце комнаты Ирвин Гольд послушно опускает стакан на пол и кладет его горловиной к доктору. Герр доктор сводит ноги вместе и прочно упирается в ковер, опустив клюшку напротив мяча. Он наклоняется вперед, шевелит ногами, будто готовящийся к прыжку кот. Потом бьет по мячу, и тот катится по ковру прямо в лунку. Отличный удар.
Дрожь нетерпения, словно от укусов муравьев, пробегает по коже.
— Господин председатель…
— Прошу вас, минуточку.
Голос его невыразителен. Он кладет на ковер новый мяч.
Удар клюшкой.
Отлично.
Удивленный, недоверчивый, я смотрю на этот жалкий турнир, у него в руке невообразимым чудом появляется третий мяч. Меня поедают муравьи. Будто взрыв, из меня вырывается протест.
— Ради Бога! Вы говорили, что нельзя терять время!
Он повернулся ко мне и любезно улыбнулся.
— Вы, кажется, забыли, Пит? Это святая пятница.
— И что дальше?
— Ах, пятница, пятница! Всего лишь Три года, а вы не помните, что это за день для меня? День игры в гольф, Питер. Шесть дней в неделю, включая и соблазнительный солнечный уик-энд, клиенты выплескивают свои неврозы в мои всевнемлющие уши. Но пятница, Питер, день отдыха для моей клиентуры, а для меня сейчас еще и время чаепития. Ну что? Теперь вы вспоминаете?
Да, я припоминаю. Пятница. Ник возвращается из школы, чтобы провести уик-энд со мной. Он приходит в три тридцать, у него свой ключ, он входит в квартиру, идет в гостевую комнату, чтобы снять куртку и галстук, а затем непременно заходит в ванную комнату. А там труп женщины, кровь, револьвер…
— Вы что-то побледнели, друг мой, — заметил психиатр.
— Я должен уйти. Мне необходимо попасть домой до прихода Ника.
— Невозможно.
— И это говорите вы!
Я хочу подняться, пытаюсь оторваться от стула, но не способен на это. Кресло слишком гостеприимно. Я сражаюсь, борюсь, делаю неимоверные усилия и чувствую, как по лбу течет пот. Врач наблюдает за мной с фальшиво сочувствующим видом, да еще ободряет меня.
— Отлично. Сделайте еще небольшое усилие. Вот так. Ну же! Ах, что за невезение. Еще разок.
Я даже не злюсь на него. У него действительно вид человека, старающегося помочь мне, успокоить, не давить на меня. Ирвин Гольд, со своей стороны, кажется, забавляется моими безуспешными попытками.
— Вы слышали, чемпион? Ну же, еще небольшое усилие! Поднимитесь же! Что с вами происходит?
Я делаю последний безнадежный рывок, и возникает впечатление, что разрываются все мышцы. Напрасно. Я бессильно разваливаюсь в кресле.
— Вы видите? — говорит герр доктор. — Это невозможно.
— Что вы со мной сделали? Что за наркотик вы использовали?
— Отнюдь, мой друг.
— Гипноз? Да, нет? Вы загипнотизировали меня?
— Называйте это как хотите. Факт в том, что вы не сможете увильнуть от этих слушаний до тех пор, пока не будут воссозданы все обстоятельства вашей жизни. Если бы не мои усилия, то, как вы заметили недавно, этот процесс пошел бы по другому руслу. Точно, Пит. А это означает, что он не сможет завершиться прежде, чем вы всё скажете присяжным заседателям.
— Называя имена, — добавил Гольд.
— Объясняя причину ваших действий, — прибавил доктор.
— Имя этой женщины, — продолжил Гольд, — Ну же, Хаббен. Скажите его нам! Вы просто заставляете нас попусту терять время. Боже, а мне еще нужно сделать столько важных вещей!
— Например, подружиться с Ником…
— Ему нужен будет товарищ, если не станет вас, Хаббен. Даже больше чем товарищ — отец вроде меня. И не стоит возражать, что я не способен быть им. И не тычьте мне в нос своими футбольными способностями. Просто у мамы вашего сына есть человек, который полностью удовлетворяет ее в постели все семь дней в неделю, три недели в месяц. Не считая утра в субботу и воскресенье. Признайте это. Он и есть образец отца, в котором так нуждается ваш сын, не так ли?
Август месяц в Майами похож на жаровню, и это наиболее душные дни лета. По обоюдному согласию прежде, чем окунуться в океан, я должен пройти по Фледжер-стрит с моей сестрой, чтобы зайти к дантисту. Стояла жара. Парилась даже моя сестра, у которой всегда такой вид, будто она вылезла из холодильника. Дважды она была вынуждена остановиться, протереть очки и смахнуть капельки пота. Она задыхалась.
Но мы не можем обойти стороной дантиста. Каникулы заканчиваются через пятнадцать дней, а за две недели до возвращения в школу мы с Лили обязаны посетить доктора Марджа, чтобы проверить и запломбировать зубы с помощью тончайших инструментов, причиняющих боль до мозга костей. Ужасную боль. Пусть Лили вскоре исполнится семнадцать, она на год старше меня, это мне приходится тянуть ее, повторяя при этом:
— Чего ты так боишься! Не убьет он тебя!
Мы пересекаем Фледжер-стрит и уже готовы ступить на тротуар, когда нас подрезает машина и мне приходится отскочить, чтобы увернуться от нее. Жара, перспектива мучений и еще это — слишком много сразу. Я оборачиваюсь, чтобы обругать водителя, как вдруг узнаю машину. Сомнений нет. Это «бьюик» моего отца, проданный пару месяцев назад, чтобы купить «паккард» и поразить им наш квартал. Тот самый голубой «бьюик», я уверен, с той же Никой на крышке радиатора, установленной нашим механиком, та же самая отметина на правом заднем крыле, сделанная мной ранним утром, когда я, в одиночку прокатившись вокруг дома, въезжал в гараж и задел его ворота. Моя мать упала в обморок, узнав, что я совсем один вел машину. Отец, как я полагаю, втайне восхищался моей отвагой, но тем не менее наградил меня парой затрещин.
Я удивленно повернулся к сестре.
— Что ты скажешь? Посмотри…
Она уже заметила и застыла как вкопанная, с отвисшей челюстью и с вылезшими из орбит глазами за стеклами очков, похожая на карикатуру, изображающую крайнее удивление. У нее перехватило дыхание, затем она выдохнула:
— Это она!
— Она?
Ведшая автомобиль женщина поставила его у тротуара, вышла и закрыла дверцу на ключ. Рыжеватая, со стянутыми в пучок волосами и в такой обтягивающей юбке, что все содержание оказывается на виду, когда она наклоняется застегнуть ремешок на обуви. Прелестная девица. И молодая. Очень молодая. Хорошо сформировавшаяся. Ее округлый зад, обращенный к шоссе, наводит на мысль о трудностях для проезжающих водителей. Некоторые рискуют врезаться, принимаясь глазеть на нее. Я их понимаю. С некоторых пор я возбуждаюсь все чаще и чаще, и хотя меня все меньше провоцируют сильные зрелища, но здесь полная юбка провокации! И мне кажется, что на Фледжер-стрит, самой оживленной артерии Майами, все смотрят на мою восставшую плоть, потому я встал, скрестив ноги, и держался немного сбоку от сестры, чтобы замаскировать бунтующее естество.
— Она? — спросил я. — Ты знаешь ее? Кто она?
— Что?
Лили мне сказала. Я не понял.
Она повторила.
Теперь до меня дошло. Но целомудренный голос моей сестры, ее наморщенный нос, мина недотроги взбесили меня, и я сказал себе, что не хочу понимать. Лили это видела и не захотела так оставить. Как сказал бы отец, это разъездная потаскуха. Она шептала мне в ухо свистящим громким голосом:
— Они делают то же самое, что и мы в свое время, кретин. Только она позволяет идти до конца!
О Боже! Иисусе милосердный, посреди Фледжер-стрит она находит уместным говорить о том, чем мы иногда занимаемся в моей комнате, когда родители уходят, а служанка у себя наверху с бутылочкой пива просматривает журналы, полные любовных историй. Посреди улицы… Да за это, если кто услышит, мне пришлось бы провести остаток дней в тюрьме. Будь у меня возможность, я бы скрылся прежде, чем отец все узнал, и насмерть отстаивал свою невиновность. Обвинительницей и инициатором была Лили, она рвалась экспериментировать, шантажировала меня, но с первых же дней, как она протянула ко мне свои любопытные лапки, это мне приходилось нести бремя вины. И сейчас я в ужасе: хорошо просматривающаяся восставшая плоть совершенно меня не устраивает.
Девица обогнула капот «бьюика», пересекла дорогу и направилась к Гранд-отелю. Все провожали ее взглядами, и в особенности моряки и солдаты. Их у нас стало много после Пирл-Харбора, и, несмотря на мою невинность, я отлично понимал, видя их взгляды на всех девушек, даже на Лили, что им надо от них то, чем мы порой занимаемся с моей сестрой. Но в тот момент Лили их не интересовала. Все взоры устремились на рыжую: на ее грудь, зад, ноги. Край юбки приподнялся. Ткань задралась по коже туда, где мой отец…
Мой отец?
С этой девчонкой?
Подростком! Она, должно быть, не старше моей сестры или чуть моложе.
Согласен, я закончил тем, что подумал о моих отце и матери… Да, как бы там ни было, это происходит после свадьбы. Для того и женятся. Чтобы не ждать вечера, когда все уходят, за исключением напившейся пива служанки с любовными историями. Все под рукой, достаточно попросить, или даже не нужно этого делать, все равно до конца она никогда идти не хочет. А когда женаты — это уже прилично. Во всяком случае, законно.
Но то, что происходит между моим отцом и этой девушкой, — хорошо ли? И еще, что у него за делишки с такими молодыми? Моей матери ему недостаточно? Она так же красива, как и эта девица. И (сложный вопрос) столь же хорошо сложена. Я должен признать, что с тех пор, как я оттолкнул маму, желавшую меня приласкать, не имея возможности сказать почему, не усложняя вещей, мне казалось, что иногда лучше усложнить все, чем открыть чувства, охватившие мое нескладное тело, когда она сжала меня в своих любящих объятиях. Такого не было до того, как Лили принялась играть со мной в эти игры, но теперь это так. Чтобы распалить себя, я представляю отца, занимающегося подобными вещами с матерью.
Рыжая вошла в отель. Машинально, не отдавая отчета, я едва было не отправился за ней. Лили удержала меня за руку.
— Куда ты намылился?
Куда? Я собираюсь войти и проследить за девицей в холле, куда она поднимется на лифте. Посмотреть на ее походку, покачивающиеся бедра, длинные, похожие на ножницы ноги. Я знаю о ней все, вернее, все самое важное. Ведь она теперь едва не член семьи. Почему я не могу войти с ней в лифт, войти в ее номер, где мы совершим это? Безумная мысль как молния блеснула в голове, но этого было достаточно, чтобы наэлектризовать мое тело, а затем наступила ужасная пустота. Я поворачиваюсь к Лили.
— Как ты узнала об этом? Как догадалась о ее существовании? Что ты еще знаешь?
— Да все в курсе, тупица. На прошлой неделе она ждала его на улице перед выходом из бюро. Я видела ее своими собственными глазами.
— Ты думаешь сказать об этом маме?
— Ты полагаешь, что она не в курсе? Негодяй. У него всегда есть очередная мерзкая потаскуха, живущая в отеле. Эту он подцепил в деревне, на заброшенной ферме рядом с Хомстедом. Но я могу поспорить, мама не знает, что «бьюик» никогда не продавался. Он сделал ей подарок, этой девице, вот что он сделал.
Бесспорная улика. Я уже задавался вопросом, почему так поспешно мой отец избавился от машины, не прошедшей и 15 000 миль. Но сделать подарок — это совсем другое дело. Логично. Любопытнейшее откровение. Делаешь подарок и получаешь взамен определенные преимущества. Расположение рыжей красотки, например.
— И в этот день вы видели ее впервые? — спросил доктор Эрнст.
— Да.
— А ее имя? Вы не вспомните ее имени?
— Да. Вивьен Дэдхенни.
— И естественно, — мягко заметил Эрнст, — вы испытали огромную злость к этой женщине. Ах! Эта Лилит! Это создание со столь странным именем, проникшая в лоно вашей семьи. Чтобы отравить все. Естественно, вы ненавидели ее. Она была вам ненавистна. С первого же дня зародыши убийства зашевелились в вашем мозгу. Револьвер был заряжен!
— Никоим образом! Я никогда не признавал, что убивал ее! И никогда не признаю.
Доктор глухо рассмеялся.
— Точно. Похоже. Извините за мою ловушку. Безобидную и невинную. Извините меня.
Это признание поколебало меня, извинения меня раздражали. И железный взгляд герра доктора смягчился. В его глазах появилось страдание.Что за тип передо мной? Великий артист? Хороший тактик, нанизывающий звено за звеном? Нет, я не могу быть судим подобным собранием. До сих пор все эти люди носят все ту же маску ужаса и непонимания. Но вдруг застывшие персонажи, казалось, захотели подразнить доктора. Рты их закрылись, на губах засветилась улыбка. Во взглядах появилось понимание.
Один Ирвин Гольд яростно шел наперекор всем, безразличный к этому удивительному и внезапному изъявлению доброй воли.
— Вы мстительны, Хаббен! Нет? Ну признайтесь же! Вы ненавидите эту девушку. Она оскорбила вашу мать, тянула деньги из вашего отца. Даже будучи ребенком, вы уже понимали, чего это стоило: подарить машину и оплачивать счет в отеле. Вы должны были ненавидеть ее. И для нее это стало началом конца.
Я должен ее ненавидеть?
Душный холл отеля на Фледжер-стрит. На потолке вентилятор с самолетным пропеллером гоняет влажный воздух, ничуть его не охлаждая. Место, где я жду, уже час сидя на стуле, ужасно неудобно, здесь влага конденсируется на моей коже, подобно губке, пропитанной горячей водой. Я был готов отказаться от затеи, убраться восвояси, когда увидел ее.
Я прошел за ней к лифту, как и два офицера в серой летней униформе. Они изучающе смотрят на нее, пока кабина поднимается, и многозначительно перемигиваются. Я следую за ней по коридору, замедляю шаги и останавливаюсь в то время, как она открывает дверь номера и входит. Через несколько секунд я стучусь.
— Кто там? — кричит она.
Потом открывает, и я впервые вижу ее так близко. У нее бледно-голубые глаза, маленький курносый нос, похотливые губы. Ее брови образуют две тонких линии. Пробор ее пылающих рыжих волос темен.
— Ключи от машины.
Я утащил вторую связку ключей от «бьюика» задолго до того, как мой отец сменил его на «паккард», и, к счастью, их не выбросил. Сейчас я позвенел ими перед ней.
— Ключи от машины. Вторые.
Она взяла их, глядя на меня с недоумением.
— Мистер Хаббен прислал их мне?
— Нет. Они мои.
Я сделал шаг, чтобы войти в комнату, но она толкнула меня рукой в грудь.
— Полегче, малыш. Начнем с того, кто ты?
— Пит Хаббен. Мистер Хаббен — мой отец.