РАЗМЫШЛЕНИЯ В ДУХЕ СТРАННИКОВ
Искусство, нравственность, природа
Всякая разумная мысль уже приходила кому-нибудь и голову, нужно только постараться еще раз к ней прийти.
Как можно познать самого себя? Только в действии, но никак не в созерцании. Старайся выполнять свой долг, и ты сразу узнаешь, что у тебя за душой.
Но что есть твой долг? То, чего требует насущный день.
Разумный мир следует рассматривать как огромный бессмертный индивидуум; непрестанно действуя ради необходимого, он подчиняет себе также и случайное.
Чем дольше я живу, тем досаднее мне видеть человека, который затем и поставлен так высоко, чтобы повелевать природой и избавлять себя и близких от гнета необходимости, — видеть, как он из предрассуждения делает противное тому, чего хочет, а потом, погубив дело в самой основе, жалким образом бьется над частностями, не умея сладить и с ними.
Умный, усердный работник, старайся делом добиться
от великих — милости,
от могущественных — благосклонности,
от добрых и усердных — содействия,
от толпы — приязни,
от каждого в отдельности — любви!
Дилетанты, сделав все, что в их силах, обыкновенно говорят себе в оправдание, что работа еще не готова. Но она и не может быть готова, потому что за нее с самого начала взялись неверно. Мастеру довольно нескольких ударов кисти — и его творение готово: отделанное или нет, оно совершенно. Самый умелый дилетант пробует на ощупь, наугад, и чем тщательней он все отделывает, тем заметней становится шаткость основного замысла. Этот изъян обнаруживается только под самый конец, его уже не поправишь, и произведение никогда не будет готово.
В подлинном искусстве нет предварительного обучения, есть только подготовка, и самая лучшая подготовка — участие самого ничтожного ученика в работе мастера. Из мальчишек, растиравших краски, получались превосходные живописцы.
Совсем другое дело — подражание, в которое порой превращается естественная повседневная деятельность человека, увлеченного примером большого художника, с легкостью одолевающего трудности.
В общем, мы убеждены, что этюды с натуры необходимы для живописца и скульптора и достаточно ценны; но не будем отрицать, что подчас, когда мы видим, как таким похвальным стремлением злоупотребляют, это огорчает нас.
По нашему убеждению, молодой художник не должен приниматься за этюд с натуры, не думая при этом, как бы сделать любой лист законченным целым, как преподнести на радость любителю и знатоку любой отдельный предмет, претворив его в приятную картину и заключив в раму.
Прекрасное в природе часто разрознено, и дело человеческого духа — открыть связи и благодаря им создать произведение искусства. Цветок становится прелестен, только если к нему прильнет насекомое, если его увлажнит капля росы, если есть ваза, дающая ему последнюю пищу. Нет куста или дерева, которых нельзя было бы сделать более внушительными, поместив рядом скалу или родник, и более очаровательными — поставив их на фоне не слишком широких и ярких далей. Так же нужно обходиться и с человеческими фигурами, и с различными животными.
Преимущества, которых достигает таким образом молодой художник, весьма многочисленны. Он научается думать, гармонически сочетать подходящие предметы, и, если у него довольно изобретательности, чтобы компоновать таким образом, то не будет недостатка и в том, что называют творческой фантазией, то есть в способности достигать разнообразия, разрабатывая единичный мотив.
Если его работа удовлетворяет школьным правилам искусства, то он получает еще немалую, отнюдь не заслуживающую пренебрежения выгоду, а именно, научается создавать годные на продажу, нравящиеся любителю листы.
Подобная работа не должна быть выписана до последнего предела законченности; если она хорошо увидена, продумана и завершена, то для любителя в ней нередко больше прелести, чем в крупном и тщательно выписанном произведении.
Так пусть каждый молодой художник просмотрит этюды у себя в альбоме или в папке и подумает, сколько бы он мог сделать таким образом листов, доставляющих удовольствие и желанных для любителя!
Речь здесь идет не о высшем, хотя и о нем можно было бы сказать немало, — все это говорится лишь в предостережение, чтобы окликнуть пошедших ложным путем и указать им дорогу к высшему.
Так пусть художник хотя бы полгода не делает других опытов, кроме практических, и не берет в руки ни угля, ни кисти, не имея намеренья претворить находящийся перед ним предмет в законченную картину! Если у него есть природный талант, то очень скоро обнаружится, что́ мы про себя имели в виду, когда давали такие указанья.
Скажи мне, кто твой друг, и я тебе скажу, кто ты; скажи мне, чем ты занимаешься, и я скажу тебе, что из тебя может получиться.
Каждый человек должен думать по-своему, ибо, идя своим путем, он находит помощницу в жизни — истину или хотя бы подобье истины. Но он не вправе давать себе волю и должен проверять себя: жить голым инстинктом человеку не пристало.
В любом роде деятельности, если она ничем не ограничена, мы в конце концов терпим крах.
В созданьях рук человеческих, как и в творениях природы, заслуживает внимания прежде всего цель.
Люди заблуждаются в себе и в других, потому что принимают средства за цель, между тем как деятельность без цели бесплодна, а порой и пагубна.
Все, что мы придумываем или предпринимаем, изначально должно быть столь чисто и совершенно, что действительность может только погубить эти свойства; однако за нами все-таки остается преимущество: мы можем поставить на место сдвинутое, восстановить разрушенное.
Заблуждения, полузаблуждения, заблуждения на одну четверть — все их можно исправить только ценой больших трудов, отвеяв все ложное, а истинное поставив на подобающее место.
Далеко не всегда необходимо, чтобы истина воплощалась: довольно и того, если она, как дух, витает вокруг нас и порождает общее согласие, если она истово и благостно разносится по воздуху, словно колокольный звон.
Немецкие художники младшего поколения, даже те, что прожили некоторое время в Италии, на мой вопрос, почему они, особенно в пейзажах, являют глазу столь резкие, неприятные тона, избегая малейшей гармонии, — дерзко и спокойно отвечают, что именно так, а не иначе видят природу.
Кант обратил наше внимание на то, что существует критика разума, что эта высочайшая способность, какой только обладает человек, имеет причины быть бдительной по отношению к самой себе. Пусть каждый испытает на своем опыте, как много преимуществ дает нам такое высказывание. А я хотел бы поставить другую задачу в том же духе: нам необходима критика чувств, если мы хотим, чтобы искусство вообще, и особенно немецкое, выздоровело и на радость всем зашагало вперед об руку с жизнью.
Разумный от рождения человек нуждается в долгом образовании, каким бы путем он его ни получил: благодаря ли заботливости родителей и воспитателей, благодаря ли кроткому примеру или суровому опыту. Точно так же человек рождается лишь начинающим, а не законченным художником; пусть он изначально смотрит на мир свежим взглядом, пусть у него есть глаз к внешнему облику, пропорциям, движению, — все равно в нем может не быть природных способностей к сложной компоновке, к изображению позы, света, тени, к колориту, хотя он сам этого не видит.
А если он не склонен учиться у достигших большего совершенства художников прошлого и современности тому, чего в нем нет, и через это стать настоящим художником, — тогда ложно понятое стремление сохранить самобытность не даст ему дорасти до самого себя. Ведь не только то, что мы получили от рождения, но и то, что сумели приобрести, принадлежит нам; мы состоим и из того, и из другого.
Общие понятия и большое самомнение в любой миг могут стать причиной великого несчастья.
«Играть на трубе — не в дудку дудеть: надобно шевелить пальцами».
У ботаников есть класс растений, которые они называют «incompletae». Можно сказать, что и среди людей есть «неполные», незавершенные. Это те, у кого мечты и стремления несоразмерны делу и его плодам.
Самый ничтожный человек может быть «полным», если действует в пределах своих способностей и умений; но если это необходимое равновесие исчезает, тогда затмеваются, идут прахом и пропадают самые великие достоинства. В последнее время такая беда случается еще чаще: ибо кому под силу удовлетворить требованиям столь высоко стоящей современности, и к тому же движущейся с такой огромной быстротой?
Только разумно-деятельные люди, которые знают свои силы и пользуются ими рассудительно и в меру, многого достигнут в мире.
Вот величайшая ошибка: мнить о себе больше, чем ты есть, и ценить себя меньше, чем ты заслуживаешь.
Время от времени мне попадается какой-нибудь юноша, в котором мне не хотелось бы видеть никаких перемен, даже к лучшему; но меня огорчает, что многие готовы плыть по течению, куда несет их поток времени, и тут у меня возникает желание напоминать снова и снова: человеку в его утлом челноке для того и дано в руки весло, чтобы он повиновался не прихоти воли, а своей прозорливой воле.
Откуда молодому человеку самому научиться считать предосудительным и вредным то, что все делают, одобряют и поощряют? Как ему не пойти туда же, не дать своим природным свойствам развиться в ту же сторону?
Величайшую беду нашего времени, которое ничему не дает созреть, я вижу вот в чем: оно каждый миг проедает предыдущий миг и все, что сегодня имеет, сегодня и спускает; у него что в руках было, то по пальцам сплыло, — а плодов никаких. Ведь есть же у нас газеты на каждое время дня! Да и среди них умная голова найдет место добавить и то и се. Вот и получается, что все наши дела, наши занятия, наши создания, даже наши намерения вытаскиваются на публику. Никто не вправе радоваться и страдать иначе как для забавы остальных, и все с курьерской скоростью переносится из дома в дом, из города в город, из страны в страну, из одной части света в другую.
Нельзя удержать безудержное умножение паровых машин. То же самое — в нравственной сфере: оживление в торговле, шелест банкнот, разбухание долгов, имеющих покрыть прежние долги, — вот те чудовищные стихии, во власть которым отдан теперь молодой человек. Благо ему, если природа наделит его умом воздержным и спокойным и он не будет предъявлять чрезмерных требований к миру, но и не допустит, чтобы мир определял его сущность.
Но дух времени грозит ему в любом кругу, и нет ничего нужнее, как заблаговременно указать ему направление, куда должна повернуть руль его воля.
Значение самых невинных слов и поступков растет с годами, и всякому, кого я долго вижу рядом, я постоянно указываю, в чем состоит различие между доверительной искренностью и нескромностью; вернее, нет даже различия, а есть незаметный переход от самого безобидного к самому вредоносному, который и необходимо видеть, вернее, ощущать.
В этом мы и должны упражнять наш такт, не то мы рискуем утратить людское расположение на том самом пути, на котором нам удалось его приобресть. С течением жизни это постигается само собой, но сперва надобно дорого заплатить за науку, и платы этой не сбережешь для потомков.
Отношение искусств и наук к жизни бывает весьма различно в зависимости от взаимоотношения ступеней, на которых они стоят, от особенностей эпохи и от тысячи случайных причин; поэтому никто не может с легкостью постигнуть его в целом.
Поэзия оказывает наибольшее воздействие, когда некое состояние, будь оно первобытным или полупросвещенным, только начинается, либо когда одна культура сменяется другой, либо когда знакомятся с чуждой культурой, так что, можно сказать, воздействует прежде всего новизна.
Музыка, в лучшем смысле этого слова, меньше нуждается в новизне, скорее наоборот: чем она старше и привычнее, тем сильнее действует.
Достоинство искусства, быть может, всего очевиднее в музыке, так как в ней нет предмета изображения, на который надобно делать скидку. Вся она — только форма и содержание, и потому все, что она выражает, возвышается и облагораживается ею.
Музыка бывает духовной или светской. По своему достоинству музыка вправе быть духовной, и тут-то она сильнее всего воздействует на жизнь, причем воздействие это остается неизменным во все века и эпохи. Светская музыка непременно должна быть веселой.
Музыка, в которой духовное перемешано со светским, — безбожна; музыка межеумочная, выражающая душевную слабость, тоскливые, горестные чувства и в том находящая удовольствие, — отвратительна. Она недостаточно серьезна, чтобы быть духовной, и вместе с тем лишена главной характеристической черты светской музыки — веселости.
Возвышенная духовность церковной музыки, веселый задор народных мелодий — вот те дверные петли, на которых вращается настоящая музыка. И есть дне сферы ее постоянного и непременного воздействия: молитвенное благоговение или танец. Смешение сбивает с толку, расслабление пресно и пошло, а если музыка уподобляется дидактическим, описательным или иным подобным стихам, она становится холодной.
Пластика действует в полную меру, лишь достигнув величайших высот. Посредственное может импонировать нам по многим причинам, но все же посредственное произведение искусства больше сбивает с толку, чем радует. Поэтому ваяние поневоле старается стать интересней благодаря предмету изображения, что удается ему в портретах выдающихся личностей. Но и в них оно должно подняться как можно выше, если желает быть правдивым и достойным.
Живопись среди всех искусств дает больше всего воли и удобства. Дело в том, что она много выигрывает и доставляет удовольствие благодаря сюжету и предмету изображения, даже если остается всего лишь ремеслом или едва приближается к искусству, а отчасти и в том, что техническое исполнение, пусть даже лишенное духовного смысла, восхищает и необразованных и образованных зрителей, почему живописи, чтобы нравиться, довольно хотя бы в малой мере возвыситься до искусства. Приятно само правдоподобие красок, внешнего облика видимых предметов и их взаимоотношений, а так как глаз и в жизни привык видеть всякое, то искаженный предмет и даже искаженность всей картины не претит ему так, как слуху — фальшивый звук. Можно стерпеть самое скверное изображение, потому что мы привыкли видеть предметы и похуже. Живописцу достаточно быть хоть немного художником — и он найдет больше публики, чем музыкант, стоящий на той же ступени совершенства; по крайней мере, самый ничтожный художник может работать сам по себе, между тем как маленький музыкант должен объединяться с другими, чтобы совместными усилиями про известь некоторый эффект.
На вопрос о том, надо ли при созерцании произведений искусства сравнивать или не надо, мы хотели бы ответить так: образованный знаток должен сравнивать, потому что перед ним маячит идея, у него есть понятие о том, что можно было и следовало сделать; для любителя — на полпути к образованию — больше всего пользы будет не сравнивать, а рассматривать каждое достижение художника по отдельности: так его чутье и ум постепенно разовьются до общих суждений. Невежда сравнивает лишь ради собственного удобства, чтобы избавиться от обязанности выносить суждение.
Правдолюбие обнаруживается в умении повсюду находить хорошее и ценить его.
Историческим чутьем называется чувство человека, образованного настолько, что при оценке современных достижений и достоинств он принимает в расчет также и прошлое.
Лучшее, что дает нам история, — это вызываемый ею энтузиазм.
Своеобразие вызывает к жизни своеобразие.
Надо помнить, что среди людей есть немало таких, которые, будучи лишены творческой способности, хотят сказать нечто значительное; тогда и появляются на свет самые странные вещи.
Когда человек мыслит глубоко и серьезно, ему плохо приходится среди широкой публики.
Если уж я должен выслушать чужое мнение, то пусть оно будет высказано окончательно: мне хватит и своих проблем.
Суеверие неотъемлемо присуще человеку, и если кто полагает совсем от него избавиться, оно прячется в самых причудливых уголках и закоулках, а потом, едва почувствовав себя в безопасности, немедля выходит из них.
Многое мы знали бы лучше, если бы не стремились узнать столь точно. Предмет становится постижимым для нас только под углом в сорок пять градусов.
Микроскопы и подзорные трубы, по сути дела, замутняют ясность человеческого разума.
Обо многом я молчу, потому что не хочу сбивать людей с толку, и бываю доволен, если они радуются там, где меня берет досада.
Все, что освобождает наш дух, но не дает нам власти над самими собой, пагубно.
В произведении искусства людей интересует более «что», нежели «как», потому что первое они могут постичь в подробностях, а второе недоступно им и в целом. Отсюда — извлечение отдельных мест; впрочем, при должном внимании в конце концов почувствуют и воздействие целого, но только безотчетно.
Вопрос: «Откуда поэт это взял?» — также относится только к «что»; о том, «как», задавший его ничего не узнает.
Только искусство, особенно поэзия, упорядочивает воображение. Нет ничего хуже, чем сильное воображение при отсутствии вкуса.
Манерное — это неудавшееся идеальное, субъективно переданное идеальное; поэтому ему не обойтись без острословия.
Филолог живет связностью дошедшего в рукописи. В основе рукописного предания лежит манускрипт, в нем встречаются и настоящие лакуны, и описки, создающие лакуны смысла, и все прочие изъяны, какие только могут быть в манускрипте. Но вот находится второй, третий список, их сличение помогает все лучше разглядеть в рукописном предании разумный смысл. Но филолог идет дальше, он добивается, чтобы его внутреннее чутье без внешних вспомогательных средств научилось все глубже постигать и наглядно представлять связный смысл разбираемого текста. Так как для этого необходимо обладать сугубым тактом и сугубо углубиться в творения давно усопшего автора, а также иметь хотя бы некоторую долю творческой фантазии, то нельзя упрекать филолога, если он возьмет на себя смелость судить и в вопросах вкуса, — что, впрочем, далеко не всегда ему удастся.
Поэт живет изображением. Самое совершенное изображение — то, которое спорит с действительностью; такое бывает, когда дух столь живо ее описывает, что эти описания могут стать для каждого насущно-зримыми. Поэзия, когда она достигает высочайшей вершины, кажется внешней — и только; чем больше она сосредоточивается на внутреннем, тем дальше заходит по пути упадка. Та поэзия, которая изображает одно только внутреннее, не воплощая его во внешнем или не давая возможности ощутить внешнее сквозь внутреннее, опускается до последних ступеней, с которых переходит уже в обыденную жизнь.
Искусство красноречия живет всеми привилегиями поэзии, всеми ее правами; завладев ими, оно ими злоупотребляет, чтобы достигнуть внешних, нравственных или безнравственных, сиюминутных выгод в гражданской жизни.
Литература есть только фрагмент фрагмента; записывается ничтожная доля того, что произошло и было сказано, сохраняется ничтожная доля записанного.
Талант, развивавшийся во всей своей природной подлинности и величии, хотя и необузданный и угрюмый, — таков лорд Байрон; поэтому едва ли кто-нибудь может с ним сравниться.
Истинная ценность так называемых народных песен — в том, что мотивы их заимствованы непосредственно у природы. Но и образованный поэт мог бы воспользоваться той же выгодой, если бы понимал ее.
Впрочем, народные песни всегда имеют то преимущество, что естественный человек, не в пример образованному, умеет быть лаконичным.
Зреющим талантам опасно читать Шекспира: он заставляет их подражать ему, а они только учатся выражать самих себя.
Об истории может судить только тот, кто испытал действие истории на себе. Так же бывает и с целыми народами. Немцы могут судить о литературе только с тех пор, как у них самих появилась литература.
Человек по-настоящему жив, только если пользуется добрым расположением ближних.
Благочестие — не цель, а только средство достичь безмятежного душевного покоя и через него прийти к высшей просвещенности.
Поэтому можно заметить, что те, для кого нет иной цели, кроме благочестия, по большей части становятся ханжами.
«Состарившись, человек должен делать больше, чем в юности».
Исполнивший долг всегда чувствует себя должником, потому что быть вполне довольным собой невозможно.
Недостатки видны только тому, кто не любит; поэтому, чтобы разглядеть их, нужно подавить в себе любовь, но лишь настолько, насколько необходимо для такой цели.
Величайшее счастье — то, которое избавляет нас от недостатков и исправляет наши промахи.
Если ты умеешь читать, то должен и понимать; если ты умеешь писать, то должен что-нибудь знать; если ты можешь верить, то должен и постигать разумом; если ты желаешь, то почувствуешь на себе долг; если ты требуешь, то ничего не добьешься, а если опытен, то должен приносить пользу.
Люди признают только того, кто им полезен. Государя мы признаем, только если видим, что под его вывеской мы спокойны за свое добро. Мы ждем от него защиты от враждебных обстоятельств, грозящих изнутри и извне.
Ручей дружен с мельником, которому приносит пользу, и охотно низвергается на колеса; и разве больше проку было бы ручью бесцельно бежать через долину?
Кто довольствуется чистым опытом и действует в соответствии с ним, тот достаточно постиг истину. В этом смысле растущее дитя мудро.
От теории как таковой может быть только один прок: она заставляет нас поверить во взаимосвязь явлений.
Все отвлеченное становится ближе человеческому разуму благодаря практическому приложению; таким образом, человеческий разум через деянье и наблюденье поднимается к отвлеченному.
Кто требует многого и находит удовольствие в сложном, тот более других подвержен заблуждениям.
Нельзя упрекать того, кто мыслит аналогиями; у аналогии то преимущество, что она ничего не завершает и не притязает на окончательность; напротив того, индукция пагубна, ибо она имеет в виду предустановленную цель и, стремясь к ней во что бы то ни стало, увлекает за собой и истинное и ложное.
Обычное созерцание — правильный взгляд на земные обстоятельства — достается человеческому здравому смыслу по наследству; чистое созерцание внешнего и внутреннего встречается очень редко.
Обычное созерцание выражается в практическом чутье, в непосредственной деятельности; чистое — в символах, более всего математических, в числах и формулах, а в словах — изначально, иносказательно, в поэтических созданьях гения или в пословицах, созданных человеческим рассудком.
Далекое воздействует на нас через посредство предания. Обычное предание следует назвать историческим; более высокое, родственное фантазии, есть предание мифическое. Если за ним ищут нечто третье, какое-то значение, то оно превращается в мистику. Кроме того, оно легко становится сентиментальным, почему мы и усваиваем только радующее душу.
Если мы хотим, чтобы дело у нас поистине спорилось, надобно не упускать из виду действий
подготовительных,
сопровождающих,
содействующих,
вспомогательных,
способствующих,
усиливающих,
препятствующих,
последующих.
Созерцая, как и действуя, следует различать доступное и недоступное, иначе и в жизни, и в познанье немногого достигнешь.
«Le sens commun est le génie de l’humanité».
Этот здравый смысл, который следует признать гениальностью человечества, должен быть прежде всего рассмотрен в своих проявлениях. Исследовав, для чего использует его человечество, мы обнаружим следующее:
Жизнь человечества определяется потребностями. Если они не удовлетворены, человечество выказывает нетерпение; если удовлетворены, оно делается равнодушным. Следовательно, человек колеблется между этими двумя состояниями; свой рассудок — так называемый человеческий разум — он применяет к делу ради удовлетворения потребностей, а когда это достигнуто, перед ним возникает задача заполнить промежутки равнодушия. Ограничив себя ближайшими и необходимейшими пределами, человек и здесь достигает успеха. Но если потребности, возвысившись, выйдут из круга обыденности, то тут здравого смысла уже не хватит, он перестает быть гениальностью, и перед человечеством открывается область заблуждения.
Как бы ни было происшедшее неразумно, его могут исправить разум или случай; как бы ни было оно разумно, его могут извратить неразумие и случай.
Всякая великая идея, едва явившись взорам, действует тиранически, поэтому все выгоды, которые она несет с собой, скоро превращаются в протори. Следовательно, можно защищать и прославлять любой институт, если вспомнить его начало и ухитриться показать, что он не изменился против того, чем считался вначале.
Лессинг, тяжело переносивший множество ограничений, вкладывает в уста одного из действующих лиц такие слова: «Никто не должен быть должен». Некий остроумный и жизнерадостный человек сказал: «Кто хочет, тот должен». Третий, без сомнения, человек образованный, добавил: «Кто глубоко видит, тот и хочет». И считалось, будто этим весь круг познания, воли и долга замкнут. Однако в общем и целом поступки человека определяет его познание, какого бы оно ни было рода; поэтому нет ничего страшнее, чем деятельное невежество.
Есть два рода мирного насилия: право и приличие.
Право требует того, что должно, политическая власть — того, что пристойно. Право взвешивает и решает, политическая власть смотрит мельком и приказывает. Право имеет в виду отдельное лицо, политическая власть — общество.
История науки есть огромная фуга, в которой голоса народов один за другим звучат слышнее остальных.
Обо многих проблемах естественных наук нельзя говорить должным образом, не призвав на помощь метафизику, — но не пресловутую школьную, словесную мудрость, а ту, что была, есть и будет — перед физикой, рядом с нею и после нее.
Ссылка на авторитет — на то, что однажды это уже случилось, было сказано или решено, — весьма ценна, но только педант во всем требует авторитетов.
Всякое основание почтенно, но нельзя отказываться от права самому заложить где-нибудь основание.
Упорно стой, где стоишь! — Этот афоризм сейчас особенно необходим: ведь, с одной стороны, все человечество расколото на большие клики, с другой — и каждый в отдельности хочет утвердиться в своих особых воззрениях и возможностях.
Всегда лучше высказывать прямо, что думаешь, и не заботиться о множестве доказательств: сколько мы их ни приведем, они будут лишь вариациями наших мнений, а противники не слушают ни мнений, ни доказательств.
Чем больше я знакомлюсь с естествознанием, с его каждодневным прогрессом, тем чаще сами собой напрашиваются мысли о том, что движение вперед и движение вспять происходят в нем одновременно. Здесь я выскажу лишь одну из них: мы не выбрасываем вон из науки даже заведомые заблуждения. Причина этому есть очевидная тайна.
Если какое-нибудь событие неправильно излагают, ставят в неверную связь или выводят из ложных причин, я называю это заблуждением. Но вот развитие опыта и мышления приводит к тому, что явление ставится в правильную связь и выводится из истинных причин. Этому бывают рады, однако особого значения не придают и рядом с истиной оставляют на месте заблуждение; мне самому известен небольшой склад тщательно сохраняемых заблуждений.
Поскольку человека интересует только собственное мнение, то каждый, кто его излагает, озирается направо и налево в поисках вспомогательных средств, способных подкрепить это мнение и для него самого, и для других. К истине прибегают лишь постольку, поскольку она для этого пригодна, зато в риторическом пылу хватаются за ложь, если только видят от нее мгновенную пользу, могут выставить ее как ослепляющий полудовод или кое-как заполнить ею пустоты и мнимо связать разрозненное. Когда я понял это, сперва меня взяла досада, потом я огорчился, а теперь испытываю злорадство; и я дал себе слово никогда впредь не разоблачать такого способа доказывать.
Каждый существующий предмет есть аналог всего существующего, потому наличное бытие одновременно представляется нам раздробленным и связным. Если слишком присматриваться к аналогиям, все отождествится со всем; если закрывать на них глаза, все рассыплется в бесконечное множество. В обоих случаях мысль впадает в застой: в одном — от преизбытка жизни, в другом — оттого, что она умерщвлена.
Удел разума — то, что находится в становлении, удел рассудка — то, что уже возникло. Разуму нет дела до того, зачем; рассудок не спрашивает, откуда. Разум находит радость в самом развитии; рассудок желает все остановить, чтобы использовать.
Человеку мало познавать ближайшее — таково его врожденное, неотъемлемо присущее его натуре свойство; но ведь каждое явление, которое наблюли мы сами, в этот миг нам ближе всего, и мы, если будем настойчивы, можем добиться, чтобы оно само себя объяснило.
Однако люди никогда этого не усвоят, так как оно противно их природе; потому-то любой образованный человек, если он здесь и сейчас постиг нечто истинное, неизбежно захочет связать его не только с ближайшим, но и с самым отдаленным и обширным, из-за чего возникает одно заблуждение за другим. Между тем находящийся рядом феномен связан с далеким лишь постольку, поскольку все подчиняется немногим великим законам, которые проявляются везде.
Что есть всеобщее?
Единичный случай.
Что есть особое?
Миллионы случаев.
Аналогии грозят два ложных пути: подчиниться остроумию и тем уничтожить себя либо окутаться иносказаниями и притчами, что все же менее пагубно.
Нельзя терпеть в науке ни мифологии, ни легенд. Оставим их поэтам — они к тому и призваны, чтобы обрабатывать все это на радость людям. А человек науки пусть ограничится ближайшей насущной очевидностью. Однако, если он иногда пожелает выступить в роли ритора, ему не возбраняется воспользоваться и этой материей.
Чтобы спасти себя, я рассматриваю все явления так, будто они независимы друг от друга, стремлюсь насильно их изолировать; потом я рассматриваю их как соотносимые друг с другом, и они связываются в живое единство. Так я поступаю преимущественно по отношению к природе, но такой способ рассмотрения плодотворен и по отношению к новейшей, бурлящей вокруг нас истории мира.
Все, что мы называем изобретением, открытием в высшем смысле слова, есть существеннейшее деятельное проявление изначального чувства истины, которое вырабатывается исподволь и долго, а потом внезапно, с быстротой молнии ведет к плодотворному акту познания. Это — откровение, развивающееся изнутри и направленное вовне, оно дает человеку случай провидеть свою богоподобность. Это — синтез мира и духа, который дает блаженнейшее подтверждение вечной гармонии сущего.
Человек должен непоколебимо верить, что непостижимое постижимо, иначе он ничего не сможет исследовать.
Постижимо все особое, так или иначе применимое. Таким же образом может стать полезным и непостижимое.
Есть столь тонкое эмпирическое познание, что оно глубочайшим образом отождествляется с предметом и через это поднимается до теории. Но такое возрастание духовной мощи присуще только эпохам высокого просвещения.
Омерзительней всего брюзгливые наблюдатели и своенравные теоретики; все их опыты мелочны и переусложнены, их гипотезы невнятны и причудливы.
Есть педанты и вместе с тем мошенники; хуже них нет ничего.
Незачем путешествовать вокруг света, чтобы убедиться, что небо везде голубое.
Всеобщее и единичное тождественны: единичное есть всеобщее, проявляющееся при различных условиях.
Нет нужды самому все увидеть и испытать на себе, но если ты хочешь поверить чужому описанию, то не забудь, что тут приходится иметь дело с тремя: с самим предметом и с двумя субъектами.
Основное свойство живой целокупности — в том, что она делится и соединяется, подвижна как всеобщее и неподвижна в единичных проявлениях, терпит превращения и дробится на разновидности, а так как живое может обнаружить себя при самых разных условиях, то оно становится явным и исчезает, отвердевает и плавится, застывает и течет, расширяется и сокращается. Поскольку же все эти действия происходят в один и тот же момент, то все и вся может наступить одновременно. Возникновение и гибель, созидание и уничтожение, рождение и смерть, радость и скорбь — все происходит нераздельно, в одинаковом смысле и в одинаковой мере; поэтому и самый частный случай всегда выступает как образ и символ всеобщего.
Если все природное бытие есть непрестанное разделение и соединение, то из этого следует, что и люди, мысленно созерцая эту огромность, будут то разделять, то соединять.
Непременно разделенными представляются нам физика и математика. Первая должна существовать совершенно независимо, сосредоточить всю силу любви, почтения и смирения на попытках проникнуть в природу, в святыню ее жизни, и не заботиться о том, что делает и каких результатов достигает математика. Вторая, напротив того, должна провозгласить свою независимость от всего внешнего, величаво идти своим собственным, духовным путем и прийти к большей чистоте, чем это могло быть до сих пор, покуда она занималась наличным и стремилась добиться от него плодов или приспособить к нему свои выводы.
В исследовании природы категорический императив так же необходим, как и в нравственности, следует только помнить, что тут к нему не приходят в конце, но с него начинают.
Высшим достижением было бы понять, что все фактическое есть уже теория. Синева неба открывает нам основной закон хроматики. Только не нужно ничего искать за феноменами: они сами по себе — учение.
В науках есть много несомненного — если только не давать исключениям сбить нас с пути и научиться уважать проблемы.
Если я наконец успокаиваюсь, обнаружив прафеномен, то это тоже резиньяция; однако есть большая разница, смиряюсь ли я, достигнув границ человечества или же не выходя за гипотетические пределы моей сжатой в тесных рамках индивидуальности.
Если посмотреть те проблемы, которыми занимался Аристотель, нельзя не удивиться дару наблюдения, вообще всему тому, что греки смогли заметить. Но при этом они грешили чрезмерной поспешностью, непосредственно переходя от феномена к его объяснению, из-за чего и возникают необоснованные теоретические высказывания. Но это — всеобщий грех, его можно встретить и сегодня.
Гипотезы — это колыбельные, которыми учитель убаюкивает учеников; мыслящий, добросовестный наблюдатель все больше познает свою ограниченность, он видит: чем шире становится знание, тем больше возникает проблем.
Наша ошибка в том, что мы сомневаемся в несомненном и хотим окончательно установить то, что наверное неизвестно. Мой девиз в исследовании природы: устанавливать несомненное, быть внимательным к неизвестному.
Допустимой я называю такую гипотезу, которую выдвигают из хитрости, чтобы дать себя опровергнуть не любящей шутить природе.
Как он может прослыть мастером своего дела — ведь он не учит ничему бесполезному!
Каждый, полагая, будто что-нибудь узнал, полагает своим долгом передать свое знание, — и это глупее всего.
Поскольку от лекции педагога требуется полная безапелляционность, — из-за нежелания учеников получать сомнительные сведенья, — то учитель не вправе ничего оставлять под вопросом и должен держаться подальше от проблем. Вместе с тем кое-что должно быть и определено («bepaalt», как сказал голландец), — и вот на время можно возомнить, будто мы овладели неведомым пространством, пока другой не вырвет наши межевые столбы и не вобьет их снова, ближе или дальше.
Слишком живо спрашивая о причинах, путая причины и следствия, успокаиваясь на ложной теории, мы так вредим себе, что потом уже не можем выпутаться.
Если бы многие не чувствовали себя обязанными повторять неправду только потому, что однажды она была уже ими сказана, то люди были бы другими.
У ложного то преимущество, что о нем можно болтать без конца; истинное необходимо сразу же использовать, иначе оно вообще не существует.
Кто не видит, какое практическое облегчение приносит истина, будет охотно над нею издеваться и измываться, лишь бы хоть как-то скрасить свои бессмысленные и тягостные труды.
Немцы — да и не только они — наделены даром делать науки недоступными.
Англичанин мастерски умеет использовать всякое открытие, пока оно не приведет к новому открытию или к новой практике. Вот и спрашивайте, почему они опередили нас во всем.
У мыслящего человека бывает странное свойство: там, где есть неразрешенная проблема, он любит присочинить нечто фантастическое, а потом не может от него избавиться, даже когда проблема разрешена и истина стала очевидна.
Нужен особый склад ума для того, чтобы воспринимать не имеющую образа действительность такой, как она есть, и отличать ее от порожденных нашим мозгом призраков, которые, будучи тоже в какой-то мере действительными, настойчиво навязываются нам.
Испытывая природу, я постоянно задавал вопрос: «Кто высказывается здесь — твой предмет или ты сам?» В том же смысле я испытывал своих предшественников и сотрудников.
Каждый человек смотрит на упорядоченный, имеющий законченную форму, совершенный мир только как на первичную материю, из которой он старается создать особый мир по своей мерке. Дельные люди постигают мир, не мучась сомнениями, и стараются действовать, как выйдет, некоторые в нерешительности кружат около, а иные даже сомневаются в его существовании.
Тот, кто почувствовал бы, что до конца проникся этой истиной, не стал бы ни с кем спорить, а рассматривал бы и свое и чужое представление лишь как феномены. Ведь мы ежедневно убеждаемся на опыте, что один с легкостью думает о том, о чем другой и помыслить не может, — и это не только о вещах, способных радовать или огорчать, но и о вещах, совершенно для нас безразличных.
Каждый знает то, что знает, только для себя. Если я заговорю с другим о том, что, как мне кажется, я знаю, ему сразу же покажется, что он знает лучше, и мне придется вернуться с моим знанием к самому себе.
Истина помогает; заблуждение никуда не ведет, только заставляет нас блуждать.
Человек живет среди следствий, а поэтому не может удержаться и не спрашивать о причинах; однако, будучи существом ленивым, он хватается за первую попавшуюся причину и на том успокаивается; в особенности такова привычка здравого смысла.
Заметив зло, за него и берутся, то есть лечат так, чтобы избавиться от симптома.
Разуму подвластно только живое; до конца сложившийся мир, которым занимается геогнозия, мертв. Поэтому не может быть никакой геологии: разуму здесь нечего делать.
Если я найду разбросанные кости, то смогу составить изних костяк, ибо здесь вечный разум внятно вещает мне через посредство аналогии, — будь то даже остов гигантского ленивца.
Нельзя представить себе возникновение того, что сейчас уже не возникает; а возникшего и сложившегося мы не понимаем.
Весь новейший вулканизм есть, собственно, только смелая попытка связать нынешнее состояние мира, непонятное нам, с прошлым состоянием, нам неизвестным.
Силы природы, действуя различным образом, вызывают одинаковые или, по крайней мере, сходные следствия.
Нет ничего отвратительнее большинства: ведь оно состоит из немногих сильных, идущих впереди, из подлаживающихся хитрецов, из слабых, которые стараются не выделяться, и из толпы, которая семенит следом, не зная сама, чего она хочет.
Математика, как и диалектика, есть орудие высшего, внутреннего разума; практическое занятие ею — такое же искусство, как красноречие. Для обоих важна только форма; считает ли математика гроши или гинеи, защищает ли красноречие правое или неправое дело, — им это совершенно безразлично.
Но тут приобретает значение натура человека, занятого этим трудом, этим искусством. Проникновенный адвокат, защищающий справедливость, проникновенный математик, наблюдающий звездное небо, равно богоподобны.
Что в математике точно, кроме самой точности? А сама точность — не есть ли она порождение внутреннего чувства правды?
Математика не способна устранить предрассудок, она не может умерить себялюбие, смягчить приверженность клике; в области нравственной она бессильна.
Математик совершенен лишь настолько, насколько он совершенен как человек, насколько ощущает красоту правды; только тогда в его работе будут основательность, проницательность, осмотрительность, опрятность, ясность и даже изящество и прелесть. Без всего этого нельзя уподобиться Лагранжу.
Не язык сам по себе правилен, точен, изыскан, но дух, обретающий плоть в языке. И дело не в том, желает ли человек придать эти похвальные качества своим вычислениям, речам или стихам, — весь вопрос в том, дала ли природа ему самому потребные для этого нравственные качества и свойства ума. Свойство ума: способность созерцать и проницать взглядом; нравственное качество: способность отгонять злых демонов, мешающих воздавать должную честь истине.
Стремление объяснять простое через сложное, легкое через трудное — вот недуг, охвативший все тело науки; кто прозорливее, тот признает это, но не везде в этом сознаются.
Вглядитесь в физику пристальней — и вы обнаружите, сколь неравноценны явления и опыты, на которых она зиждется.
Все зависит от первичных, исходных опытов, тот раздел науки, который на них зиждется, прочен и нерушим. Но есть опыты вторичные, третичные и так далее; если считать их столь же полноправными, они только запутают все, что первые опыты прояснили.
Беда наук (да и повсюду это беда) — в том, что люди, не имеющие никаких идей в запасе, осмеливаются теоретизировать, так как не понимают, что и самые обширные знания еще не дают на это права. К делу они приступают с похвальной рассудительностью, но рассудок ограничен, а переступая свои границы, он рискует впасть в бессмыслицу. Наследственный удел, предназначенный рассудку, — это сфера практической деятельности. Действуя, рассудок заблуждается редко; высшие области мысли, заключение и суждение — не его дело.
Запас наблюдений приносит науке сначала пользу, потом вред, так как благодаря множеству наблюдений замечают не только правило, но также исключения, а истину как среднее между ними не выведешь.
Говорят, истина лежит между двумя противоположными мнениями. Неверно! Между ними лежит проблема — то, что не очевидно, вечно деятельная жизнь, постигаемая спокойной мыслью.