Книга: Собрание сочинений в десяти томах. Том восьмой. Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся
Назад: КНИГА ПЕРВАЯ
Дальше: КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Рано поутру наш друг один ходил по галерее и с удовольствием рассматривал знакомые лица, а о незнакомых черпал сведения из заранее найденного каталога. Портрет, как и жизнеописание, заключает в себе особый интерес: замечательная личность, которую нельзя вообразить себе вне ее окружения, тут отдельно от всех предстает перед нами, как перед зеркалом, и мы должны уделить ей преимущественное внимание, заниматься ею одной, как сам этот человек, непринужденно стоя перед зеркалом, занимался бы только своей особою. Если это полководец — он представляет в своем лице все войско, а короли и императоры, за которых он сражается, образуют лишь смутно различимый фон. Если это любезный царедворец — он как будто только перед нами и лебезит, мы и не вспоминаем о большом свете, ради которого он приобрел весь свой лоск. Нашего зрителя сразу поразило сходство многих людей, живших давно, с живущими ныне, знакомыми ему и виденными во плоти, и даже сходство с ним самим. Но почему близнецы Менехмы должны быть непременно рождены одной матерью? Почему и великой матери богов и людей не производить из своего плодоносного лона одинаковых творений, одновременно или с перерывами?
В конце концов и наш чуткий зритель не мог не признаться себе в том, что среди маячивших перед его глазами картин есть много привлекательных, но также много внушающих неприязнь.
Хозяин дома застиг его врасплох среди таких размышлений, и Вильгельм свободно заговорил с ним об этих предметах, чем, судя по всему, еще больше завоевал его расположение, так как был любезно введен им во внутренние комнаты, где увидел изображения замечательных людей шестнадцатого столетия. Они окружили его, совершенно такие, какими были в жизни и во плоти, без оглядки на зеркало или на зрителя, вольные и довлеющие себе, воздействуя одним своим присутствием, безо всякого намерения или расчета.
Хозяин, довольный тем, что гость сумел полностью оценить, сколь богато представлено тут прошлое, показал ему рукописи многих лиц, о которых было говорено в галерее, а потом и реликвии, о которых было достоверно известно, что предыдущий владелец пользовался ими и к ним прикасался.
— Вот мой род поэзии, — сказал хозяин с улыбкой. — Моему воображению нужны твердые опоры; если что не оставило следов до сего дня, я с трудом верю, что оно вообще было. О каждой такой святыне прошлых времен я стараюсь получить достовернейшие свидетельства, иначе я ее не беру. Самой строгой проверке подвергается всякое рукописное предание: я охотно верю, что монах составил хронику, но вот тому, о чем он свидетельствует, я верю редко.
Под конец он положил перед Вильгельмом чистый лист и попросил написать на нем несколько строк, но не подписываться; для этой цели гость был введен через завешенный ковром проем в залу, где оказался рядом с хранителем.
— Я рад, — сказал тот, — что вы полюбились нашему господину, о чем свидетельствует уже то, что вы вышли из этой двери. Вы знаете, за кого он вас принимает? Он полагает, будто вы — практикующий педагог, приставленный к мальчику, якобы отпрыску знатного семейства, которого доверили вашему руководству, с тем чтобы вы уже в раннем возрасте показали ребенку все многообразие мира и привили ему верный взгляд и твердые правила.
— Слишком много чести для меня, — сказал наш друг, — но постараюсь, чтобы слова его не пропали для меня даром.
Спустившись к завтраку, он обнаружил Феликса уже хлопочущим около девиц, которые поведали Вильгельму свое желание: если ему нельзя задержаться, то пусть он отправится к благородной тетушке Макарии, а от нее, быть может, и к кузену, чтобы пролить свет на странную его медлительность. Благодаря этому он сразу же сделается членом их семьи, окажет всем им немалую услугу и без долгих церемоний войдет в самые доверительные отношения с Ленардо.
На это Вильгельм ответил:
— Я с охотой отправлюсь, куда бы вы меня ни послали; я пустился в путь затем, чтобы смотреть и мыслить; у вас я многому научился и узнал больше, чем мог надеяться, и потому уверен, что и завтрашний мой путь даст мне многому научиться и уразуметь больше, чем я ожидаю.
— А ты, прелестный шалопай, чему ты будешь учиться? — спросила Герсилия, на что мальчик задорно отвечал:
— Я учусь писать, чтобы присылать тебе письма, и ездить верхом лучше всех, чтобы в любой час прискакать к тебе.
На это Герсилия задумчиво сказала:
— С поклонниками из моих сверстников мне никогда не везло, но сдается, что следующее поколение скоро возместит мне неудачи.

 

А сейчас мы, хотя и чувствуем вместе с нашим другом горечь приближающейся разлуки, желали бы составить более ясное понятие об особенностях нрава замечательного хозяина дома и о странностях этого необыкновенного человека. Но чтобы не судить о нем ложно, нам придется обратить внимательный взгляд на предков и потомков достойного господина, уже достигшего преклонных лет. Из расспросов нам удалось установить следующее:
Дед его принимал деятельное участие в некоем посольстве в Англию. То были последние годы знаменитого Уильяма Пенна, чье высокое стремление к благу, чистота помыслов, непоколебимая энергия, а также столкновение с миром, вызванное этими его достоинствами, опасности и беды, под бременем которых благородный законодатель, казалось, готов был пасть, пробудили в восприимчивой душе молодого человека чрезвычайный интерес к нему. Интерес этот стал для него столь кровным, что он в конце концов сам отправился в Америку. Отец Вильгельмова хозяина родился в Филадельфии, и оба хвалились тем, что способствовали большей свободе вероисповеданий в колониях.
Здесь и выработалось правило, гласившее, что замкнутая в себе нация, исконно связанная единством нравов и веры, должна, конечно, оберегаться от всяческих чужеземных влияний и новшеств, но там, где живущие на новой почве стремятся созвать к себе людей со всех сторон, нельзя ограничивать ни деятельности, которой они добывают себе хлеб, ни свободы их нравственных и религиозных воззрений.
Живая тяга в Америку была в начале восемнадцатого столетия весьма сильна, поскольку каждый, кто здесь чувствовал себя не вполне уютно, надеялся там стать свободным; эта тяга питалась также возможностью приобрести превосходные земли, пока еще заселение не продвинулось дальше на запад. Все так называемые графства на границе обитаемой области подлежали продаже, и отец Вильгельмова хозяина приобрел там обширные владения.
Но и здесь, как бывает нередко, в сыне родилось чувство противоречия отцовским взглядам и устремлениям. Наш хозяин дома, попав в Европу юношей, почувствовал себя здесь совершенно иначе: увидев ее бесценную цивилизацию, возникшую много тысяч лет назад, возросшую, распространившуюся, потом угнетенную, подавленную, но нигде не задушенную и вновь воскресшую, проявляющую себя, как и прежде, в бессчетных отраслях деятельности, он составил себе иное понятие о достижениях человечества. Он предпочел получить свою долю необозримых преимуществ и лучше затеряться в многолюдном, но деятельном и благоустроенном обществе, трудясь вместе с ним, нежели с многовековым опозданием играть за морем роль Орфея или Ликурга. Он говорил: «Человек везде должен быть терпелив, везде должен оглядываться на других, и я предпочитаю иметь дело с государем, который признает за мной те или другие законные права, предпочитаю тягаться с соседями, которые дадут мне кое-какие послабления, если я, со своей стороны, в чем-нибудь уступлю им, чем сражаться с ирокезами или заключать с ними сделки, чтобы силой прогнать или обманом вытеснить их из болот, где потом меня до смерти замучат москиты».
Он вступил во владение родовыми поместьями, сумел, управляя ими в духе свободомыслия, наладить в них хозяйство, присоединить к ним на первый взгляд бесполезные соседние участки и внутри цивилизованного мира, который нередко тоже может быть назван в известном смысле дикой пустыней, приобресть и создать небольшую самостоятельную область, что для человека среднего состояния есть почти утопия.
Свобода веры в этом случае разумеется сама собой, посещение службы по тому или иному обряду рассматривается как дело вольного исповедания, к которому человек присоединяется навсегда, и тут уже строго смотрят, чтобы никто не обособлялся.
В каждом поселении бросаются в глаза довольно обширные здания; такие помещения землевладелец обязан построить для каждой общины, сюда сходятся на совет старейшины, здесь собираются все ее члены, чтобы услышать слово поучения и благочестивого ободрения. Но та же зала предназначена и для увеселений: здесь танцуют на свадьбу, здесь звучит музыка, завершающая каждый праздник.
Все это может быть подсказано самою природой. Мы постоянно видим, как при ясной погоде под одной и тою же липой то совещаются старейшины, то община внимает поучению, то вертится в танце молодежь. На фоне степенной повседневности веселье выделяется особенно красиво, степенность и благочестие не дают перейти меру в удовольствиях, — а ведь только блюдя меру, мы и можем оставаться собою.
Если община думает иначе и достаточно богата, ей дастся право посвятить различным целям разные постройки.
Все это имеет в виду общественную жизнь и ее общие нравственные основы, между тем как религия в собственном смысле остается переживанием внутренним и даже личным: ведь только она одна может, когда нужно, подстегнуть, когда нужно, успокоить нашу совесть. Подстегнуть — если она притупилась, застыла в бездеятельной лености, успокоить — если беспокойная горечь ее угрызений грозит отравить нам жизнь. Ибо совесть — родная сестра тревоги, которая грозит перейти в тяжкую горесть, всякий раз как мы по собственной вине навлечем беду на себя или на других.
Но так как мы не всегда расположены к сосредоточенному раздумью, которое для этого необходимо, и не всегда нас можно к нему побудить, то для такой цели и отводится воскресенье, когда все, что гнетет человека, — будь то в религиозной и нравственной, будь то в общественной и экономической сфере, — должно быть открыто высказано.

 

— Если бы вы остались подольше, — сказала Жюльетта, — то, верно, вам бы у нас понравилось и в воскресный день. Послезавтра вы бы сразу заметили, как тихо везде с утра: каждый остается в одиночестве, посвящая его часы предписанным размышлениям. Человек — существо ограниченное, и воскресенье у нас посвящено раздумьям об этой ограниченности. Если она проявляется в телесном недуге, на который мы в суматохе будней обращали, быть может, слишком мало внимания, то в начале новой недели мы обязаны обратиться к врачу; если мы видим некие ограничения экономического или гражданского свойства, то наши служащие должны собраться на совещание; если то, что омрачает нас, относится к области духовной или нравственной, то нам следует обратиться к кому-нибудь из друзей или вообще людей благомыслящих за советом и содействием; одним словом, закон гласит, что никто не имеет права оставаться на новую неделю при своих беспокойствах и муках. От гнета долга нас может избавить только его добросовестное исполнение, а что нам решить не по силам, то мы препоручаем богу, единственному существу, властному все вязать и разрешать. Даже дядюшка ни разу не преминул пройти испытание, и бывали случаи, когда он доверительно обсуждал с нами обстоятельства, с которыми в тот миг не мог совладать; но чаще всего он совещается с тетушкой, к которой время от времени ездит с визитами. А по вечерам в воскресенье он обыкновенно спрашивает, во всем ли мы чистосердечно исповедались и от всего ли избавились. Из этого вы можете видеть, что мы всячески стараемся не быть принятыми в ваше товарищество, в орден Отрекающихся.
— Вот чистая жизнь! — воскликнула Герсилия. — Впрочем, если я смиряю себя каждые восемь дней, то из трехсот шестидесяти пяти в моем распоряжении остается еще предостаточно.
При прощании наш друг получил от младшего управляющего пакет с приложенной запиской, из которой мы приводим следующий отрывок:
«У каждого народа, сдается мне, преобладает одно чувство, в удовлетворении которого он только и находит счастье; то же самое можно видеть и у отдельных людей. Тот, кто насыщает слух стройной красотою полнозвучья, кому она наполняет ум и душу желанным волнением, — будет ли он мне благодарен, если я поставлю пред его глазами картину самого превосходного живописца? Любитель живописи хочет смотреть и не допустит, чтобы его воображение было увлечено поэмой или романом. И кто одарен достаточно богато, чтобы испытывать всесторонние наслаждения?
Но вы, наш кратковременный друг, показались мне именно таким человеком, и я могу надеяться, что вы, сумев оценить прелесть аристократического французского умопомешательства, не пренебрежете простой и верной благонамеренностью немецкой жизни и простите мне то, что для меня, по моему нраву и образу мыслей, по происхождению и положению в обществе, нет картины отраднее той, какую являет немецкое среднее сословие во всей его уютной домовитости.
Будьте же терпеливы к моему писанию и не забывайте меня!».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Кто предатель?
— Нет, нет! — вскричал он, ворвавшись в отведенную ему спальню и поставив свечу. — Нет, это невозможно! Но куда мне податься? Впервые я мыслю с ним розно, впервые разошлись наши чувства и желания! О батюшка! Когда бы ты незримо здесь присутствовал, когда бы заглянул мне в душу — ты убедился бы, что я все тот же твой неизменно послушный, любящий сын. — Отказываться! Перечить столь давно взлелеянному, заветному желанию родителя! Как открыться? В каких словах это высказать? Нет, я не могу жениться на Юлии! Вот я сказал это — и сам испугался. Как подойти к нему, как поведать доброму, любимому батюшке такие мысли? Он молча глядит на меня и удивленно качает головой; он не находит слов — такой проницательный, умный, ученый! Горе мне! О, я знал бы, кому рассказать об этой муке, об этой безысходности, кого избрать ходатаем. Тебя одну, Люцинда! Я открыл бы тебе сначала, как я тебя люблю, как предан тебе душой, а потом стал бы слезно молить: «Вступись за меня, а если ты можешь меня любить и хочешь быть моею, так вступись за нас обоих!»
Увы, объяснять этот краткий страстный монолог нам придется куда более пространно.
У профессора Н. из Н-ского университета был единственный сын, мальчик необычайной красоты; до восьми лет отец предоставлял его попечению супруги, весьма достойной дамы, которая всякий день и час направляла жизнь и учение ребенка и старалась привить ему добрые привычки. Она умерла — и в тот же миг отец почувствовал, что опекать сына и дальше ему одному не по силам. До сих пор все делалось по обоюдному согласию между родителями: они трудились ради одной цели, вместе решали, что предпринять в ближайшее время, а уж мать умела разумно все выполнить. Теперь заботы вдовца умножились вдвое и втрое: ведь он знал, что профессоры, даже из университетов, только чудом могут дать своим детям хорошее образование.
В таком затруднении он обратился к другу, председателю суда в Р., с которым и раньше строил планы еще теснее связать оба семейства. Тот сумел помочь советом и делом, определив сына в одно из процветавших тогда в Германии учебных заведений, где старались по возможности всесторонне заботиться о человеке, развивая его тело, душу и ум.
Сын был пристроен, но отец сразу же почувствовал себя слишком одиноким. Лишившись супруги, он был лишен теперь и отрадной близости ребенка, который так благополучно рос у него на глазах без всяких усилий с его стороны. Но и тут помогла ему дружба с председателем суда: расстояние, разделявшее их дома, исчезло, уничтоженное взаимной симпатией и охотой найти рассеянье в перемене мест. В семействе председателя, где также не было матери, осиротелый ученый нашел двух подрастающих дочек, красивых и по-разному очаровательных; это и позволяло отцам все более укрепляться в своих замыслах и рассчитывать в будущем отраднейшим образом соединить оба дома.
Княжество, в котором они проживали, благоденствовало, и такой честный и дельный человек, как председатель суда, мог быть уверен, что место останется за ним пожизненно, а может быть, и перейдет к угодному для него преемнику. Согласно разумному семейному и административному плану, Люцидор должен был готовиться к тому, чтобы занять важный пост будущего тестя. Это постепенно и делалось. Не упускали ни одной возможности передать ему те знания и развить в нем те способности, в которых постоянно нуждается государство, то есть научить его строго соблюдать законы, делать послабление там, где исполнителю могут помочь ум и опыт, брать в расчет повседневные обыкновения, не упуская из виду и высших соображений, и во всем применяться к жизни, как это следует делать всегда и неукоснительно.
В этом духе Люцидор воспитывался в школе, и теперь, по ее окончании, отец с покровителем готовили его в университет. Ко всем наукам юноша выказывал отличные способности, а кроме того, природа наградила его редкостным счастьем: охотой направить их туда, куда было указано, — сперва из любви к отцу, из почтения к другу, из послушания, а потом и по собственному убеждению. Его послали учиться в другой город, и в тамошнем университете он, как гласили его отчеты в письмах и свидетельства наставников и надзирателей, шел тем путем, который вел прямо к цели. Одно только в нем не одобряли: порой он бывал нетерпелив в своем рвении. Отец покачивал на это головой, председатель одобрительно кивал. Кому не хотелось бы иметь такого сына!
Между тем подрастали и дочери, Юлия и Люцинда. Первая, младшая, была задорна, мила, непоседлива, — словом, из тех девиц, с которыми не соскучишься. Вторую описать труднее, так как она во всей чистоте воплощала собою то, что нам хочется видеть в каждой женщине. Семейства обменивались визитами, и Юлия неизменно находила в доме у профессора, чем себя занять.
В число наук, преподаваемых профессором, входила и география, которую он умел оживлять топографическими описаниями. Юлия, едва взяла в руки один из томов, выпускаемых Гомановой печатней и длинным рядом стоявших на полке, сразу принялась сравнивать города, вынося суждение обо всех, предпочитая одни и пренебрегая другими; в наибольшей милости были у ней города портовые, а все прочие, чтобы хоть отчасти притязать на ее одобрение, должны были отличаться обилием башен, куполов и минаретов.
Отец позволял ей целыми неделями оставаться у испытанного друга, поэтому ее познания становились шире и глубже, она уже неплохо знала весь населенный мир, то есть главные особенности всех пунктов и местностей. Большое внимание обращала она и на чужеземные наряды, и когда приемный отец в шутку спрашивал ее, не нравится ли ей тот или иной из молодых красавчиков, расхаживавших под окнами, она отвечала: «Нравится, конечно: ведь он выглядит так чудно́!» А так как этого нашим студентам не занимать стать, у нее часто бывал случай заинтересоваться то одним, то другим и вспомнить, глядя на него, какой-нибудь чужеземный костюм; однако она уверяла, будто целиком занять ее внимание мог бы разве что приезжий грек в своем национальном убранстве; по той же причине ей хотелось побывать на Лейпцигской ярмарке, где на улицах можно видеть такие наряды.
После своих сухих и подчас раздражающих занятий наш учитель не знал минут счастливее тех, когда он давал ей шутливые уроки и тайком ликовал тому, что воспитывает себе сноху, которая и сама не ведает скуки, и другим не дает скучать. Впрочем, отцы порешили, что девушка не должна догадываться об их намерениях; от Люцидора их также держали в тайне.
Так прошли годы, быстротечные, как всегда; Люцидор, окончив университет, выдержав все экзамены, явился, обрадовав даже и высшие власти, которые только того и чаяли, как бы с чистой совестью исполнить надежды старых почтенных слуг, удостоенных и достойных милости.
Дело двигалось законным порядком и наконец пришло к тому, что Люцидор, показавший себя образцовым подчиненным, должен был по заслугам занять желанное и выгодное место — как раз на полпути между университетом и должностью председателя.
Теперь-то отец и заговорил с сыном о Юлии как о невесте и супруге; прежде он ограничивался намеками, а сейчас сказал об этом как о деле окончательно решенном и только превозносил счастье приобресть такое сокровище. Он уже воображал себе сноху, как она время от времени посещает его дом и возится с картами, планами и перспективами городов; сын, напротив того, вспоминал милого шаловливого ребенка, который в прежние годы всегда забавлял его то поддразниваньем, то дружеской лаской. Теперь Люцидору предстояло верхом отправиться к председателю, поглядеть на успевшую вырасти красотку и за несколько недель ближе познакомиться со всем семейством и освоиться в доме. Если молодые люди оправдают надежды и сойдутся ближе, об этом надобно будет известить отца, который не замедлит явиться, чтобы торжественная помолвка навеки упрочила чаемое счастье.
Люцидор приезжает, его встречают весьма радушно, отводят ему комнату, он переодевается и выходит к хозяевам. Среди них он находит, кроме известных нам членов семейства, еще и сына, подростка весьма избалованного, но неглупого и добродушного, который, если считать его только весельчаком и забавником, не портит общей картины. Кроме него, к числу домашних принадлежал старик весьма преклонных лет, но здоровый и жизнерадостный, тихий и умный, на исходе дней готовый услужить другим. Вскоре после Люцидора явился еще один гость, не первой молодости, солидный и важный, к тому же интересный собеседник, знающий жизнь и повидавший дальние страны. Звался он Антони.
Юлия приняла нареченного с вежливой предупредительностью; но если Люцинда старалась, чтобы гостю понравился дом, то Юлия старалась лишь о самой себе. День прошел приятно для всех, кроме Люцидора: будучи вообще молчалив, он должен был, чтобы не сидеть как немой, время от времени задавать вопросы, а такое поведение никого не красит.
К тому же он был очень рассеян, потому что с первого же мига Юлия вызвала в нем хотя и не отвращение и не неприязнь, но чувство отчужденности, между тем как Люцинда привлекала его настолько, что он вздрагивал всякий раз, когда она глядела на него своими широко открытыми, спокойными, чистыми очами.
Огорченный этим, он в первый же вечер, едва очутился у себя в спальне, излился в монологе, с которого мы начали рассказ. Однако, чтобы объяснить, как согласуется страстность этого многословного красноречия с тем, что нам известно о Люцидоре, мы должны вкратце сообщать еще нечто.
Люцидор чувствовал глубоко, и обычно в мыслях у него было не то, чего требовал насущный миг; поэтому он был неловок в разговоре, в легкой беседе и, ощущая это, сделался молчалив, если только речь не шла о хорошо изученных им предметах, из которых любой был всегда к его услугам. К тому же и в школе и позже, в университете, он не раз обманывался в друзьях и неудачно поверял тайны сердца; поэтому всякая откровенность стала казаться ему опасной, а опасения мешают быть откровенным. С отцом он привык говорить в унисон, поэтому душа его изливалась в монологах, как только он оставался один.
На следующее утро он совладал с собою, но чуть было вновь не утратил спокойствия, когда Юлия встретила его с еще большим дружелюбием и веселой непринужденностью. Она без устали расспрашивала о странствиях посуху и по воде, предпринятых им в студенческие годы, когда он исходил с котомкой за плечами всю Швейцарию и даже перевалил Альпы. Она хотела побольше узнать о прекрасном острове на большом южном озере, а на обратном пути Люцидор должен был снова пройти вдоль Рейна от самого истока, через безотрадные нагорья, наблюдая непрестанную смену ландшафтов, вниз, до того заслуживающего внимания места между Майнцем и Кобленцем, где последние препоны с честью пропускают поток на волю, к морю.
Люцидор почувствовал чрезвычайное облегчение, рассказывал охотно и занимательно, так что Юлия в восторге вскричала: все это надо бы увидеть вдвоем! Эти слова опять испугали Люцидора, ибо он усмотрел в них намек на будущее совместное странствие по жизни.
Однако вскоре он был освобожден от своих обязанностей рассказчика: приезжий, которого все называли Антони, быстро затмил все горные ключи, скалистые берега, стесненные и отпущенные на волю реки, так как отправился прямым путем в Геную; а оттуда недалеко было и до Ливорно, легкой добычей становились самые интересные в стране места; ведь нельзя умереть, не увидав Неаполя, потом остается еще Константинополь, которым тоже невозможно пренебречь. Описывая дальние страны, Антони увлекал воображение всех слушателей, хотя и рассказывал не столь пылко. Позабывшая обо всем Юлия была ненасытна, ей хотелось в Каир, в Александрию, особенно же к пирамидам, о которых она получила почти исчерпывающие знанья от своего предполагаемого тестя.
Чуть только наступил вечер, Люцидор (он едва притворил дверь и даже не успел поставить свечу) опять вскричал:
— Возьмись же за ум! Теперь не до шуток. Ты умен и учен, но для чего изучал ты право, если сейчас не можешь действовать, как положено правоведу? Считай себя поверенным, забудь, что дело идет о тебе, и выполни все, что обязан был бы сделать для другого! Дело запутывается страшным образом. Приезжий наверняка явился ради Люцинды, она привечает его с таким благородством и так по-домашнему радушно. Маленькая дурочка готова без всяких пуститься странствовать по свету с первым встречным. К тому же она и хитра, этот ее интерес к городам и странам — уловка, чтобы заставить нас молчать. Впрочем, почему все кажется мне так запутанно и сложно? Разве не будет самым разумным, проницательным посредником сам председатель? Ты скажешь ему все, что думаешь и чувствуешь, а он подумает вместе с тобой и, быть может, тебе посочувствует. Над батюшкой он имеет полную власть. И разве не обе — его дочери? Зачем этому Антону Рейзеру Люцинда, рожденная, чтобы дарить счастье и быть счастливой в домашнем кругу? Пусть бы егозливая ртуть соединилась с этим Вечным Жидом, — лучшей партии ей не сделать!
Поутру Люцидор спустился вниз, твердо решившись поговорить с отцом и ради этого непременно повидать его в часы, отведенные для досуга. Но сколь горестным было его замешательство, когда он узнал, что председатель отбыл по делам и ждут его только послезавтра. Юлия, судя по всему, собиралась весь день отдать дальним странствиям и потому не отходила от кругосветного путешественника, а Люцидора предоставила Люцинде, предварительно пошутив над ее домоседством. Если прежде наш друг наблюдал благородную девушку из некоторой дали и предался ей всем сердцем по первому впечатлению, то теперь, оказавшись вблизи, он видел удвоенными и утроенными достоинства, привлекавшие его издали.
Тут место отсутствующего отца заступил старый друг дома; когда-то и он жил и любил, а когда жизнь потрепала его, нашел убежище под боком у друга своей юности и ободрился душой. Он оживлял разговор, распространяясь более всего об ошибках в выборе супруга, приводя удивительные примеры вовремя или слишком поздно разъяснившихся недоразумений. Люцинда показала себя во всем блеске, объявив, что случай везде, в том числе и при заключении брака, может послужить ко благу, но гораздо прекрасней и возвышенней, если человек вправе сказать: «Я обязан счастьем самому себе, спокойному убеждению своего сердца, благородству намерений и быстроте решений». Люцидор одобрил ее слова со слезами на глазах, и вскоре девицы удалились. Старый председатель застолья мог дать себе волю и рассказать множество историй; забавные примеры, о которых пошла беседа, так близко задевали нашего героя, что лишь при его воспитании можно было победить себя и не взорваться; впрочем, это и произошло, едва юноша остался один.
— Я сдержался! — вскричал он. — Нет, я не хочу огорчать батюшку, впутав его в такую неразбериху. Я сдержал себя, потому что в этом достойном старце увидел заместителя обоих отцов: с ним я поговорю, он станет посредником, — ведь он почти уже высказал мои желанья. Неужели в отдельном случае он будет порицать то, что вообще одобряет? Завтра же утром пойду к нему: надобно дать выход этому напору чувств.
За завтраком, однако, старик отсутствовал; было сказано, что вчера он слишком много разговаривал, слишком поздно засиделся и выпил вина сверх привычного. В похвалу ему рассказали немало разных вещей, и, слыша их, Люцидор приходил в отчаяние из-за того, что сразу же к нему не обратился. Это неприятное чувство еще усилилось от известия, что при таких приступах замечательный старик не показывается иногда по целой неделе.
Деревенская жизнь предоставляет для светского общения немалые выгоды, особенно если хозяева, люди думающие и чувствующие, много лет имели возможность помогать природе и улучшать все вокруг. К счастью, то же самое было и тут. Председатель, который сам был богат и служил на доходном месте, занимался и пока был холост, и в годы долгого счастливого брака тем, что по своему суждению, по вкусу жены, а потом и по желанию и прихоти детей разбивал там и тут большие и малые парки и затем с умом соединял их дорогами и аллеями, так что теперь перед взором гуляющих непрестанно сменялись приятные и разнообразные декорации. В такую прогулку и увлекли гостя младшие члены семейства: ведь мы охотно показываем постороннему наши владения, чтобы он свежими глазами увидел ставшее для нас привычным и навсегда сохранил первое приятное впечатление.
И ближние и дальние окрестности были весьма удобны для скромных угодий, для истинно сельских затей. Плодородные холмы перемежались низменными влажными лугами, так что временами можно было обозреть всю местность, вовсе не такую уж плоскую. И хотя бо́льшая часть земли была отдана пользе, не было забыто и приятное, радующее взгляд.
К усадебному дому и к службам примыкали парки, плодовые сады и лужайки, откуда незаметно переходили в рощицу, через которую вилась, то взбираясь на холм, то спускаясь под уклон, широкая проезжая дорога. Посреди рощи, на самом высоком месте был построен садовый домик — зала с примыкающими покоями. Вошедшие в главную дверь видели перед собой отраженный в огромном зеркале ландшафт, на который отсюда открывался наилучший вид, и сразу же оборачивались, чтобы взгляд, пораженный неожиданной картиной в стекле, успокоился созерцанием природы. Дело в том, что подход к домику был устроен весьма хитро, и все, чему следовало предстать внезапно, было искусно скрыто от глаз. И каждому вошедшему хотелось по многу раз оборачиваться от зеркала к природе и от ландшафта — к его отражению.
В этот погожий долгий день, раз тронувшись с места, решили обойти лесными и полевыми дорогами все поместье. Сперва было показано место вечернего отдыха покойной матушки, лужайка, где деревья расступались, освобождая место великолепному буку. Вскоре Юлия указала на осененный тополями и ветлами берег ручейка, между полого спускавшихся лугов и взбиравшихся на холм нив, заметив не без насмешливости, что здесь Люцинда любит умильно мечтать по утрам. Невозможно описать, до чего тут было красиво! Казалось, вы тысячи раз видели то же самое, но нигде скромная природа не была так многозначительна и приветлива. В отместку младший брат, вопреки воле Юлии, показал крохотные беседки и садики, явно устроенные ребенком: их едва можно было заметить близ уютной мельницы. Относились они к тому времени, когда Юлия лет в десять надумала сделаться мельничихой и после кончины стариков самой занять их место, отыскав себе дельного работника.
— Но ведь тогда, — воскликнула Юлия, — я ничего еще не знала о городах, что стоят у реки или даже у моря, ни о Генуе, ни о других. Ваш папенька, Люцидор, обратил меня в свою веру, и с тех пор я сюда ни ногой.
Она с насмешливым видом присела под раскидистым бузинным кустом на скамеечку, которая едва могла ее выдержать.
— Фу, совсем скорчилась! — вскричала она и, вскочив, побежала вперед вместе с веселым братцем.
Отставшая чета рассудительно беседовала, но при таких случаях рассудок близко сходится с чувством. Когда перед глазами идущих сменяются простые, естественные предметы, когда можно спокойно созерцать, как рассудительный, разумный человек умеет получать от них пользу, как, сочетая умение видеть насущное и знание своих потребностей, творит чудеса, с тем чтобы сделать мир пригодным для обитания, потом заселить, а в конце концов и перенаселить его, — тогда обо всем этом легко говорить в подробностях. Люцинда давала отчет обо всем и, как ни была скромна, не могла скрыть, что удобные и красивые пути, связывавшие отдаленные части имения, — дело ее рук, предпринятое по указанию, под руководством или с одобрения ее почтенной матушки.
Так как рано или поздно самый долгий день клонится к вечеру, пришлось подумать о возвращении, а когда вспомнили о приятном кружном пути, веселый братец потребовал идти некрасивой и даже трудной, зато короткой дорогой.
— Вы-то успели, — восклицал он, — похвастаться всем, что устроили и понастроили, украсили и улучшили для искушенного в художестве глаза и чувствительного сердца. Теперь дайте и мне похвалиться!
Пришлось идти по пахоте, по ухабистым тропам, перебираться по беспорядочно брошенным камням через топкие места, пока вдали не завиднелось нагромождение каких-то механических снарядов. Когда присмотрелись поближе, увидели, что это площадка для игр и увеселений, устроенная довольно толково, в простонародном вкусе. Здесь стояли по порядку и в должном отдалении друг от друга перекидное колесо, на котором, и поднимаясь вверх, и опускаясь вниз, сохраняешь спокойное горизонтальное положение, простые качели, гигантские шаги, шесты для лазанья, кегельбаны и все прочее, что только придумано ради возможности в равной мере занять и доставить разнообразные развлечения множеству людей.
— А вот это все, — воскликнул барчук, — я сам придумал и устроил! Правда, отец дал денег и поставил во главе этого дела разумного парня, но без меня, хоть вы и называете меня часто неразумным, не нашлось бы на это ни ума, ни денег.
С заходом солнца все четверо в веселом настроении воротились домой. Там ждал уже Антони; однако младшая из сестер, которой, хоть она и прошагала целый день, все было мало, приказала запрягать и покатила в гости к подруге, так как отчаянно затосковала, не видавшись с нею два дня. Четверо оставшихся испытывали некоторое смущенье, было даже сказано, что отсутствие отца беспокоит родных. Беседа стала иссякать; тогда веселый барчук выскочил вон и вскоре вернулся с книгой, которую предложил почитать вслух. Люцинда не удержалась и спросила, как это ему впервые за целый год пришла в голову такая мысль, но он отвечал, не смутившись:
— Мне всякая мысль приходит в голову кстати, а вот вы этим похвастаться не можете.
И он прочел подряд несколько подлинных народных сказок, которые высоко поднимают человека над его уделом, льстят его желаниям и заставляют забыть ограничения, стесняющие нас даже в самые счастливые минуты.
— Что же мне делать? — воскликнул Люцидор, едва остался один. — Время не терпит; Антони я не доверяю, он чужак, я не ведаю, кто он, как попал в дом и чего хочет; по всей видимости, он добивается Люцинды, так чего же мне от него ждать? Остается одно: открыться самой Люцинде; она, она первая должна все узнать. Это я почувствовал с самого начала; для чего же мудрствовать и идти окольным путем? С чего я начал, тем надобно кончить, — это и приведет меня к цели.
В субботу утром Люцидор, одетый спозаранок, расхаживал по своей комнате и раздумывал, что сказать Люцинде; вдруг за дверью послышались шутливые препирательства, двери отворились, и веселый барчук втолкнул в комнату мальчика, принесшего гостю кофий и печенье; сам же он нес вино с холодною закуской.
— Проходи первым, — кричал барчук, — сначала надо подать гостю, а себе я привык подавать сам. Простите, дорогой друг, что я ворвался к вам так рано и наделал такой переполох; давайте спокойно позавтракаем вместе, а потом поглядим, что нам предпринять. На других нам вряд ли приходится рассчитывать. Малютка еще не воротилась от подруги, — им нужно хоть раз в две недели выкладывать друг дружке все, что накопилось на сердце, не то оно лопнет. Люцинда по субботам недоступна, она досконально отчитывается перед отцом во всех расходах по хозяйству; я бы тоже должен в этом участвовать, да только боже меня избави! Мне кусок в горло нейдет, если я знаю, почем еда куплена. Гостей ждут только завтра, старик до сих пор не пришел в себя, Антони на охоте, так пойдем и мы поохотиться.
Когда они спустились во двор, ружья, ягдташи и собаки были готовы; бродя по полям, они кое-как сумели подстрелить зайчонка и несчастную, никому не нужную птаху. Между тем разговор шел о гостях, о домашних и об их отношениях. Назвали имя Антони, и Люцидор не преминул подробнее о нем расспросить. Веселый барчук не без самодовольства заверил, что какую бы таинственность ни напускал на себя этот чудак, сам он разглядел его насквозь.
— Конечно, Антони — наследник богатого торгового дома, потерпевшего крах в тот самый миг, когда он в расцвете юных сил собирался решительно взяться за крупные дела и насладиться всеми удовольствиями, которые щедро сулила ему жизнь. Павши с высоты таких надежд, он не позволил себе унывать и занялся на службе у чужих людей тем, чего не мог делать для себя и своих близких. Так он объездил мир, изучил его, узнал все о перекрещивающихся в нем торговых связях, не забыв при этом и своей выгоды. Неутомимое усердие и испытанная честность помогли ему завоевать и сохранить безусловное доверие многих лиц. Так он завел повсюду друзей и знакомцев; нетрудно заметить, что его состояние раскидано по всему миру широко, как и его знакомства, и поэтому ему необходимо время от времени бывать в каждой из четырех частей света.
Веселый барчук рассказал все это много обстоятельней и простодушней, то и дело вставляя забавные замечания и как будто намереваясь длить и длить свою сказку.
— Ведь уже сколько лет он ведет с отцом дела! Они думают, я ничего не вижу, потому что мне ни о чем нет заботы; а я оттого и вижу все так хорошо, что ни в чем не заинтересован. Он передал отцу на хранение много денег, а тот сумел надежно и выгодно поместить их. Только вчера он вручил старику шкатулку с драгоценностями; я не видал ничего проще, красивей и дороже, хотя взглянул только мельком, — ведь это держат в секрете. Наверно, ларец — подарок будущей невесте: сразу и удовольствие, и обеспечение на будущее. Он ведь имеет виды на Люцинду. Но я, как увижу их рядом, нет, не могу сказать, чтобы это был удачный альянс! Наша сумасбродка больше ему подходит; по-моему, и она пошла бы за него охотней, чем старшая, — порой она посматривает на старика так задорно и с таким интересом, как будто готова сию минуту усесться с ним в карету и укатить прочь. — Люцидор старался не выдать себя, но и не знал, что на это сказать, хотя в душе радостно соглашался с каждым словом. Барчук между тем продолжал: — Вообще у этой девчонки противоестественная страсть к старикам. По-моему, она бы вышла за вашего батюшку скорей, чем за сына.
Люцидор шел за своим спутником без дороги, куда бы тот ни вел его, оба позабыли об охоте, и так не сулившей добычи. Потом заглянули к арендатору, который радушно их принял, и пока один из приятелей развлекался едой, питьем и болтовней, другой погрузился в размышления, обдумывая, как бы использовать сделанное открытие к своей выгоде.
После всех этих рассказов и раскрытых секретов Люцидор преисполнился таким доверием к Антони, что немедля по возвращении спросил о нем и поспешил в сад, где должен был с ним повстречаться. Он обошел все аллеи парка, освещенного ясным закатным солнышком, — но напрасно. Нигде не было ни души. Наконец он вошел в садовый домик, и — странное дело! — отраженное в зеркале заходящее солнце так его ослепило, что он не узнал сидевших на канапе, хотя и различил, что это мужчина, который пылко целует руку сидящей рядом даме. Каков же был его ужас, когда в глазах у него прояснилось и он обнаружил перед собою Люцинду с Антони! Он чуть было не лишился чувств, но остался стоять как вкопанный, когда Люцинда приветливо и без тени смущения окликнула его и, подвинувшись, пригласила сесть справа. Потом он все же сел, не помня себя, но когда она, обратившись к нему, спросила, как он провел день, и извинилась, сославшись на домашние хлопоты, голос ее был для юноши невыносим. Антони встал и откланялся Люцинде, она, также поднявшись, пригласила оставшегося при ней кавалера прогуляться. Идя рядом, он был задумчив и смущен, она тоже казалась встревоженной, и если бы он хоть немного пришел в себя, то догадался бы по ее глубокому дыханию, что она старается скрыть горестные вздохи. Когда они приблизились к дому, Люцинда попрощалась с ним, а он повернул назад и зашагал сперва медленно, потом скоро и порывисто. Парк был для него тесен, он шел по вольным полям, внимая только голосу сердца, нечувствительный к красоте безмятежного вечера. Не видя никого вокруг и дав чувствам излиться в умиротворяющих слезах, он вскричал:
— Сколько ни страдал я в жизни, а таких мук еще не знал и никогда не был так жалок! Желанное счастье приближается к тебе, идет с тобою рука об руку — и навсегда с тобою прощается. Я сидел с нею рядом, шел с ней, ее развевающееся платье касалось меня — и вот она потеряна навеки! Но зачем все это перечислять, зачем понапрасну твердить об одном? Молчи и прими решенье!
Запретив самому себе говорить, он стал молча размышлять, а между тем шел, не выбирая торных дорог, по полям, лугам и кустарникам. Только поздно вечером, воротившись к себе, он не удержался и воскликнул:
— Завтра чуть свет уеду, зачем мне еще один такой день!
И он бросился в постель, не раздеваясь. Счастливая, здоровая юность! Через мгновенье он спал, заслужив за день утомительного движения отрадный ночной покой. Первые лучи солнца разбудили его, прогнав утешительные утренние сновидения; наступил самый долгий день года, грозивший Люцидору быть слишком долгим. Если он остался нечувствителен к умиротворяющей красоте ночного светила, то будоражащую прелесть утра он почувствовал, ибо снова впал в отчаянье. Он видел мир прекрасным, как всегда, таким мир оставался для его глаз, но не для его души; ничто вокруг с нею не гармонировало, ничто ей не принадлежало: Люцинда была потеряна.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Чемодан, который Люцидор намеревался оставить, был быстро уложен, письмо он писать не стал, а хотел наказать стремянному, которого все равно следовало разбудить, чтобы тот в двух словах извинился за него и передал, что к обеду, а может быть, и к ужину он не вернется. Однако стремянного Люцидор застал уже внизу, тот широкими шагами расхаживал перед конюшней.
— Уж не собрались ли вы отправиться куда верхом? — досадливо воскликнул этот вообще-то добродушный малый. — Должен вам сказать, молодой хозяин что ни день, то становится несносней. Вчера носился по всей округе, можно было подумать, что хоть в воскресенье от него, слава богу, будет покой. Так нет, является сегодня ни свет ни заря на конюшню, поднимает шум, а когда я вскакиваю, он уже седлает и взнуздывает вашу лошадь, и образумить его нет никакой возможности. Вскакивает в седло и кричит: «Подумай только, какое доброе дело я делаю! Эта тварь всегда ходит неспешной юридической рысью, вот и посмотрим, как я пущу ее бодрым житейским галопом». Что-то в таком роде он говорил, да и другие его речи были тоже чудны́е.
Люцидор был весьма и весьма задет, — он любил свою лошадь именно за то, что она так хорошо подходила к его нраву и образу жизни. Ему было досадно, что доброе, умное созданье попалось в руки необузданному сорванцу. К тому же рухнул его план найти в этот критический миг убежище у некоего приятеля по университету, с которым он всегда жил в радостном и сердечном содружестве. Сейчас прежнее доверие вновь пробудилось, расстояние во много миль не принималось в расчет, Люцидору казалось, будто он уже получил от доброжелательного, разумного друга совет и утешение. И вот эта возможность была отнята; впрочем, нет, не отнята, если он отважится достигнуть цели на своих двоих, благо это средство передвижения к его услугам.
Первым делом он постарался выбраться из парка в поля и выйти на дорогу, которая должна была привести его к приятелю. Он шел, не зная точно, куда держать путь, когда в глаза ему бросилось поднимавшееся слева среди кустов причудливое деревянное строение, которое прежде от него утаили; то было подобье отшельничьей кельи, на галерее которой, под скатом китайской крыши, он с удивлением увидал доброго старика; тот, хотя уже несколько дней считался больным, бодро озирался вокруг. На его радушные приветствия и настойчивые приглашения взойти наверх Люцидор уклонился ответить, только торопливыми знаками дал понять, что отказывается. И лишь участие к старику, который нетвердыми шагами поспешил вниз по крутой лестнице, рискуя свалиться, заставило его пойти навстречу, а потом и позволить увлечь себя наверх. С удивлением вошел он в уютную маленькую залу, всего в три окна, из которых открывался прелестнейший вид на поля; остальные стены были украшены, или, вернее сказать, покрыты сотнями и сотнями гравированных на меди или рисованных портретов, наклеенных на стену в определенном порядке и разделенных разноцветными полями и промежутками.
— Не каждый удостаивается от меня такой чести, как вы, мой друг; ведь это — святилище, в котором я отрадно провожу остаток моих дней. Здесь я отдыхаю от всех тех промахов, которые поневоле делаешь, живя в обществе, здесь я восстанавливаю равновесие, когда нарушаю диету.
Люцидор обозрел собрание и, будучи сведущ в истории, сразу увидел, что все здесь зиждется на исторических пристрастиях обитателя.
— Наверху, в виде фриза, — говорил старик, — вы найдете имена знаменитых мужей древнейших времен; ниже — также одни лишь имена, хотя и более близкие к нам по времени, ибо нельзя установить с достоверностью, как эти люди выглядели. А то, что находится на главном поле, прямо причастно моей жизни, тут люди, чьи имена я еще слышал в детстве. Ибо имя замечательного человека живет в памяти народа лет пятьдесят, потом оно исчезает или делается сказкой. Хотя мои родители и немцы, я увидел свет в Голландии, и для меня Вильгельм Оранский, штатгальтер Нидерландов и король Английский, есть родоначальник всех выдающихся мужей, всех героев. А рядом с ним вы видите Людовика Четырнадцатого, который…
О, с какой охотой Люцидор тоже прервал бы доброго старика, не будь для него невежливо то, что вполне пристало нам, рассказчикам! Ведь, взглянув уголком глаза на портреты Фридриха Великого и его генералов, он сразу понял, что ему грозит опасность прослушать полный курс новой и новейшей истории.
Сколь ни почтенным казался юноше живой интерес старика к недавнему прошлому и современности, сколь ни любопытны были оригинальные черты его воззрений, не ускользавшие от внимания Люцидора, но курс этот он прослушал в университете, а человеку свойственно думать, что прослушанное один раз он знает назубок. Чувства его витали далеко, он не слушал, почти что не смотрел на портреты и даже собрался было самым непочтительным образом выбежать в двери и скатиться с высоты роковой лестницы, — но тут вдруг снизу послышался громкий плеск ладоней.
Люцидор не дал воли любопытству, зато старик высунул голову в окно, и снизу раздался знакомый голос:
— Спуститесь-ка сюда из вашей исторической галереи, богом вас заклинаю! Полно вам поститься, помогите мне лучше как-нибудь задобрить нашего друга, если он все узнает. Я не слишком осторожно погнал Люцидорову лошадь, она потеряла подкову, пришлось ее бросить. Что он скажет? Даже для такого дурака, как я, все вышло слишком по-дурацки.
— Поднимайтесь ко мне! — крикнул старик и обернулся к Люцидору: — Ну, что вы на это скажете?
Люцидор промолчал, неотесанный барчук вошел. Последовала долгая сцена пререканий, в итоге которых было решено немедля послать стремянного, приказав ему позаботиться о лошади.
Покинув старца, молодые люди поспешили в дом, куда Люцидор дал увлечь себя без особого сопротивления: будь что будет, а в этих стенах находился единственный предмет его желаний. В таких отчаянных случаях мы лишаемся помощи нашей свободной воли и даже чувствуем на миг облегчение, если кто-нибудь решит за нас или нас приневолит. Но как бы то ни было, Люцидор, войдя к себе в комнату, испытал странное чувство человека, который, только что покинув гостиницу, принужден против воли опять вернуться в свой номер из-за сломанной оси.
Веселый барчук принялся аккуратно разбирать чемодан, тщательно откладывая в сторону все, сколько их было захвачено в дорогу, принадлежности парадного костюма; потом он заставил Люцидора надеть чулки и башмаки, поправил его завитые темные локоны и вообще помог ему одеться как можно лучше. Потом, отойдя на два шага и с ног до головы обозрев дело своих рук, то есть нашего друга, он воскликнул:
— Ну вот, милый мой, теперь вы и впрямь похожи на человека, который притязает на внимание прекрасного пола, и настолько серьезно, что даже подыскивает себе невесту. Но еще один миг! Вы увидите, что в нужный момент я тоже умею себя показать. Этому я научился у офицеров, а уж на них-то девицы поглядывают всегда; поэтому и я усвоил себе этакую солдатскую стать, так что они смотрят на меня, смотрят, и ни одна не знает, на что я ей годен. А там, глядишь, из этого внимательного удивленного разглядыванья вдруг и получится что-нибудь путное, — пусть ненадолго, но стоит того, чтобы потратить несколько минут.
А теперь пойдемте ко мне! Окажите-ка мне такую же услугу, и когда вы увидите, как я постепенно влезаю в свою шкуру, то не станете спорить, что этот вертопрах не лишен изобретательности и тонкости. — Он тащил друга за собой по длинным, просторным переходам старого барского дома. — Я угнездился с задней стороны. Не то чтобы я хотел прятаться, но предпочитаю быть один: ведь на всех угодить невозможно.
Они проходили мимо конторы, из которой лакей как раз вынес стародедовский письменный прибор, черный и тяжелый; не была забыта ни одна принадлежность, в том числе и бумага.
— Знаю, знаю, что они там собираются марать! — закричал барчук. — Поди сюда и дай мне ключ. Загляните-ка сюда, Люцидор! Пока я оденусь, это вас позабавит. Любителю юриспруденции такие места не претят, не то что завсегдатаю конюшен. — И он втолкнул Люцидора в присутственную комнату.
Молодой человек сразу почувствовал себя в своей стихии; ему вспомнились дни, когда он, падкий до любого дела, упражнялся за таким же столом, слушая и записывая. От него не скрылось, что с переменою религиозных воззрений для служения Фемиде была приспособлена старая, нарядная домовая капелла. На полках он нашел давно знакомые ему документы и протоколы: по этим делам он сносился со здешним судом из столицы. В одной из случайно раскрытых папок ему попался циркуляр, перебеленный его рукой, в другой — составленный им самим. Исписанная бумага, печати, росчерк первоприсутствующего — все возвращало его в те времена, когда его юношеские надежды устремлялись по стезе закона. А когда, озираясь, он увидел кресло председателя, определенное и предназначенное ему, когда вспомнил, что сейчас рискует пренебречь этим прекрасным местом и лишиться почетного круга деятельности, такая мысль особенно его огорчила, а образ Люцинды стал все более и более отдаляться.
Ему захотелось на волю, но оказалось, что он в плену. Сумасбродный приятель, то ли по легкомыслию, то ли из озорства, запер за собою двери. Впрочем, наш друг недолго оставался в тягостном заточении: приятель вернулся, стал извиняться и даже несколько развеселил его своим странным видом. В его одежде смелость расцветки и покроя умерялась неким естественным вкусом, — так порой мы не можем не признать красивой татуировку индейца.
— Сегодня, — воскликнул он, — мы повеселимся за все дни, что проскучали тут. Друзья приехали — славные, живые ребята, и хорошенькие девушки — задорные, влюбленные! И мой отец вернулся, а с ним — прямо чудо за чудом! — явился ваш батюшка. Будет настоящий праздник! Все уже собрались к завтраку в зале.
Люцидор вдруг почувствовал себя так, словно смотрит на мир сквозь густой туман, в котором призрачно виднеются фигуры знакомых и незнакомых гостей; однако благодаря твердости характера и чистоте сердца он не потерялся и уже через несколько секунд почувствовал, что превозможет все. Твердым шагом шел он вслед за поспешающим приятелем, окончательно решившись обождать — будь что будет! — и объясниться, — а уж там будь что будет!
И все же на пороге залы он вновь почувствовал растерянность. В широком полукруге сидевших вдоль окон он сразу заметил отца и рядом с ним председателя, оба были одеты по-праздничному. Помутившимся взглядом он обозрел сестер, Антони и других гостей, знакомых и незнакомых. Нетвердыми шагами подошел он к отцу, который поздоровался с ним хотя и приветливо, но суховато, что никак не располагало к доверительной беседе. Оказавшись перед таким многолюдным обществом, Люцидор стал искать себе подходящее место; он мог бы сесть рядом с Люциндой, но Юлия, вопреки всеобщей чопорности, устроила так, что ему пришлось подойти к ней, а рядом с Люциндой остался Антони.
В этот решительный миг Люцидор снова почувствовал себя поверенным во всеоружье юридической учености и повторил для подкрепления душевных сил следующий прекрасный афоризм: «Мы должны вести порученные нам дела, как наши собственные, — но почему бы нам и к своим делам не относиться так же?» Понаторев делать доклады по службе, он пробежал в уме все, что надлежало сказать. Гости расселись ровным полукругом, так что он оказался в самом средоточии. Содержание доклада было ему ясно, только начало никак не приходило в голову. Тут он приметил на столике в углу огромную чернильницу, а при ней письмоводителей; председатель сделал жест, как будто бы желая начать речь. Люцидор хотел было его опередить, но в это мгновение Юлия пожала ему руку. От этого он сейчас же пал духом, убедившись, что все решено, все для него потеряно.
Теперь уже незачем было считаться ни с обстоятельствами, ни с семейными связями, ни со светскими приличиями; Люцидор взглянул прямо перед собой, отнял у Юлии руку и вышел так быстро, что собравшиеся даже не заметили его ухода, а сам он не мог понять, как очутился за дверью.
Робея дневного света, снявшего сейчас особенно ярко, избегая попадаться на глаза встречным, опасаясь, что его хватятся, он шел и шел, пока не добрался до садового домика с большой залой. Там колени у него чуть не подкосились, он стремительно вошел внутрь и в отчаянии рухнул на диван под зеркалом; среди всех этих мирных, добропорядочных людей он один был охвачен смятением, оно накатывало на него волнами и бушевало в нем, как прибой. Прошлое вступило в борьбу с настоящим, мгновенье было ужасно.
Так он пролежал некоторое время, уткнувшись лицом в подушки, на которых вчера покоилась рука Люцинды. Поглощенпый своим страданием, он не услышал приближающихся шагов и вскочил, только когда почувствовал чье-то прикосновение. Рядом с ним стояла Люцинда.
Полагая, что ее прислали за ним, что ей поручено по-сестрински урезонить его и вернуть к гостям и к его злосчастной доле, он воскликнул:
— Нет, не вас надобно было посылать, Люцинда! Ведь это из-за вас я бежал и не вернусь ни за что. Если ваше сердце способно сострадать, помогите мне, дайте мне возможность скрыться отсюда. А чтобы вы могли засвидетельствовать, что меня никакой силой нельзя было привести назад, — вот вам ключ к моим поступкам, которые, верно, кажутся и вам, и всем прочим безумными. Выслушайте клятву, которую я дал про себя, а сейчас произнесу вслух, дабы она была нерушима: только с вами хочу я прожить жизнь, насладиться годами юности и, оставшись таким же верным и преданным, окончить дни в старости. Пусть же клятва, которую я, несчастнейший из людей, даю, покидая вас навсегда, будет столь же тверда и нерушима, как обет перед алтарем!
Тут, хотя Люцинда и стояла к нему вплотную, он попытался было ускользнуть от нее, но она мягко обхватила его руками.
— Что вы делаете! — воскликнул он.
— Люцидор! — воскликнула она. — Не воображайте себя таким жалким! Вы — мой, я — ваша, я держу вас в объятьях, так не медлите и вы заключить меня в объятья. Ваш папенька вполне доволен, а на моей сестре женится Антони.
Люцидор отпрянул от нее в изумлении.
— Неужели это правда? — Люцинда кивнула с улыбкой, он высвободился из ее объятий. — Позвольте мне еще раз взглянуть издали на то, что отныне будет мне ближе всего на свете! — Он схватил ее за руки, в упор поглядел ей в глаза. — Неужто вы моя, Люцинда?
— Да, да, — ответила она, и ее полные преданной любви глаза увлажнились сладостными слезами. Он обнял Люцинду, припав к ней и держась за нее, как потерпевший крушение за прибрежную скалу; земля все еще колебалась у него под ногами. Вновь открыв полные восторга глаза, он взглянул в зеркало: там он увидел в своих объятьях Люцинду, обнимавшую его. Он снова опустил глаза, снова взглянул. Такие чувства остаются в памяти человека на всю жизнь. Отраженный в зеркале вид, вчера казавшийся ему таким мрачным и зловещим, сегодня был особенно блистателен и прекрасен. Такие объятья на таком фоне! Они с избытком вознаграждали за все муки.
— Мы не одни, — сказала Люцинда, и не успел он прийти в себя от восторга, как явились нарядно одетые мальчики и девочки, в веночках и с венками в руках, и загородили выход.
— Все должно было сделаться иначе! — вскричала Люцинда. — Так хорошо было задумано, а теперь все смешалось и спуталось!
Издали послышался бодрый марш, и на широкой дороге показались гости, приближавшиеся веселым праздничным шествием. Люцидор все не решался пойти навстречу, — казалось, ноги не послушаются его, если он не обопрется на руку Люцинды, которая стояла рядом с ним, ожидая приближающегося мгновенья торжественной встречи и благодарности за давно уже данное им обоим прощенье.
Но своенравные боги решили иначе: весело долетевший со стороны громкий звук почтового рожка вмиг расстроил всю чинность.
— Кто бы это мог быть? — воскликнула Люцинда. Люцидор испугался приезда постороннего человека, карета также показалась ему незнакомой. Но вот она подкатила прямо к домику — новехонький двухместный дорожный возок. Отлично обученный мальчик-форейтор соскочил наземь и распахнул дверцу: возок был пуст, мальчик залез в него, немногими ловкими движениями опустил верх — и на глазах у приближающихся гостей мастерски построенная карета была в один миг приготовлена для веселой прогулки. Антони, опередивший остальных, подвел к ней Юлию.
— Посмотрите, — сказал он, — придется ли вам по вкусу эта повозка, чтобы вместе со мной катить в ней по всему свету — самыми лучшими дорогами, другими я вас не повезу, а если и случится в чем нужда, то мы сумеем найти выход. А через горы мы поедем на вьючных лошадях, и они же перетащат карету.
— О, до чего вы милы! — воскликнула Юлия.
Мальчик подошел и с ловкостью фокусника показал, как проворен легкий возок и в чем состоят малейшие его достоинства и удобства.
— На земле я не смогу вас поблагодарить! — воскликнула Юлия. — Только с этого облачка, из этого маленького рая на колесах, в который вы меня вознесли, я от всего сердца скажу вам спасибо! — Она уже вскочила в карету и оттуда посылала Антони ласковый взгляд и воздушный поцелуй. — Сейчас вам нельзя ко мне, в испытательную поездку я собираюсь взять другого, он тоже должен выдержать испытание. — Она кликнула Люцидора, который был занят немой беседой с отцом и будущим тестем, но с охотой дал усадить себя в легкий возок, так как чувствовал неодолимую потребность хоть на миг чем-нибудь рассеяться. Он сел рядом с Юлией, она позвала почтальона, который должен был их прокатить. Карета полетела прочь и скрылась из глаз изумленных зрителей в облаке пыли.
Юлия уверенно и вольготно расположилась в уголке.
— Сядьте-ка в тот угол, любезный зять, чтобы мы могли поглядеть друг другу в глаза.
Люцидор. Вы сами чувствуете, до чего я смущен и растерян. Я все еще как во сне, помогите же мне проснуться.
Юлия. Посмотрите, посмотрите на этих милых крестьян, как они нам сердечно кланяются. За все время, что вы здесь, вы так и не зашли в верхнюю деревню. Тут все хорошо живут и все мне преданны. Ведь нет такого богача, которому, если есть на то добрая воля, нельзя было бы оказать важной услуги. Дорогу, по которой мы так покойно едем, проложил мой папенька и сделал этим еще одно доброе дело.
Люцидор. Я охотно вам верю и согласен с вами. Но к чему эти внешние подробности, им ли успокоить мое душевное смятение?
Юлия. Терпенье! Я только собираюсь показать вам все царства мира и славу их. Ну вот мы и поднялись. Какой светлой кажется равнина на фоне гор! Все эти деревни многим обязаны моему папеньке, да и маменьке с дочерьми тоже. Граница проходит по лугу возле того городка.
Люцидор. Странное у вас настроение. По-моему, вы никак не выскажете того, что хотите сказать.
Юлия. Поглядите-ка налево! Как красиво раскинулось именье там, внизу! Вон среди высоких лип церковь, а среди тополей, за холмом, посреди деревни, — контора. И все сады, и парк как на ладони.
Почтальон погнал еще резвее.
Юлия. Тот садовый домик на холме вам известен; отсюда на него такой же красивый вид, как из него — на окрестности. А возле этого дерева мы остановимся. Теперь мы отражаемся в большом зеркале, они там нас отлично видят, а мы себя рассмотреть не можем. — Подъезжай туда! — Только что, если не ошибаюсь, в этом зеркале отражалась некая пара, весьма довольная своей близостью.
Люцидор в досаде ничего не ответил, некоторое время они ехали молча. Карета катилась очень быстро.
— Отсюда, — сказала Юлия, — начинается плохая дорога, когда-нибудь и вы сможете сделать тут доброе дело. Прежде чем спускаться, поглядите вниз еще раз: вон там надо всеми деревьями поднимается верхушка маменькина бука. — Она обратилась к кучеру: — Поезжай вниз плохой дорогой, а мы пойдем пешей тропой через долину и будем на той стороне раньше тебя. — Выходя, она воскликнула: — Признайтесь-ка, этот Вечный Жид, этот непоседливый Антон Рейзер умеет и сам путешествовать с удобствами, и о спутниках позаботиться: право, эта карета и красива и удобна.
Она уже сбежала вниз по склону; Люцидор задумчиво пошел вслед и нашел ее на скамейке в красивом местечке, излюбленном Люциндой. Юлия пригласила его сесть рядом.
Юлия. Вот мы и сидим здесь, чужие друг другу, — так и должно было стать. Ртутный шарик ничуть вам не подходит. Куда там полюбить такое созданье, — вам впору было его возненавидеть.
Люцидор удивлялся все больше.
Юлия. Зато Люцинда! Если есть такое воплощение всех совершенств, то куда уж хорошенькой сестрице с нею равняться! Но я вижу, вам не терпится спросить, кто осведомил нас обо всем так точно?
Люцидор. Тут кроется предательство!
Юлия. Ну конечно, в дело замешан предатель.
Люцидор. Назовите его.
Юлия. Сейчас он будет разоблачен. Это вы сами! У вас есть привычка, — не знаю, хорошая или дурная, — разговаривать с самим собой; я хочу от лица всего семейства признаться, что все мы по очереди вас подслушивали.
Люцидор (вскакивая). Вот искреннее радушие — устраивать приезжим такие ловушки!
Юлия. Никаких ловушек. У нас не было умысла подслушивать ни вас, ни любого из гостей. Вы знаете, ваша кровать стоит в углублении, за стеною есть такая же ниша, обыкновенно она служит чуланом. Несколько дней назад мы заставили нашего старичка ночевать там, — отдаленность его скита нас тревожила. А вы в первый же вечер пустились читать ваш страстный монолог, содержанье которого старик подробно изложил нам наутро.
Люцидор, не имея охоты прерывать ее, зашагал прочь.
Юлия (вставая и следуя за ним). Как вы услужили нам этим объяснением! Не стану скрывать от вас: хотя вы сами и не были мне неприятны, но ожидающая меня участь вовсе не казалась мне желанной. Стать госпожой председательшей, — какой ужас! Быть женою честного, дельного чиновника, который должен вершить над людьми правосудие — и не способен сквозь правосудие пробиться к справедливости, не может быть справедлив ни к выше-, ни к нижестоящим, ни даже к самому себе. Мне известно, сколько натерпелась матушка от отцовской неподкупности и непоколебимости. Потом, — но, увы, только после ее смерти, — нрав его немного смягчился, он как будто обрел себя в человеческом мире и стал равняться по нему, тогда как прежде напрасно с ним боролся.
Люцидор (останавливается, весьма недовольный случившимся, негодуя на столь легкомысленное с ним обхождение). Шутка на один вечер, — ну ладно! Но по целым дням и ночам бессовестно мистифицировать ничего не подозревающего гостя, — это непростительно!
Юлия. Мы все виноваты равно, мы все вас подслушивали, но я одна принимаю кару за эту вину.
Люцидор. Все! Тем более это непростительно! Как же вы могли без стыда глядеть на меня днем, а ночью так постыдно и недопустимо обманывать? Но теперь-то я вижу: все ваши дневные затеи только на то и были рассчитаны, чтобы вернее меня поймать. Вот славное семейство! А что же ваш батюшка — он ведь так привержен справедливости? А Люцинда?
Юлия. А Люцинда! Что за тон! Вы, верно, хотели сказать, что вам больно думать о Люцинде плохо, неприятно ставить Люцинду на одну доску с нами?
Люцидор. Люцинду я не понимаю.
Юлия. Вы хотите сказать: эта чистая, благородная душа, это тихое, кроткое создание, этот образец женщины, — сама доброта, сама благожелательность, — и вдруг связалась с такой легкомысленной компанией: с егозливой сестрицей, с избалованным юнцом, с какими-то таинственными личностями. Вот что непонятно.
Люцидор. Поистине непонятно.
Юлия. Так попробуйте понять! У Люцинды, как у всех нас, были связаны руки. Если бы вы могли разглядеть ее смущение, заметить, как она едва удержалась, чтобы не выдать вам все, — вы полюбили бы ее вдвое и втрое сильнее, не будь истинная любовь сама по себе десятикратно, стократно сильна. И еще я уверяю вас: под конец шутка стала надоедать нам самим.
Люцидор. Так почему же вы ее не прекратили?
Юлия. Это-то я и собираюсь вам объяснить. Когда отец узнал о первом вашем монологе и к тому же заметил, что его дети отнюдь не против такого обмена, он тотчас же решил отправиться к вашему батюшке. Важность начатого дела тревожила его: ведь только отец чувствует ту меру почтения, какая подобает отцу. «Он должен знать все заранее, — говорил мой папенька, — я не хочу, чтобы потом, когда мы все сговоримся, ему пришлось соглашаться, скрепя сердце и досадуя. Я хорошо его знаю, мне известно, как он упорен в своих замыслах, привязанностях и намерениях, потому-то я и беспокоюсь. Все эти карты и перспективы городов так прочно связались в его мыслях с Юлией, что он задумал разместить свое собрание у нас, если в один прекрасный день молодая чета поселится здесь и не сможет так легко переезжать с места на место; сам он рассчитывает проводить тут все каникулы и вообще преисполнен самых добрых и отрадных помыслов. Он должен заранее узнать, какую шутку сыграла с нами природа, покуда ничего еще не стало ясно, ничего не решено». Затем он торжественно взял с нас присягу следить за вами и, что бы ни случилось, удержать вас здесь. Почему он задержался возвратом, сколько искусства, труда и упорства потребовалось на то, чтобы получить от вашего батюшки согласие, — пусть он расскажет вам сам. Довольно сказать, что дело сделано и Люцинду решили отдать за вас.
Люцидор и Юлия, не прерывая разговора, быстро удалялись от того места, где присели вначале; то останавливаясь, то бредя дальше, они лугами добрались до возвышенности, где проходила еще одна тщательно проложенная дорога. Скоро подъехал и возок. Юлия обратила внимание соседа на необычайное зрелище: все снаряды и механизмы — гордость веселого братца — были приведены в движение, колесо возносило вверх и опускало вниз множество людей, раскачивались качели, на каждый шест кто-нибудь карабкался, то и дело какой-нибудь смельчак взлетал в прыжке над головами несчетных зрителей. Барчук все привел в действие, чтобы после угощенья гости могли весело провести время.
— Вези нас через нижнюю деревню, — крикнула Юлия, — там меня любят, так пусть люди посмотрят, как хорошо их любимице.
Деревня была пуста, все, кто помоложе, поспешили на качели и карусели, только старики и старухи, привлеченные звуками рожка, показывались в окнах и в дверях, кланялись, благословляли и приговаривали:
— Вот пригожая парочка!
Юлия. Ну вот вам! Пожалуй, мы бы все-таки подошли друг другу. Как бы вы потом не раскаялись!
Люцидор. Но сейчас, милая моя сестрица…
Юлия. Скажите пожалуйста! Теперь, когда вы от меня отделались, я вдруг стала «милая»!
Люцидор. Еще два слова. Вы в ответе за тяжкую провинность: зачем было жать мне руку, если вы знали и могли почувствовать, как ужасно мое положение? В жизни не видывал такой злой шутки!
Юлия. Благодарите бога! Было бы покаяние, а прощение вам дано. Я не хотела за вас, это верно, но вот что вы решительно не хотели брать меня в жены, — таких вещей ни одна девушка не прощает. За такое плутовство — запомните хорошенько! — я и пожала вам руку. Согласна, с моей стороны это было еще большим плутовством, но раз я вас извинила, то могу простить и себе эту выходку. Итак, все прощено и забыто. Вот вам моя рука!
Они ударили по рукам, и Юлия вскричала:
— Вот мы и вернулись, вернулись к нам в парк! Скоро так оно и пойдет: отсюда — в широкий мир, потом — обратно домой. Мы еще встретимся!
Они подъехали к садовому домику, который, судя по всему, был пуст: общество, с неудовольствием видя, что время обеда отодвигается на неизвестный срок, двинулось на прогулку. Однако навстречу им вышли Антони с Люциндой. Юлия кинулась из кареты навстречу своему избраннику, горячо обняла его в знак благодарности и не сдержала радостных слез. Щеки благородного путешественника зарумянились, лицо прояснилось, в глазах заблестела влага, и сквозь прежнюю оболочку проступили черты красивого и серьезного юноши.
И обе пары двинулись вдогонку гостям, полные чувств, каких не мог бы подарить им и самый прекрасный сон.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Проводивши отца с сыном через красивую местность, стремянный остановился, едва завиднелась окружавшая обширный участок высокая стена, и объяснил, что к парадным воротам им следует подойти пешком, так как подъезжать ближе на лошадях запрещено. Путники позвонили в колокольчик, створки распахнулись, хотя никого при воротах не было видно; отец и сын направились прямо к высокому зданию, светло выделявшемуся среди столетних буков и дубов. Странен был вид этого дома: хотя и старинной архитектуры, оно выглядело так, будто строители и каменотесы только что ушли, до того тщательно заделан был каждый шов, до того новы казались замысловатые украшения.
Тяжелое металлическое кольцо на красивых резных дверях приглашало постучать, что расшалившийся Феликс и проделал без должной робости. Эта дверь также распахнулась сама собой, впустив их в прихожую, где они увидели женщину средних лет, сидевшую за пяльцами и что-то вышивавшую по изящному узору. Она поклонилась гостям, словно о них уже было доложено, и запела веселую песенку, после чего из дверей соседней комнаты сейчас же вышла еще одна особа женского пола; то, что висело у нее на поясе, сразу обличало в ней ключницу и рачительную домоправительницу. Она тоже приветливо поклонилась и повела пришельцев вверх по лестнице в залу, просторность и вышина которой, так же как деревянная облицовка по стенам и ряды исторических картин, сразу настроили их на возвышенный лад. Навстречу вошедшим появились двое: юная девица и престарелый мужчина.
Девица от души приветствовала гостя.
— Нам рекомендовали вас, — сказала она, — как близкого человека. Но как же мне в двух словах представить вам этого господина? Он — друг нашего дома в самом прекрасном и широком смысле этого слова: днем — многознающий собеседник, ночью — астроном и в любой час суток — врач.
— А мне, — дружелюбно отозвался старый господин, — позвольте познакомить вас с этой девицей, которая днем трудится без устали, ночью при малейшей нужде оказывается тут как тут и всегда весело сопутствует нам в жизни.
Потом Анжела (так звалась эта пленявшая и внешностью и манерами красавица) возвестила о выходе Макарии; раздернулся зеленый занавес — и две миловидные юные служанки вкатили кресло, в котором сидела престарелая дама весьма почтенного вида; следом две другие внесли круглый стол с накрытым завтраком. В углу шедшей вдоль стен скамьи из тяжелого дуба положены были подушки, на которых уселись трое взрослых; Макария в креслах расположилась напротив, а Феликс завтракал, расхаживая по зале и с любопытством разглядывая изображения рыцарей над карнизом облицовки.
Макария разговаривала с Вильгельмом как с близким другом; казалось, ей самой доставляло удовольствие описывать свою родню, что она и делала с таким умом и такой проницательностью, будто сквозь надетую на себя каждым особую личину прозревала его внутреннюю сущность. Люди, знакомые Вильгельму, вставали перед ним словно преображенные: доброжелательная проницательность этой редкостной женщины освобождала здоровое зерно от скорлупы и являла его живым и облагороженным.
Когда в дружелюбном разговоре этот приятный предмет был исчерпан, достойная дама обратилась к своему компаньону:
— Не старайтесь оправдаться присутствием нашего нового друга и не откладывайте снова обещанной беседы: он представляется мне человеком, вполне достойным принять в ней участие.
Тот возразил ей:
— Но вам известно, какой тяжкий труд внятно говорить об этих предметах; ведь речь пойдет, ни мало ни много, о злоупотреблении превосходными и широко употребительными средствами.
— Я согласна с вами, — отвечала Макария, — ибо тут сложность двоякого рода. Говоришь о злоупотреблении — а кажется, будто посягаешь на достоинство самого средства, хотя дело-то только в злоупотреблении. Начнешь говорить о самом средстве — и трудно допустить, чтобы его достоинство и основательность позволили злоупотребить им. Но мы здесь в своем кругу и не хотим ни окончательно устанавливать что-либо, ни влиять на других; наше желание — самим достичь ясности, поэтому разговор у нас может идти своим чередом.
— Но все же, — отозвался осторожный компаньон, — нам следует спросить сначала, есть ли у нашего друга желание разбираться вместе с нами в этой довольно-таки запутанной материи и не предпочтет ли он отдохнуть в своей комнате. Может ли быть, чтобы он с благосклонной охотой слушал нас, не зная ни последовательности, ни повода наших прежних бесед?
— Если объяснять сказанное вами через аналогию, то случай ваш, пожалуй, схож с тем, когда нападающий на ханжество боится обвинений в нападках на религию.
— Что ж, ваша аналогия годится, — сказал друг дома, — потому что и здесь речь идет о совокупном деле многих выдающихся личностей, о высокой науке, о важнейшем из искусств, короче говоря — о математике.
— Что до меня, — отвечал Вильгельм, — то даже когда разговор идет о совершенно неизвестных мне вещах, я всегда могу что-нибудь из него извлечь; ведь все, что занимает одного человека, найдет отклик и в другом.
— При том условии, — сказал его собеседник, — что им достигнута свобода духа; а так как мы полагаем, что вы обладаете ею, то я нисколько не возражаю, чтобы вы остались.
— Но что нам делать с Феликсом? — спросила Макария. — Он, как я вижу, рассмотрел все картины и явно выказывает нетерпение.
— Позвольте мне сказать кое-что на ухо этой девице, — отозвался Феликс и тихо прошептал что-то Анжеле, которая удалилась с ним, а потом, улыбаясь, вернулась одна. Тогда друг дома стал говорить в таком роде:
— В тех случаях, когда нужно высказать неодобрение, или хулу, или даже просто сомнение, я не люблю брать на себя почин, а стараюсь найти авторитет и успокоиться сознанием того, что рядом со мною есть союзник. Хвалить я хвалю без колебаний, ибо почему должен я молчать, когда мне что-то нравится? Пусть даже похвала обнаружит ограниченность, я не вижу причин стыдиться ее. Не то с хулою: тут может случиться, что я отвергну нечто превосходное и тем навлеку на себя неодобрение людей более сведущих, чем я. Потому я принес сюда кое-какие выписки, и притом переводные, потому что в таких вещах я верю моим соплеменникам так же мало, как себе самому, зато согласие издали, с чужбины, дает мне больше уверенности. — И вот, получив разрешение, он начал читать следующее…
Однако если мы последуем своему побуждению и не дадим достопочтенному мужу прочесть его рукопись, то благосклонный читатель, смеем надеяться, на нас не посетует, ибо все доводы, высказанные против присутствия Вильгельма при этой беседе, еще более действительны в нашем случае. Наши друзья взялись за роман, и поскольку он оказался местами более назидательным, чем следовало бы, то мы сочли разумным не испытывать более их благожелательное терпение. Бумаги, лежащие сейчас перед нами, мы рассчитываем напечатать в другом месте, а сейчас без дальнейших околичностей переходим к повествованию, так как и нам не терпится видеть загадку разгаданной.
И все-таки мы не можем удержаться и не упомянуть некоторых вещей, о коих говорилось в этом благородном обществе, прежде чем оно разошлось на ночь. Вильгельм, внимательно выслушав прочитанное, заметил непринужденно:
— Нам говорили о том, как велики дарованные природою способности и приобретенные совершенства и как часто, однако, применение их сомнительно. Если бы мне пришлось коротко подытожить сказанное, я бы воскликнул: пошли нам бог высокие помыслы и чистое сердце, а о другом и молить не следует.
Все присутствующие одобрили это разумное слово и затем разошлись, но астроном пообещал, что этой ясной, погожей ночью даст Вильгельму в полной мере приобщиться к чудесам звездного неба.
Спустя несколько часов астроном провел гостя по винтовой лестнице обсерватории и одного выпустил на открытую и неогороженную площадку высокой круглой башни. Безмятежная ночь, искрясь и сверкая всеми своими звездами, объяла наблюдателя, которому показалось, будто он впервые увидел высокий небосвод во всем его великолепии. Ведь в обыденной жизни, даже если не считать неблагоприятной погоды, так часто заслоняющей от нас блистающий простор эфира, нам мешают в городе стены и крыши, вне его — леса и скалы и повсюду — внутренние волнения, проносящиеся в душе, точно грозы и ненастья, и еще сильнее омрачающие кругозор.
Изумленный и захваченный, он зажмурил глаза. Непомерное перестает быть величественным, оно превосходит нашу способность восприятия, оно грозит уничтожить нас.
«Что я такое по сравнению со Вселенной? — говорил себе Вильгельм. — Как я могу противопоставлять себя ей или ставить себя в ее средоточие? — Потом, немного поразмыслив, он продолжал: — Конечный вывод нынешней вечерней беседы разрешает и загадку этого мига. Может ли человек противопоставлять себя бесконечному, иначе как собрав в глубочайших глубинах своего существа все духовные силы, обычно рассеянные по всем направлениям, и задав себе вопрос: «Какое право ты имеешь хотя бы помыслить себя в середине этого вечно живого порядка, если в тебе самом не возникает тотчас же нечто непрестанно-подвижное, вращающееся вокруг некоего чистого средоточия? И пусть тебе будет трудно найти в груди у себя это средоточие, все равно ты распознаешь его по тому благоприятному, благотворному действию, которое от него исходит и о нем свидетельствует».
Кто из нас, кто может оглянуться на прошедшую жизнь и не почувствовать, как мутится в глазах, — ибо любой обнаружит, что в желаниях своих он был прав, но действовал ложно, в вожделениях достоин был укора, но в достигнутом — зависти?
Как часто ты видел сияние светил, — и разве не всякий раз они находили тебя иным? А ведь они всегда одинаковы и всегда говорят одно: «Нашим равномерным движением, — повторяют они, — мы отмеряем день и час; спроси же себя, чем ты занял этот день, этот час». Но на этот раз я могу ответить: «Мне нет причины стыдиться того, чем я сейчас занят: мое намеренье — вновь сплотить подобающим образом всех членов благородного семейства; мой путь предначертан. Я должен исследовать, что разобщает благородные души, должен устранить препоны, в чем бы они ни состояли». Вот что можешь ты, как на духу, сказать этим небесным воинствам, и если бы они снизошли заметить тебя, то улыбнулись бы над твоей ограниченностью, но уж наверное не презрели бы твоего замысла и способствовали его исполнению».
С такими словами или мыслями он оглянулся вокруг, и в глаза ему бросился Юпитер, приносящий счастье, который сиял великолепней, чем всегда; он счел знаменье благоприятным и некоторое время неотрывно созерцал светило.
Тут астроном позвал его вниз и дал полюбоваться в отличную подзорную трубу тем же чудом звездного неба — Юпитером — во всю его огромную величину, со всеми его лунами.
Наш друг долго оставался погруженным в созерцание, потом обернулся и сказал звездослову:
— Не знаю, следует ли мне благодарить вас за то, что вы свыше всякой меры приблизили к глазам моим это светило. Когда я глядел на него раньше, оно соизмерялось для меня с бессчетным множеством остальных звезд и со мною самим, а теперь заняло в моем воображении несоизмеримо большое место, так что я не уверен, надо ли мне так же приближать к себе и весь прочий сонм светил. Мне будет тесно и страшно среди них. — Дальше наш друг продолжал в том же обычном для него роде, высказав по сему случаю немало неожиданного. К примеру, на какое-то возражение знатока астрономии Вильгельм отвечал: — Я прекрасно понимаю, какая радость для вас, космографов, приближать к себе всю необъятную Вселенную так же, как я сейчас видел одну планету. Но позвольте мне высказаться прямо: в жизни, если брать на круг, эти средства, предназначенные в помощь нашим чувствам, обычно не оказывают благотворного нравственного влияния. Кто носит очки, считает себя умнее, чем есть на самом деле, потому что нарушено равновесие между внешним чувством и внутренней способностью суждения; а умение уравновесить внутренним знанием правды то ложное, что приблизилось к нам извне, есть привилегия более высокого развития, доступного лишь избранным. Едва я надену очки, как становлюсь другим человеком и перестаю самому себе нравиться, я вижу больше, чем мне следует видеть, — чем отчетливей я вижу мир, тем меньше он гармонирует с моей внутренней сущностью, поэтому я, едва только удовлетворю любопытство и узнаю, что представляет собою тот или другой предмет вдалеке, поскорее снимаю очки.
Астроном возразил что-то в шутку, на что Вильгельм ответил:
— Мы не станем добиваться, чтобы эти стекла или любое другое механическое устройство были изгнаны из мира, однако наблюдателю нравов важно исследовать и понять, как прокралось в человеческую среду многое, на что теперь сетуют. Например, я уверен, что привычка носить очки, все приближающие к нам, есть главная причина самомнения нынешней молодежи.
В таких разговорах протекла большая часть ночи, поэтому испытанный в ночных бдениях астроном предложил своему молодому другу прилечь на походную кровать и поспать, чтобы потом свежим взглядом наблюдать восход предшествующей Солнцу Венеры и приветствовать светило, обещавшее именно сегодня явиться во всем своем блеске.
Вильгельм, до того мига державшийся бодро, чуть только услышал сочувственное предложение заботливого старика, сразу почувствовал себя утомленным и улегся, а через мгновение заснул глубоким сном.
Когда звездослов разбудил его, Вильгельм тотчас же вскочил и бросился к окну, где на мгновение замер в созерцании, а потом воскликнул, охваченный восторгом:
— Какое величие! Какое чудо! — Далее последовали новые возгласы восхищения, но зрелище по-прежнему оставалось для него чудом, великим чудом.
— Я предвидел заранее, что вас поразит это ласковое светило, редко являющее, как сегодня, всю полноту своего великолепия. Но осмелюсь сказать, не боясь упрека в холодности, что не вижу никакого, ну просто никакого чуда!
— Да как вам его видеть? — отозвался Вильгельм. — Ведь оно во мне, я принес его с собою, я сам не знаю, что со мной творится! Дайте мне еще молча на нее полюбоваться, а потом выслушайте меня. — Помолчав немного, он продолжал: — Я спал, и сон мой был легок, но глубок; я видел себя в давешней зале, но со мною никого не было. Зеленый занавес поднялся, само собой, как живое, выдвинулось кресло Макарии, блистая золотом. Ее одежда была словно ризы жреца, ее взгляд излучал кроткое сияние, я готов был броситься ниц перед нею. Под ее стопами появились облака и, поднимаясь ввысь, как на крыльях вознесли исполненный святости образ, на месте ее величавого лика я видел в разрыве облаков сверкающую звезду, взлетавшую все выше, пока наконец потолок не расступился и она не присоединилась к сонму светил на небе, которое расширялось, охватывая все сущее. В это мгновение вы будите меня; с затуманенной сном головой я иду к окну, та звезда еще стоит у меня в глазах, и что же я вижу? Передо мною наяву — утренняя звезда, такая же прекрасная, хотя, быть может, не столь блистательная и величавая! Звезда, действительно парящая там, в высоте, замещает виденную во сне, похищает ее великолепие, а я все смотрю и смотрю, и вместе со мною смотрите вы — на то, что должно было бы исчезнуть из моих глаз вместе с сонным угаром.
Астроном воскликнул:
— Да, это чудо, истинное чудо! Вы сами не знаете, сколько чудесного в ваших словах. Только бы все это не предвещало нам разлуку с блистательной, ведь такой апофеоз рано или поздно предназначен ей судьбою.
Наутро Вильгельм в поисках Феликса, который спозаранок куда-то ускользнул, поспешил в сад, где с удивлением обнаружил, что возделывают его девушки: их было немало, все не слишком красивы, но и не уродливы и, по-видимому, все не старше двадцати. Одеты они были каждая по-разному, как уроженки разных местностей, работали усердно, здоровались с ним весело и снова брались за дело.
Навстречу ему попалась Анжела, которая, расхаживая туда и сюда, распределяла и принимала работу. Гость поведал ей, как странно ему видеть эту миловидную и трудолюбивую колонию.
— Наша колония, — отвечала Анжела, — бессмертна, так как всегда изменяется и всегда остается все той же. По двадцатому году эти девушки, как и все обитательницы нашего убежища, начнут жить и трудиться самостоятельно, причем, большая часть их выйдет замуж. Вся мужская молодежь по соседству, желая иметь хороших, работящих жен, внимательно приглядывается к тому, что у нас подрастает. Да и наши воспитанницы не сидят тут взаперти, они не раз бывали на ярмарках, где могли людей посмотреть и себя показать, так что многие просватаны и обручены, а между тем другие семейства приглядываются в ожидании, не освободится ли у нас место, чтобы отдать к нам дочерей.
Побеседовав об этом предмете, гость не скрыл от новой приятельницы своего желания перечесть еще раз прочитанное вчера вслух.
— Общий смысл беседы я уловил, — сказал он, — но хотел бы в подробностях познакомиться со всем, о чем шла речь.
— К счастью, — отвечала Анжела, — я легко могу выполнить ваше желание. Вы так быстро получили доступ в святая святых нашего семейства, что я имею право сказать вам: бумаги уже у меня в руках, я тщательно подобрала их и присоединила к другим. Моя госпожа, — продолжала она, — незыблемо убеждена в важности всякой мимолетной беседы; она говорит, что тут, будучи сказано вскользь, пропадает и то, чего не найдешь ни в каких книгах, и самое лучшее, что только можно найти в книгах. Поэтому она вменила мне в обязанность собирать интересные мысли, когда в умной беседе они сыплются, словно семена с раскидистого растения. Она говорит: «Только если неизменно стараться закрепить настоящее, можно найти удовольствие в преданиях прошлого: тогда обнаруживаешь, что лучшие мысли были уже высказаны, а прекраснейшие чувства выражены. Через это становится для нас очевидно то единомыслие, к которому человек призван и должен приноровиться, — часто против своей воли, так как любит воображать, будто весь мир начался вместе с ним».
Далее Анжела поведала гостю, что таким образом собрался богатый архив, из которого она в бессонные ночи вслух читает Макарии то тот, то другой лист, и при таком чтении примечательным образом бросаются в глаза многочисленные частности, — так точно ртуть, упав, рассыпается на бессчетное множество шариков.
На вопрос о том, сохраняется ли этот архив в тайне, она не скрыла, что знают о нем только самые близкие, но сказала, что охотно возьмет на себя ответственность и по первому желанию вручит ему несколько тетрадей.
За таким разговором они пересекли сад и подошли к господскому дому, где Анжела, входя в одну из комнат во флигеле, сказала с улыбкой:
— Я воспользуюсь случаем доверить вам еще одну тайну, к которой вы менее всего подготовлены.
После этого она велела ему заглянуть за занавес в кабинет, где он, к величайшему своему изумлению, увидел за столом Феликса, занятого писанием, и не сразу мог угадать причину столь неожиданного усердия. Но Анжела тут же просветила его, открыв следующее: мальчик использует на это дело каждый миг уединения и объясняет, что ему, мол, ничего больше не хочется, кроме как ездить верхом и писать.
Тотчас после этого наш друг был отведен в комнату, где в шкафах по всем стенам мог увидеть множество аккуратно уложенных бумаг. Само число подразделений свидетельствовало о разнообразном содержании, во всем видны были внимание и порядок. Когда Вильгельм похвалил эти достоинства, Анжела ответила, что вся заслуга принадлежит другу дома: он не только продумал саму систему, но и умеет, с присущей ему широтой кругозора, в трудных случаях определенно указать, в какой раздел следует отнести бумагу. После этого она разыскала прочитанную вчера рукопись и разрешила любопытному гостю пользоваться и ею, и всеми остальными с правом не только в них заглядывать, но и снимать копии.
Этим делом нашему другу пришлось заниматься с умеренностью, потому что нашлось слишком много привлекательного и занимательного; особенно оценил он тетради с короткими, почти не связанными между собою высказываниями. Каждое было лишь конечным выводом и, если не знать породивших его обстоятельств, могло показаться парадоксом, однако каждое заставляло нас, двигаясь вспять, заново все додумывать и придумывать и взглядом издали и снизу вверх охватывать всю последовательность мыслей, порождающих одна другую.
Но и этим выпискам мы, по изложенным выше причинам, не можем уделить места. Однако мы не упустим первой же представившейся возможности с выбором преподнести читателю в подходящем месте почерпнутое нами из этого архива.

 

На третье утро наш друг отправился к Анжеле, перед которой предстал не без некоторого смущения.
— Сегодня пришел срок проститься, — сказал он, — и я должен получить у досточтимой госпожи, к которой, увы, не был вчера допущен, последние поручения. И есть еще нечто, затронувшее мне сердце и занявшее мои мысли, о чем я хотел бы получить разъяснения. Если это возможно, соблаговолите мне их дать.
— По-моему, я поняла вас, — сказала его очаровательная собеседница, — но продолжайте дальше.
— Чудесный сон, несколько слов, сказанных почтенным звездословом, особый запертый ящик с надписью «Странности Макарии» в одном из шкафов, куда вы дали мне доступ, — все эти обстоятельства вторят моему внутреннему голосу, а он твердит мне, что этот усиленный интерес к небесным светилам — не только научное увлечение любителя, стремление побольше узнать о звездной Вселенной; нет, тут скорее можно предположить, что между Макарией и светилами существует особая скрытая связь, которую мне было бы весьма важно узнать. С моей стороны это не любопытство и не назойливость: такой случай столь интересен для исследователя душ и умов, что я не могу удержаться и спрашиваю, не будет ли мне оказана, вдобавок к прежнему доверию, и эта чрезвычайная милость.
— Мне дано на это право, — отвечала ему любезная собеседница. — Правда, ваш примечательный сон остался для Макарии тайной, но мы с нашим другом говорили о вашей поразительной духовной проницательности, о вашей неожиданной способности постигать глубочайшие тайны и по размышлении решили, что можем отважиться ввести вас еще глубже. Но наперед позвольте мне изъясняться иносказаниями. Говоря о вещах трудных и непонятных, полезно бывает прибегнуть к их помощи.
О поэтах сказано, что первостихии видимого мира заложены в глубинах их существа и должны лишь постепенно развиться из него и выйти наружу, и что бы поэт ни созерцал в мире, все уже было пережито им в предчувствиях; насколько можно судить, таковы же были связи Макарии с нашей солнечной системой: сперва они не проявлялись, потом постепенно развились и, наконец, стали живыми и очевидными, обнаружив свой врожденный характер. Сначала это явление доставляло ей муки, потом — некоторое удовольствие, а под конец и восторг, все возраставший с годами. Но успокоилась она и примирилась с собой не прежде, чем обрела помощника и друга, о чьих заслугах вы знаете.
Будучи математиком и философом, то есть человеком изначально недоверчивым, он долго сомневался, полагая, что своими прозрениями Макария обязана урокам астрономии, которую, по собственному признанию, стала изучать в раннем возрасте и была ею страстно увлечена. Вместе с тем она сообщила ему, что на протяжении многих лет сравнивала и сопоставляла то, что происходило у ней в душе, с тем, что воспринимала вовне, но никогда не видела, чтобы одно согласовалось с другим.
Тогда наш многознающий друг попросил ее точнейшим образом описать то, что она прозревала и что лишь временами открывалось ей с полной ясностью, произвел некоторые расчеты и заключил из них, что Макария не носит в себе всю солнечную систему, но скорее духовно движется в ней как неотъемлемая ее часть. Исходя из этой посылки, он продолжил свои счисления, которые почти невероятным образом были подтверждены всем, что говорила Макария.
Доверить вам больше я покамест не имею права, да и это открываю лишь с настоятельною просьбой никому не обмолвиться ни словом. Разве любой разумный и рассудительный человек, как бы ни был он благожелателен, не сочтет все за фантазии и не истолкует их как искаженные воспоминания ранее усвоенных научных сведений? Даже в семействе почти ничего не знают; эти тайные созерцания, эти восхитительные видения слывут у родни за недуг, подчас мешающий Макарии участвовать в общей жизни и ее интересах. Храните же все про себя, друг мой, и не показывайте вида даже Ленардо.
Ближе к вечеру наш друг еще раз предстал перед Макарией; сказано было много вещей приятных и назидательных, из которых мы избираем лишь следующее.
— От природы у нас нет ни одного изъяна, который не мог бы стать достоинством, и ни одного достоинства, которое не могло бы стать изъяном. Причем второй случай всего опаснее. Повод к такому наблюдению подал мне прежде всего мой чудак-племянник, тот самый молодой человек, о котором вы слышали в семействе много необычайного и которому я, по словам всех близких, прощаю по любви больше, чем следовало бы.
С юности он легко и споро справлялся со всякой ручной работой; полностью отдавшись этой склонности, он счастливо достиг немалых познании и мастерского совершенства. И позже он посылал домой из путешествия всегда самые искусные, самые хитроумные, тонкие и изящные из ремесленных изделий, указывающие на страну, где он находился и которую нам надобно было угадать. Из этого, пожалуй, можно заключить, будто он был и остался человеком сухим, безучастным ко всему и поверхностным, тем более что и в разговорах он не расположен был касаться общих нравственных рассуждений; между тем в душе обладал он удивительно тонким практическим тактом в различении хорошего и дурного, похвального и постыдного, и я не видела, чтобы этот такт хоть раз изменил ему в отношениях со старшими или младшими и по возрасту, и по чину. Но такая врожденная совестливость при отсутствии правильных основ превращалась нередко в ипохондрическую слабость: он мог вообразить себя чем-нибудь обязанным там, где этого вовсе не требовалось, или без нужды признать себя в чем-нибудь виноватым.
По всему, как он вел себя во время путешествия и как готовится к возврату, я могу предположить одно: он возомнил, будто нанес обиду какой-либо из женщин в нашем окружении, и теперь обеспокоен ее судьбою, а избавится он от беспокойства, только когда услышит, что с нею все благополучно. Об остальном с вами поговорит Анжела. Возьмите это письмо и сделайте так, чтобы наша семья счастливо воссоединилась. Признаюсь откровенно: я хотела бы еще раз встретиться с ним в этом мире и в час кончины от души благословить его.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Смуглолицая девушка
Когда Вильгельм точно и обстоятельно изложил, что ему было поручено, Ленардо отвечал с улыбкой:
— Как ни обязан я вам за все, что через вас узнал, все же мне нужно задать еще один вопрос. Не наказывала ли под конец тетушка сообщить мне некую, на первый взгляд не слишком важную вещь?
Вильгельм на мгновенье задумался, потом сказал:
— Да, припоминаю. Она вскользь говорила о какой-то девице, которую называла Валериной. О ней я должен вам сообщить, что она счастливо вышла замуж и живет вполне благополучно.
— Вы сняли у меня камень с души! — отозвался Ленардо. — Теперь я с радостью ворочусь домой, ибо мне нечего бояться, что на месте воспоминание об этой девушке будет для меня особенно тяжким укором.
— Мне не пристало спрашивать, что вас с нею связывало, — сказал Вильгельм, — но если вас каким-то образом занимает судьба девушки, то вы, по крайней мере, можете быть спокойны.
— На свете не бывало связи удивительней той, что возникла между нами, — сказал Ленардо, — но вопреки тому, что можно подумать, это не была любовная связь. Я вам доверяю и могу все рассказать, хотя рассказывать-то и не о чем. Но что бы вы подумали, если бы я вам признался, что и промедление с возвратом, и боязнь снова вступить в наше жилище, и странная затея с вопросами о домашних делах — все имело одну лишь цель: узнать, что сталось с этой девочкой. Поверьте, — продолжал он, — мне отлично известно, что можно на долгий срок покинуть людей, которых ты знаешь, и найти их ничуть не изменившимися; поэтому я и рассчитываю быстро освоиться в кругу родных. И тревожился я об одном только существе, чье положение должно было перемениться и, благодарение богу, переменилось к лучшему.
— Вы дразните мое любопытство, — сказал Вильгельм, — и заставляете ждать чего-то необычайного.
— Для меня, по крайней мере, все это необычайно, — отозвался Ленардо и начал свой рассказ — Совершить, по обычаю, путешествие и в молодости объездить цивилизованные страны Европы — это намерение лелеял я с юных лет, но его исполнение, как водится, все время откладывалось. Ближайшее привлекало меня и удерживало, а отдаленное тем больше теряло свое обаяние, чем больше я о нем читал или слышал. Наконец настойчивость дядюшки и заманчивые письма друзей, которые раньше меня разъехались по свету, заставили меня принять решение, и даже быстрее, чем все ожидали.
Дядюшка, который должен был приложить немало усилий, чтобы дать мне возможность совершить путешествие, тотчас же задался одной этой целью.
Вы его знаете и знаете его особое свойство: он всегда стремится к чему-нибудь одному, и покуда это одно не осуществит, обо всем остальном не может быть и речи; благодаря этому свойству он и сделал так много — куда больше, чем это кажется по силам частному лицу. Мое путешествие отчасти явилось для него неожиданностью, но он сразу же собрался с мыслями. Затеянные им и начатые строительные работы были прекращены, а так как своих сбережений он ни за что не трогает, то как разумный финансист стал искать других средств. Самым простым было получить просроченные долги, особенно недоимку по аренде; ведь это тоже обычная его манера — быть снисходительным к должникам, покуда у самого нет особой нужды в деньгах. В руки управляющего был передан список, а исполнять дело он мог по своему усмотрению. О каждой из принятых им мер мы и не знали; я только услышал мимоходом, что арендатора одного из наших владений, которому дядюшка долгое время оказывал снисхождение, придется наконец прогнать, удержать его залог в виде скудного возмещения недоплаты, а владение отдать в аренду другому. Человек этот был из числа «тихих братьев», но не столь умный и работящий, как многие из них; его любили за благочестие и доброту, но ругали за негожую для хозяина дома слабость. После смерти жены на руках у него осталась дочка, которую иначе как «Смуглолицей» не называли; она, хоть и подавала надежду стать женщиной крепкой и решительного нрава, однако была чересчур молода, чтобы взять все на себя; одним словом, дела у этого человека шли все хуже, так что даже дядюшкина снисходительность не изменила бы его участи к лучшему.
Ни о чем, кроме путешествия, я не думал и не мог не соглашаться со всем, что бы ради него ни делалось. Все было готово, уже отбирали и укладывали вещи, до отъезда оставались считанные дни. Как-то под вечер я отправился пройтись по парку, чтобы проститься со знакомыми деревьями и кустами, тут навстречу мне вышла Валерина, — так звали ту девушку, а второе имя было только прозвищем, которое дали ей за смуглый цвет лица, — и загородила мне дорогу.
Ленардо на мгновение умолк в задумчивости, потом сказал:
— Что ж это такое? Валериной ли ее звали?.. Да, конечно, — продолжал он, — только привычней была кличка. Одним словом, Смуглолицая загородила мне дорогу и стала с горячностью просить, чтобы я замолвил за нее с отцом слово перед дядюшкой. Я, однако, знал, как обстоит дело, и ясно видел, что сделать для нее что-нибудь было в ту пору трудно и даже невозможно, а потому прямо ей обо всем сказал, с неодобрением отозвавшись об ее отце как виновнике беды.
Отвечая, она обнаружила такую ясность суждения и вместе с тем столько детской любви и бережной снисходительности, что сразу завоевала мою приязнь, и если бы дело шло о моих финансах, я немедленно осчастливил бы ее, исполнив просьбу. Но доходы принадлежали дядюшке, им же были приняты меры и отдан приказ; при его образе мыслей и при том, что успело произойти, надеяться было не на что. Обещание всегда было для меня священно. Любой настойчивый проситель ставил меня в затруднение. Я так привык отклонять все просьбы, что не давал обещаний, даже когда собирался их выполнить. Такая привычка оказалась кстати и в тот раз. Просьбы девушки основывались на ее личной воле и пристрастии, мой отказ — на велениях долга и разума, которые, не скрою, в конце концов показались мне самому слишком суровыми. Мы уже по многу раз повторили каждый свое, не убедив друг друга; однако нужда сделала ее красноречивее, погибель, в ее глазах неотвратимая, исторгла у ней слезы. Она не изменила вполне своей сдержанности, но заговорила горячо и взволнованно, а так как я продолжал разыгрывать холодность и равнодушие, то вся ее душа устремилась наружу. Я хотел положить конец этой сцене, но девушка вдруг упала к моим ногам, схватила меня за руки, стала целовать их и с такой пленительной кротостью глядеть на меня сквозь слезы, что я на мгновение забыл самого себя. Быстро подняв ее, я сказал: «Успокойся, дитя мое, я сделаю все, что могу», — и повернул на боковую дорожку. «Сделайте больше, чем можете!» — крикнула она мне вслед. Не помню, что я хотел сказать, но произнес только: «Я попробую», — и запнулся. «Сделайте это!» — крикнула она снова, ободрившись и просияв блаженной надеждой. Я поклонился ей и поспешил прочь.
Мне не хотелось тотчас же подступаться к дядюшке, так как я слишком хорошо знал, что если он задался общей целью, нельзя напоминать ему о частностях. Я стал искать управляющего, но он уехал; вечером в гости пришли друзья, чтобы со мною проститься, игра и ужин затянулись за полночь. Они оставались и на другой день, развлечения изгладили всякую память о моей настойчивой просительнице. Вернулся управляющий, он совсем захлопотался и был занят больше, чем всегда. Все его домогались. У него не было времени меня выслушивать, однако я попытался задержать его; но стоило мне назвать имя богомольного арендатора, как он с живостью прервал меня: «Ради бога, не говорите об этом деле дядюшке, если вам неохота напоследок рассердить его». День моего отъезда был назначен, мне приходилось писать письма, принимать гостей, отдавать визиты соседям. Люди мои, хотя и годные для повседневной службы, были не настолько расторопны, чтобы облегчить предотъездные хлопоты. Я должен был все делать сам, — но когда однажды, почти ночью, управляющий уделил мне час, чтобы уладить денежные дела, я отважился еще раз попросить за Валеринина отца.
«Любезный барон, — сказал мне наш расторопный управитель, — как вам это взбрело на ум? Мне и так досталось сегодня от вашего дядюшки: ведь вам, чтобы уехать свободно, нужно куда больше, чем мы предполагали. Это вполне естественно, но нам от этого не легче. Старый хозяин очень не любит, когда дело вроде бы закончено, а на самом деле остаются хвосты; но такое случается часто, и расхлебывать приходится нам. Он возвел в закон со строгостью взыскивать просроченные долги и тут колебаний не знает, так что добиться от него уступки весьма нелегко. Прошу вас, лучше и не пытайтесь, все равно толку не будет».
Я дал себя отговорить, но не до конца. Самого управляющего, от которого зависело исполнение приказа, я просил действовать мягко и по справедливости. Он обещал мне все, по обыкновению таких людей, — лишь бы сейчас его оставили в покое. Я отстал от него; и дел и развлечений становилось все больше. Наконец я уселся в экипаж и оставил за спиной все, что занимало меня дома.
Сильное впечатление все равно что рана: ее не чувствуешь, когда получаешь. Только потом начинает она болеть и гноиться. Так же было у меня и с той встречей в саду. Едва я оставался праздным и в одиночестве, как перед моим внутренним оком вставал образ плачущей девушки вместе со всем, что нас окружало: с деревьями и кустами, с тем местом, где она пала на колени, с той дорожкой, по которой я поспешил от нее прочь, — одним словом, вся картина, словно живая. Это было одно из неизгладимых впечатлений, которые могут быть затенены и заслонены другими образами, другими интересами, но не стерты до конца. Едва выдавался тихий час, как оно выплывало передо мною, и чем дальше, тем сильнее чувствовал я тяжесть долга, который принял на себя вопреки моим правилам и привычкам, — пусть лишь бормоча и запинаясь от впервые испытанного по такому случаю смущения.
В первых же письмах я не преминул спросить управляющего, как шло дело. Он все тянул с ответом, обещал дать сведения по этому пункту позже, потом слова его стали двусмысленны, и, наконец, он совсем смолк. Расстояние между мною и родными местами росло, все больше предметов становилось между нами; множество наблюдений, множество интересов занимали мое внимание; образ девушки понемногу исчез, почти позабылось и само ее имя. Мысли о ней посещали меня все реже, моя прихоть, заставившая меня сообщаться с близкими не посредством писем, а посредством знаков немало способствовала тому, что прежнее мое положение и все его обстоятельства почти исчезли у меня из памяти. Только теперь, когда я приблизился к дому, когда стал думать, как бы мне с лихвою возместить моему семейству все, чего оно до сих пор было лишено, мною снова со всею силой овладело это странное — иначе я не могу назвать его — раскаяние. Образ девушки приобретает ту же яркость, что и образы моих родных, и больше всего я боюсь услышать, что несчастье, на которое я ее обрек, погубило ее; мое бездействие кажется мне поступком ей во вред, способствовавшим ее печальной участи. Я уже тысячу раз твердил себе, что ощущение это по сути своей есть лишь слабость, что поставить себе за правило никому ничего не обещать принудил меня только страх перед раскаянием, а не благородство чувств. И вот то самое раскаяние, которого я бежал, мстит мне, воспользовавшись одним случаем вместо сотни, чтобы предать меня пытке. И вместе с тем воображаемая картина, которая так мучит меня, до того сладостна и пленительна, что я охотно останавливаюсь на ней мыслью. И чуть я вспомню о девушке, как поцелуй, который она запечатлела у меня на руке, начинает жечь ее.
Ленардо смолк, а Вильгельм, не помедлив, радостно сказал:
— Значит, я больше всего услужил вам, прибавив к моему докладу дополнительную статью; ведь и в письме самое интересное часто содержится в постскриптуме. Правда, я мало что знаю о Валерине, так как слышал о ней мельком, но уж точно, что она стала женой состоятельного землевладельца и живет припеваючи: в этом тетушка заверила меня перед самым прощанием.
— Отлично, — сказал Ленардо, — теперь больше ничего меня не удерживает. Вы дали мне отпущение, и мы сейчас же отправимся к моей родне, которая и так уже заждалась меня.
Вильгельм возразил на это:
— Как ни прискорбно, но сопровождать вас я не могу: странное обязательство запрещает мне оставаться на месте долее трех дней и возвращаться в покинутое пристанище ранее, чем год спустя. Не посетуйте на меня за то, что я не имею права открыть вам причину этой странности.
— Мне очень жаль, — сказал Ленардо, — что мы так скоро с вами расстаемся и я ничего не могу для вас сделать. А вот вы, коль скоро уже начали мне благодетельствовать, могли бы довершить мое счастье, побывав у Валерины, точно осведомившись о ее положении и сразу же, для моего успокоения, подробно сообщивши мне все письменно или устно, — ведь встретиться можно и в каком-нибудь новом месте.
Это предложение было обсуждено. Вильгельму указали, где проживает теперь Валерина, и он взял на себя труд побывать у нее. Назначили место, куда барон должен был приехать и привезти с собою Феликса, который покуда оставался у Макарии с Анжелой.
Некоторое время Ленардо и Вильгельм, беседуя, скакали рядом по красивым лугам, потом, добравшись до проезжей дороги, нагнали карету барона, которой суждено было вместе с хозяином снова вернуться в родные края. Здесь друзья намеревались расстаться; Вильгельм сказал на прощанье несколько дружеских слов, еще раз пообещав в скором времени известить Ленардо о Валерине; вдруг барон объявил:
— Если подумать, что, поехав с вами, я сделаю совсем небольшой крюк, то почему бы мне самому не побывать у Валерины, самому не удостовериться, что она счастлива? Вы были столь любезны, что предложили себя в курьеры, — так почему бы вам не стать моим провожатым? Мне непременно нужен провожатый, так сказать, поверенный по нравственным делам, так же, как необходим поверенный законник всякому, кто не считает себя в силах вести тяжбу.
Уговоры Вильгельма, твердившего, что после долгого отсутствия Ленардо ждут не дождутся дома, что карета, вернувшаяся без хозяина, произведет странное впечатление, и прочее в таком роде, не оказали на барона ни малейшего действия, и в конце концов Вильгельму пришлось решиться на роль провожатого, хотя и без всякой радости, так как он опасался за исход посещения.
Слугам наказали, что́ им говорить по прибытии, и друзья пустились по дороге, которая вела к жилищу Валерины. Местность выглядела богатой и плодородной, словно предназначенной для землепашества. Также и во владениях Валеринина мужа поля были тучны и тщательно возделаны. Вильгельм вполне успел рассмотреть ландшафт во всех подробностях, потому что Ленардо, ехавший рядом, молчал. Наконец он заговорил:
— Другой на моем месте, верно, попытался бы проникнуть к Валерине неузнанным, — ведь это истинная мука — являться на глаза тем, кого мы обидели. Но лучше на это пойти и снести укор, который я боюсь увидеть в первом же ее взгляде, чем оберегаться, прибегая к обману и маскараду. Неправда может смутить не меньше, чем правда; а если мы взвесим пользу от правды и пользу от неправды, то увидим, что больше проку раз и навсегда присягнуть на верность правде. Так что едем дальше, ни о чем не тревожась, я назову себя и введу вас в дом как моего друга и спутника.
Тем временем они приехали в усадьбу и спешились во дворе. Солидный мужчина, одетый весьма просто, так что его можно было принять за арендатора, вышел встретить их и отрекомендовался как хозяин дома. Ленардо назвал себя, и владелец усадьбы явно обрадовался его визиту и знакомству с ним.
— Что скажет жена, — вскричал он, — когда увидит у себя племянника своего благодетеля! Ведь она наговориться не может о том, сколь многим они с отцом обязаны вашему дядюшке.
Какие противоречивые мысли зароились в уме Ленардо! Неужели этот человек, такой прямодушный на вид, прикрывает приветливой улыбкой и гладкими речами недобрые чувства? Способен ли он говорить упреки под видом любезностей? Разве дядюшка не сделал эту семью несчастной? Возможно ли, чтобы это осталось ему неизвестно? Или же, — подумал он с внезапной надеждой, — дело обернулось не так плохо, как ты полагаешь? Ведь ничего определенного тебе так и не сообщили. Все эти предположения быстро сменяли друг друга, между тем как хозяин приказывал заложить лошадей и привезти домой жену, уехавшую с визитом по соседству.
— Если вы позволите мне до возвращения жены занять вас по-своему и заодно не бросать дел, то соблаговолите пройти со мною несколько шагов до поля, чтобы посмотреть, как я веду хозяйство; ведь вы сами — крупный землевладелец, значит, и вам нет ничего ближе благородной науки, благородного искусства земледелия.
Ленардо не стал возражать, Вильгельм любил узнавать новое, хозяин знал все о своих землях и угодьях, которыми владел и правил неограниченно; если он что предпринимал, все было целесообразно, если что сажал или сеял — все на самом подходящем месте; к тому же он толково объяснял, что и почему следует делать, так что любому становилось понятно и даже казалось возможно самому повторить то же самое и того же достигнуть, — заблуждение, в которое легко впасть, видя, как работает мастер и как в руках у него все ладится.
Приезжие высказали хозяину свое полное удовольствие заодно с заслуженной похвалой. Он принял их слова с благодарностью, но тут же добавил:
— А теперь я должен показать вам, в чем моя слабость; такую слабость, впрочем, можно найти у каждого, кто всецело отдается одному делу. — Он отвел гостей на хозяйственный двор, показал им весь запас орудий, а также запас нужных к ним принадлежностей и всевозможной утвари. — Меня часто упрекают, что я захожу тут слишком далеко, — говорил он. — Но мне себя за это ругать не приходится. Счастлив человек, если для него дело становится любимой куклой, с которой он просто-напросто играет, забавляясь тем, что его состояние вменяет ему в обязанность.
Оба друга усердно расспрашивали его, осведомляясь о том и о сем. Вильгельму особенное удовольствие доставляли общие замечания, к которым, очевидно, был склонен хозяин и на которые гость неукоснительно отвечал; Ленардо же, больше погруженный в себя, был в душе счастлив счастьем Валерины, несомненным при нынешних ее обстоятельствах, — вопреки смутной тревоге, непонятной ему самому.
Они были уже в доме, когда мимо окон проехал экипаж хозяйки. Все поспешили ей навстречу. Как же был изумлен и испуган Ленардо, когда увидел ее на подножке! Это была не она, не Смуглолицая, — напротив того, хотя и красивая, и стройная, она была белокура, со всеми привлекательными чертами, присущими блондинкам.
Ее красота и прелесть внушали Ленардо ужас; глаза его искали темноволосую, а перед ним сияло светлое золото. Но он вспоминал и эти черты, а ее речь и повадки скоро не оставили в нем ни малейшего сомнения: перед ним была дочка одного из старост, весьма почитаемого дядюшкой, который ради отца одарил ее приданым и покровительствовал новобрачной чете. Молодая женщина, весело приветствуя гостей, рассказала им и об этом, и о многом другом с тою радостью, которой позволяет непринужденно излиться неожиданность встречи. Пошли вопросы, сразу ли гость и хозяйка узнали друг друга, разговоры о том, кто насколько переменился и как заметны перемены в таком возрасте. Валерина, вообще не лишенная приятности, стала совсем очаровательна, когда радость вывела ее из обычного равнодушия. Все присутствующие разговорились, и за оживленной беседой Ленардо успел овладеть собой и скрыть уныние. Вильгельм, которому друг сейчас же знаком дал понять о странном происшествии, изо всех сил старался ему помочь, а тщеславие Валерины, польщенной тем, что барон, еще не повидавшись с родными, вспомнил о ней и завернул к ней, не давало ей заподозрить ни иных намерений гостя, ни недоразумения.
Засиделись вместе до поздней ночи, хотя оба друга только и мечтали, как бы им побеседовать по душам; такой разговор и начался, едва они остались одни в комнатах для гостей.
— От этой муки, — сказал Ленардо, — мне, верно, не избавиться! И я замечаю, что от злосчастной путаницы с именами она усилилась вдвое. Мне часто случалось видеть эту белокурую красавицу, когда она играла со смуглой, которую и красавицей-то не назовешь; я и сам носился с ними по полям и садам, хотя и был намного старше. Обе не производили на меня ни малейшего впечатления, только имя одной я запомнил, да и то перенес на другую. И вот я открываю, что та, до которой мне нет дела, на свой лад счастлива сверх меры, между тем как другая затерялась в мире бог весть где.
Наутро друзья встали едва ли не раньше трудолюбивых сельских жителей. Удовольствие еще раз повидать гостей вовремя разбудило Валерину. Она и не догадывалась, с какими помыслами спустились они к завтраку. Вильгельм ясно видел, в каких муках пребывает Ленардо, пока остается в неведенье о судьбе Смуглолицей, и потому завел разговор о прошлом, о друзьях детских игр, о тех местах, которые знал и сам, — и вышло как бы само собой, что Валерина упомянула о Смуглолицей и назвала ее имя.
Ленардо, едва услышав имя Находина, тотчас же вспомнил его, но вместе с именем и самый образ просительницы вернулся к нему и овладел его душой с такой силой, что ему показался невыносим Валеринин рассказ, — впрочем, полный участия, — о том, как у набожного арендатора забирали за долги имущество, о его смирении при выезде, о дочери, на которую он опирался и которая несла только маленький узелок. Ленардо казалось, что он вот-вот лишится чувств. К счастью, или к несчастью, Валерина повествовала с чрезвычайной обстоятельностью, которая разрывала сердце Ленардо, но при этом позволяла ему, благодаря помощи спутника, хотя бы внешне не терять самообладания.
Гости простились с супружеской четой, ответив лицемерным полусогласием на ее искренние просьбы поскорей приехать снова. Но если человек сам себе сулит благо, то ему и все на счастье; поэтому Валерина истолковала в свою пользу и молчаливость, и явную рассеянность Ленардо, и поспешность его отъезда, и хотя была верной и любящей супругой добропорядочного сельского жителя, не могла не потешить себя мыслью о возродившейся или теперь только возникшей у барона склонности к ней.
По окончании этой странной встречи Ленардо сказал:
— В этом крушении, которое, вопреки добрым надеждам, мы потерпели у самой пристани, меня утешает только одна мысль, и она же дает мне силы покамест успокоиться и встретиться с родными; мысль о том, что небо послало мне вас, человека, которому все равно, куда и зачем направить путь, ибо такова ваша странная миссия. Возьмите на себя этот труд — отыскать Находину и сообщить мне о ней. Если она счастлива, с меня этого довольно; если несчастлива, окажите ей за мой счет помощь. Действуйте без оглядки, не скупитесь ни на какие траты.
— Но в какую сторону света направить мне стопы? — спросил Вильгельм, улыбаясь. — Если вы не имеете понятия, то откуда же знать мне?
— Послушайте, — ответил Ленардо, — этой ночью, когда я у вас на глазах метался в полном отчаянье, когда лихорадочно перебирал в уме и в сердце все и вся, перед моим духовным взором предстал один мой старый друг, достойный человек, который, хотя и не менторствовал надо мной, все же имел на меня в юности немалое влияние. Я с охотой попросил бы его быть моим спутником, пусть даже не на все путешествие, если бы его не привязывало к дому собрание прекраснейших художественных редкостей и антиков, которое он не оставляет больше чем на мгновение. Широчайший круг его знакомств, сколько я знаю, охватывает все, что связано в этом мире какою-нибудь благородною нитью. Поспешите же к нему, расскажите ему обо всем так, как я вам изложил, и можно надеяться, что тонкое чутье укажет ему место или край, где ее можно найти. В беде мне пришла мысль об ее отце, который был из числа благочестивцев, и я сам в тот же миг стал благочестив настолько, чтобы обратить взгляд к нравственному миропорядку и молить его, чтобы он ради меня чудесно явил свою милость.
— Но есть одна трудность, — отвечал Вильгельм, — которую необходимо разрешить: куда мне деть Феликса? Я не хотел бы ни брать его с собой в такое неведомое странствие, ни отпускать от себя. Мне кажется, сын развивается лучше всего, когда рядом с ним отец.
— Никоим образом! — возразил Ленардо. — Это — прекраснодушное родительское заблуждение. Отец всегда сохраняет над сыном подобие деспотической власти: его достоинств он не признает, а недостаткам радуется. Потому-то древние и говорили обычно: «Сыны героев ни на что не годны», — и сам я достаточно видел свет, чтобы просветиться на этот счет. К счастью, наш старый друг, — я сейчас же черкну для вас записку к нему, — и в этом деле лучше всех поможет вам полезными сведениями. Несколько лет назад, когда я в последний раз видел его, он много рассказывал мне о некоем педагогическом обществе, которое я счел чем-то вроде Утопии; мне показалось, что речь идет о выдаваемой за действительность совокупности идей, мыслей, предложений и планов, разумеется, взаимосвязанных, но при обычном ходе вещей едва ли осуществимых в целом. Зная, как он любит представлять в зримых образах и возможное и невозможное, я не стал придираться к его словам, а теперь они оказались нам кстати: он наверняка вам укажет, где и как вы можете без опасений и с наилучшими надеждами вверить мальчика мудрым наставникам.
За такой беседой они скакали все дальше, пока не увидели изысканную виллу, построенную в строгом, но изящном вкусе, с открытым двором, достойно обрамленную широким кольцом старых, но цветущих деревьев; однако все двери и окна были заперты, и вилла выглядела покинутой, хотя и не обветшалой. От старика, который возился с чем-то у входа, они узнали, что дом перешел в наследство некоему молодому человеку от отца, недавно скончавшегося в преклонных годах.
Из дальнейших расспросов выяснилось, что для наследника, к его сожалению, все здесь было слишком завершено, ему тут нечего было делать, а наслаждаться готовым он не умел и поэтому отыскал местность ближе к горам, где стал строить для себя и для приятелей шалаши из мха, воздвигая подобье пу́стыни для охотников. Что же до их собеседника, то он был, как они узнали, кастеляном, который перешел в наследство вместе с виллой и теперь неукоснительно заботился об ее сохранности и чистоте, чтобы какой-нибудь внук, если ему достанутся от деда не только владения, но и наклонности, нашел все таким же, каким тот оставил.
Некоторое время они продолжали путь в молчании, потом Ленардо заметил, что таково странное свойство человека — желать все начать сначала; друг возразил ему, что это легко объяснимо и простительно, потому что, если быть точным, каждый действительно начинает сначала.
— Ведь никто, — воскликнул он, — не избавлен от страданий, которыми терзались предки! Так надо ли упрекать людей за то, что они не желают упустить ни одной из доставшихся предкам радостей?
Ленардо отвечал на это:
— После ваших слов я осмелюсь признаться, что и сам люблю иметь дело только с тем, что мною самим создано. Никогда не ценил я слуг, которых не школил с детства, или лошадей, которых не сам объезжал. И еще я готов признаться вам в последствиях такого образа мыслей: меня неодолимо привлекают первобытные условия существования, этого чувства не притупили во мне все путешествия по цивилизованным странам среди просвещенных народов. Мое воображение любит переноситься за море, где заброшенное отцами в тех необжитых краях владение дает мне надежду осуществить так, как мне хочется, втайне задуманный и постепенно созревший план.
— На это мне нечего возразить, — отвечал Вильгельм, — в такой мысли, устремленной к новому и неизвестному, есть и необычайность и величие. Но прошу вас принять в соображение вот что: подобные предприятия осуществимы только соединенными усилиями. Вы отправляетесь туда, где вас ждут, как мне известно, наследственные владения; у моих сотоварищей такие же замыслы, они уже основали там поселения. Объединитесь с ними — осмотрительными, умными и сильными людьми: это поможет обеим сторонам шире вести дело.
За таким разговором друзья доехали до места, где должны были расстаться. Оба уселись за письма: Ленардо рекомендовал друга упомянутому выше чудаку; Вильгельм докладывал о своем новом друге сотоварищам по Обществу, для чего, понятно, требовалось написать рекомендательное письмо; в конце он сообщил также о деле, ранее обсужденном с Ярно, и еще раз изложил причины своего желания скорее избавиться от тягостного условия, которое запечатлевало его клеймом Вечного Жида.
Обмениваясь с другом письмами, Вильгельм не удержался и забросил в его сердце новые опасения.
— В моем положении, — сказал он, — для меня желанно такое задание, как ваше: избавить благородного человека от душевной тревоги и вызволить еще одно существо из беды, если оно бедствует. Эта цель может стать путеводной звездой, по которой направляют корабль, даже не зная, на что натолкнешься и с чем встретишься по пути. Но я не могу скрыть, что в любом случае вас подстерегает одна опасность. Не будь у вас привычки уклоняться от обещаний, я взял бы с вас слово никогда не встречаться с этой женщиной, которая, судя по всему, очень вам дорога, и удовольствоваться моим известием, что у нее все хорошо, — в том случае, конечно, если я найду ее счастливой или буду в силах способствовать ее счастью. Но я и не могу, и не хочу вымогать у вас обещание, а потому заклинаю вас всем, что вам дорого и свято: ради себя самого, ради ваших близких, ради меня, в ком обрели вы друга, ни под каким предлогом не позволяйте себе приближаться к той, которую потеряли, и не требуйте от меня, чтобы я определенно указал или назвал вам место, где нашел ее, и край, где оставил. Вы поверите мне на слово, что с нею все хорошо, и успокоитесь данным вам отпущением.
Ленардо отвечал с улыбкой:
— Сослужите мне эту службу, а уж я сумею быть благодарным. Вам дается право действовать по вашему желанию и силам, а меня препоручите действию времени, здравого смысла, а может быть, и разума.
— Простите меня, — отозвался Вильгельм, — но любому, кто знает, под какими странными обличиями закрадывается к нам в душу влечение, станет не по себе, ежели он предвидит, что друг может пожелать себе такого, от чего — при его обстоятельствах и отношениях с людьми — непременно выйдет беда и смятение чувств.
— Я надеюсь, — сказал Ленардо, — избавиться от мыслей о девушке, узнав, что она счастлива.
На этом друзья расстались и отправились каждый своим путем.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Дорога до указанного в письме города была короткой и приятной, а сам город Вильгельм нашел уютным и красивым, и только новизна строений с ясностью свидетельствовала, что недавно он пострадал от пожара. Адрес на письме привел Вильгельма на окраину, не тронутую огнем, к дому старинной постройки, суровому на вид, но хорошо сохранившемуся и чистому. Непрозрачные стекла в затейливых переплетах обещали обрадовать глаз вошедшего роскошью красок. И действительно, внутри все было как снаружи; в чисто прибранных комнатах повсюду попадалась утварь, послужившая, наверно, уже многим поколениям и лишь изредка перемежаемая новыми вещами. Хозяин дома радушно принял Вильгельма в комнате с таким же убранством. Эти часы многим пробили час рождения и смерти, и все стоявшее вокруг напоминало о том, что и прошлое может войти в настоящее.
Новоприбывший передал письмо, которое получатель, однако, отложил, не вскрыв, и затеял с гостем веселую беседу, ища узнать его непосредственно. Скоро они освоились, и так как Вильгельм, вопреки своему обыкновению, блуждал по всей комнате внимательным взглядом, добродушный старик сказал ему:
— Вас заинтересовала моя обстановка. Здесь вы видите, как долговечны могут быть вещи, а это зрелище необходимо нам как противовес всему, что в мире так быстро изменяется и заменяется новым. Этот чайник служил еще моим родителям и был свидетелем наших вечерних семейных трапез; этот медный экран перед камином по сей день защищает меня от жара, который я разгребаю этими старыми тяжелыми щипцами. И таково здесь все. Предметы моих интересов и трудов потому и были так многочисленны, что я не менял вещей, которые служат внешним потребностям, между тем как у большинства людей это занятие отнимает немало времени и сил. Человека делает богатым любовное внимание ко всему, чем он владеет, ибо так он пополняет сокровищницу воспоминаний, связанных с самыми неприметными вещами. Я знал одного молодого человека, который, прощаясь, похитил у возлюбленной булавку и каждый день закалывал ею манишку, а потом привез это любимое и лелеемое сокровище из долгого путешествия домой. Нам, маленьким людям, такое можно зачесть в добродетель.
— А иной, — отвечал Вильгельм, — привозит из такого долгого и дальнего путешествия занозу в сердце и рад был бы от нее избавиться.
Но старику, хоть он той порой вскрыл и прочел письмо, судя по всему, ничего не было известно о состоянии Ленардо, потому что он незамедлительно вернулся к прежнему предмету.
— Упорство в сохранении принадлежащего нам, — продолжал он, — часто придает нам величайшую энергию. Такому упрямству я обязан тем, что мой дом уцелел. Когда город горел, мои домашние тоже хотели бежать и спасать вещи. Я запретил им это, приказал закрыть окна и двери, а сам с несколькими соседями стал обороняться от пламени. Благодаря нашим усилиям этот конец города не выгорел. У меня в доме на следующее утро все стояло так же, как сейчас и как стоит уже почти сто лет.
— Но при всем при том вы признаете, — сказал Вильгельм, — что человек не в силах противостоять изменениям, которые приносит время.
— Конечно, — сказал старик, — но кто дольше сохранил себя, тот уже чего-то достиг. Ведь мы способны сохранять и упрочивать многое даже за пределами нашего существования; мы передаем знания, мы оставляем в наследство воззрения точно так же, как имущество, а я, поскольку больше всего меня заботит последнее, с давнего времени был на редкость осмотрителен и придумал совершенно особые меры предосторожности; но только на старости лет мне удалось увидеть исполнение моих желаний.
Обыкновенно сын расточает собранное отцом и собирает сам что-нибудь другое или по-другому. Но дождитесь внука, дождитесь нового поколения — и вы снова увидите те же склонности, те же взгляды. В конце концов мне удалось, благодаря стараниям наших педагогических друзей, взять к себе дельного молодого человека, который, если это возможно, больше меня дорожит наследственным добром и привержен редкостным вещам. Этот юноша окончательно завоевал мое доверие, когда, напрягая все силы, отстаивал наше жилище от пожара. Он вдвойне и втройне заслуживает владеть теми сокровищами, которые я намерен ему отказать; да, впрочем, они уже и переданы ему, и с этого времени наши запасы стали чудесным образом умножаться.
Но не все, что вы здесь видите, — наше. Ведь у закладчиков вы можете найти много чужих драгоценностей; точно так же и здесь я укажу вам немало дорогих вещей, которые ради лучшего их сохранения были оставлены нам при разных обстоятельствах.
Вильгельм тут же вспомнил о великолепном ларчике, который ему и прежде не хотелось возить с собою в путешествие, и, не удержавшись, показал его новому другу. Старик внимательно рассмотрел ларчик, назвал время, когда он мог быть изготовлен, и показал похожие вещи. Вильгельм заговорил о том, не следует ли открыть его. Старик, однако, думал иначе.
— Хотя, по-моему, это можно сделать, и не очень повредив ларчик, но коль скоро его дал вам в руки столь чудесный случай, вы должны попытать на нем счастье. Если вы родились счастливым и если этот ларчик не лишен значения, то ключ должен отыскаться сам собой, и непременно там, где вы меньше всего ожидаете.
— Такое иногда случается, — отвечал Вильгельм.
— Со мной самим это бывало, — отозвался старик. — И самый замечательный пример — вот это распятие. Тело Христа с головой и ногами, вырезанное из одного куска слоновой кости, принадлежит мне уже лет тридцать; ради священности предмета и ради искусной работы я хранил его в драгоценной шкатулке; а лет десять назад я раздобыл крест с надписью, явно от этого же распятия, и не устоял от искушения дать самому умелому из нынешних резчиков приделать еще и руки. Но как далеко ему, бедняге, до его предшественников! И все-таки я мог поставить распятие, больше чтобы предаваться перед ним душеспасительным размышлениям, чем любоваться искусным художеством.
Так вообразите себе, до чего я ликовал, когда раздобыл недавно изначальные, подлинные руки! Они были приложены на место, и вы видите, как пленительна гармония целого! Столь счастливое воссоединение разрозненного восхищает меня настолько, что я не могу не узнать в нем грядущей судьбы христианской религии; многократно расчлененная и раздробленная, она в конце концов всякий раз непременно собирается воедино у подножья креста.
Вильгельм вслух подивился и распятию, и странному стечению случайностей и прибавил:
— Я последую вашему совету: пусть ларчик остается запертым, пока не найдется ключ, хотя бы ему и пришлось пролежать до конца моих дней.
— Кто долго живет, — сказал старик, — у того на глазах многое собирается воедино и многое распадается.
Тут в комнату вошел младший владелец собрания, и Вильгельм объявил о своем намерении передать им ларец на сохранение. Тотчас же принесена была толстая книга, чтобы зарегистрировать доверенное имущество; с соблюдением множества формальностей и оговорок составили сохранную расписку на предъявителя, который, однако, имел право на получение вещи лишь по особому, обусловленному с хранителем знаку.
Когда все было готово, они принялись обсуждать содержание письма, прежде всего — советоваться о том, куда определить Феликса; по этому поводу старик объявил себя сторонником следующих правил, долженствующих быть основой всякого воспитания:
— Прежде чем вступить в жизнь, прежде чем заняться любым делом, любым искусством, следует сначала овладеть ремеслом, а это достигается только ценой ограничения. Кто хорошо знает и владеет чем-нибудь одним, тот более образован, чем многосторонний полузнайка. Там, куда я вас посылаю, все роды деятельности разделены; учеников ежеминутно испытывают и так узнают, к чему они стремятся по природе, хотя до поры их рассеянные желания обращаются то на одно, то на другое. Мудрые наставники незаметно наталкивают мальчиков на то, что отвечает их натуре, и сокращают кружные пути, на которых человеку так легко заблудиться и отклониться от своего призвания.
— Затем, — продолжал он, — я надеюсь, что вам, когда вы окажетесь в средоточии столь разумно устроенного сообщества, сумеют указать дорогу к девушке, так сильно поразившей вашего друга, что нравственное его чувство и размышления придали чрезвычайное значение несчастьям одного невинного существа, которое помимо его воли стало для него целью и смыслом жизни. Я надеюсь, вы сможете его успокоить, потому что у провидения есть бессчетное множество средств поднять павшего и выпрямить согбенного. Порой наша участь подобна плодовому дереву зимой. Кто мог бы подумать, взглянув на его унылый вид, что эти окоченелые сучья, эти узловатые ветви весною покроются листьями, цветами, а потом и плодами; но мы надеемся, мы знаем, что так оно и будет.
Назад: КНИГА ПЕРВАЯ
Дальше: КНИГА ВТОРАЯ