Книга: Собрание сочинений в десяти томах. Том восьмой. Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся
Назад: Том восьмой ГОДЫ СТРАНСТВИЙ ВИЛЬГЕЛЬМА МЕЙСТЕРА, ИЛИ ОТРЕКАЮЩИЕСЯ
Дальше: ГЛАВА СЕДЬМАЯ

КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Бегство в Египет
Вильгельм сидел под сенью могучей скалы, в том примечательном месте, где обрывистая дорога резко поворачивала и шла под уклон. Солнце стояло еще высоко и озаряло верхушки сосен в теснинах у ног путника. Едва он занес что-то в записную книжку, как Феликс, карабкавшийся вверх и вниз по крутизне, подошел к нему, протягивая в руке камень.
— Как этот камень называется? — спросил мальчик.
— Не знаю, — ответил отец.
— А что в нем так блестит, — верно, золото?
— Это не золото; помнится мне, люди зовут его «кошачьим золотом».
— Кошачье золото! — со смехом отозвался мальчик. — А почему кошачье?
— Потому, как видно, что оно фальшивое, а кошки тоже считаются животными фальшивыми.
— Надо это запомнить, — сказал сын, сунул камень в кожаную дорожную сумку и тотчас извлек из нее еще что-то. — А это что такое? — спросил он.
— Какой-то плод, — отвечал отец, — судя по этим чешуйкам, сродни еловым шишкам.
— Совсем и не похоже на шишку! Ведь эта штука круглая.
— Спросим у лесника; они знают весь лес и все шишки и ягоды, знают, как сеять, как сажать деревья, они умеют ждать, дают стволам вытянуться и набрать росту.
— Лесники все знают; вчера только наш проводник показал мне, где олень перешел дорогу. Он позвал меня назад, чтобы я посмотрел «натопы» — так он назвал след. Сам я пробежал было мимо, а тут увидел, как ясно отпечаталось раздвоенное копыто; олень, наверно, был крупный.
— Я слышал, как ты расспрашивал проводника.
— Он хотя и не лесник, но знал очень много. А я хочу стать лесником. Ведь как это хорошо: весь день быть в лесу, слушать птиц, знать, как их называют, и где их гнезда, и как добыть из гнезд яйца и птенцов, и какой нужен корм, и когда ловить взрослых птиц. Вот это радость!
Едва это было сказано, как выше них на крутой дороге показалось нечто не совсем обычное. Сверху вприпрыжку бежали друг за другом двое мальчиков, красивых, как ясный день, в ярких курточках, больше похожих на подпоясанные рубашки. Вильгельму удалось подробней рассмотреть их, когда они, прервав бег, на мгновенье застыли перед ним. С головы старшего ниспадали обильные белокурые пряди, их-то прежде всего и замечал взгляд, только потом его привлекали и голубые глаза, и весь облик, прелестью которого можно было любоваться без конца. Второго мальчика скорей можно было принять за его товарища, нежели за брата: волосы его, темные и прямые, опускались по плечам, и казалось, будто отблеск их отражается в его глазах.
Однако Вильгельм не успел внимательней рассмотреть эти существа, так странно и неожиданно появившиеся в столь дикой местности, потому что мгновенье спустя он услышал из-за скалы, скрывавшей поворот дороги, мужской голос, крикнувший строго, но не сердито:
— Что вы там встали? Не загораживайте нам путь!
Вильгельм взглянул наверх, — и если встреча с детьми немало удивила его, то зрелище, представшее сейчас его взору, повергло его в совершеннейшее изумление. Молодой мужчина, крепкий и ладно сложенный, хотя и невысокого роста, черноволосый и загорелый, в подпоясанной легкой одежде, твердо и вместе осторожно шагал вниз по скалистой дороге, ведя в поводу осла; сперва показалась раскормленная и чистая морда, а потом и прекрасный груз, который осел нес на крестце. В широком, красиво обитом седле ехала тихая миловидная женщина, окутанная голубым плащом, под ним она прижимала к груди новорожденного младенца и глядела на него с несказанной нежностью. Тот, кто вел осла, при виде Вильгельма на мгновение замер на месте, точь-в-точь как мальчики, животное замедлило шаг, но спуск был слишком крут, шествие не могло остановиться, и Вильгельм с изумлением провожал его глазами, пока оно не скрылось за отвесной скалой.
Столь редкостное зрелище, разумеется, оторвало Вильгельма от размышлений. Он поднялся с места и стал с любопытством глядеть вниз — не появятся ли опять необычайные путники. Когда он уже собрался было спуститься и поздороваться с ними, снизу подошел Феликс и сказал отцу:
— Можно мне пойти к этим мальчикам? Они хотят взять меня к себе домой. И ты тоже пойди — так мне сказал тот человек. Идем, они ждут внизу.
— Я хочу с ними поговорить, — отвечал Вильгельм.
Он нашел их на дороге, там, где она шла не так круто, и опять залюбовался дивной картиной, столь привлекавшей его. Только теперь мог он заметить некоторые особые их черты: так, молодой силач нес на плече топор-тесак и длинный, гибкий стальной наугольник, дети держали в руках вязки тростника, словно то были вайи; но если этим они напоминали ангелов, то корзиночки со съестным у них за спиной делали их похожими на обыкновенных проводников, что день за днем снуют туда и сюда через горы. Присмотревшись поближе, наш друг заметил, что у матери под синим плащом было красное, неяркого цвета платье, и поэтому поневоле изумился, обнаружив перед собою во плоти то самое бегство в Египет, которое столько раз видал на картинах.
Мужчины поклонились друг другу, и меж тем как Вильгельм, пристально созерцавший молодого прохожего, от изумления не мог вымолвить ни слова, тот произнес:
— Наши дети подружились в один миг, так не угодно ли и вам пойти с нами? Посмотрим, быть может, и между взрослыми завяжутся добрые отношения.
Вильгельм, подумав немного, отвечал:
— Ваше семейное шествие одним своим видом внушает доверие и приязнь и, признаться откровенно, также любопытство и желание узнать вас поближе. Ведь в первый миг хочется задать себе вопрос, истинные ли вы путники или же духи, которые тешатся, оживляя приятными видениями эти неприветливые горы.
— Так пойдемте в наше жилище! — сказал прохожий.
— Пойдемте с нами! — закричали дети, увлекая за собой Феликса.
— Пойдемте с нами! — сказала и женщина, и взгляд ее, оторвавшись от младенца, излил ту же нежную приязнь на незнакомца.
Но Вильгельм без колебаний ответил:
— Мне очень жаль, но я не могу сей же час последовать за вами. Хотя бы нынешнюю ночь мне придется провести в доме на перевале. Мой чемодан, мои бумаги — все осталось наверху, не уложенное и без присмотра. А чтобы доказать мою добрую волю принять ваше любезное приглашение, я отдаю вам в заложники Феликса. Завтра же буду у вас. Далеко к вам идти?
— Мы попадем к себе еще до заката, — ответил плотник, — а от дома на перевале ходу не больше полутора часов. На эту ночь членом нашей семьи станет ваш мальчик, а завтра мы ждем и вас.
Мужчина и ослик тронулись с места. Вильгельму любо было видеть Феликса в такой компании, он сравнивал сына с обоими ангелочками, от которых тот так сильно отличался. Для своих лет Феликс был не слишком высок, но кряжист, широк в груди и крепок в плечах; в его натуре странно смешались потребности повелевать и служить; он уже завладел пальмовой ветвью и корзинкой, в чем, по всей видимости, и обнаружились обе эти склонности.
Шествие должно было вот-вот вновь скрыться за отвесной скалой, когда Вильгельм, спохватившись, крикнул вслед:
— Как мне вас спросить?
— Спросите Святого Иосифа, — послышалось снизу, и сидение исчезло за синею стеной тени. Издали донесся, постепенно затихая, благочестивый многоголосный хорал, и Вильгельму почудилось, будто он различает голос Феликса.
Поднимаясь все время в гору, он отсрочил миг солнечного заката. Небесное светило, которое он не раз терял из виду, вновь заливало его лучами, едва он поднимался выше, и до своего пристанища Вильгельм добрался еще засветло. Еще раз полюбовавшись широким видом окрестных гор, он удалился затем к себе в комнату, где немедля взялся за перо, и часть ночи провел в писании письма.
Вильгельм — Наталии
Вот наконец и достиг я вершины — той вершины хребта, что отныне разделит нас более неодолимой преградой, чем доселе вся ширь равнин. Для моего чувства любимые остаются рядом до тех пор, пока потоки стремятся от нас в их сторону. Сегодня я еще могу вообразить себе, что если я брошу ветку в лесной ручей, она, может статься, доплывет до нее и всего лишь через несколько дней прибьется к берегу в ее саду; и точно так же дух наш легче посылает вниз по склону образы, а сердце — чувства. А по ту сторону гор, я боюсь, и воображение и чувство встретят перед собою глухую стену. Но, быть может, тревога преждевременна, и там, за горами, все будет так же, как здесь. Что может встать преградой между мною и тобой — тобой, кому я принадлежу навечно, хотя странная судьба и разлучает нас, нежданно замыкая передо мною двери близкого рая? У меня было время решиться, и все же мне не хватило бы и более долгого времени, чтобы набраться решимости, если бы в тот роковой миг я не почерпнул ее в твоих устах, на твоих губах. Как бы я мог оторваться от тебя, если бы уже не была спрядена та прочная нить, которая должна связать нас на годы, навеки? Я не желаю преступать твои кроткие заповеди: здесь, на этой вершине, я произнесу перед тобой слово «разлука» в последний раз. Моя жизнь должна стать странствием. В этом странствии я должен буду исполнять необычные обязанности и пройти совсем особые испытания. Порой я улыбаюсь, перечитывая условия, которые предписало мне Общество, которые я предписал себе сам. Многие из них я выполняю, многие нарушаю; но при каждом нарушении этот листок — свидетельство моей последней исповеди и последнего отпущения — заменяет мне наказы совести, и я возвращаюсь на праведный путь. Я стал осмотрителен, и мои проступки уже не набегают друг на друга, как бурливые воды горного потока.
Но сознаюсь тебе, что нередко дивлюсь тем учителям и наставникам людских душ, которые возлагают на своих учеников одни лишь внешние, механические обязанности. Этим они только облегчают жизнь и себе и всем. Ведь как раз ту часть моих обязательств, которая сначала представлялась мне самой обременительной и непонятной, я выполняю с наибольшей легкостью и охотой.
Я не имею права оставаться под одним кровом долее, чем на три дня. Я должен, покинув свое пристанище, удалиться от него не меньше, чем на милю. Эти запреты поистине созданы затем, чтобы превратить годы моей жизни в годы странствий и оградить мою душу от малейшего соблазна оседлости. Этим условиям я подчинялся до сей поры неукоснительно и даже ни разу не воспользовался дозволенным мне сроком. Здесь я впервые сделал привал, впервые сплю третью ночь в одной постели. Отсюда я шлю тебе многое из того, что успел услышать, увидеть, накопить, а ранним утром двинусь вниз по противоположному склону, сперва к одному необычайному семейству, мне бы даже хотелось сказать, святому семейству, — в моем дневнике ты найдешь о нем побольше. А теперь прощай и, откладывая этот листок, постигни сердцем, что он должен сказать тебе только одно, и только одно хотел бы говорить и повторять, но не желает ни говорить, ни повторять до тех пор, пока я вновь не обрету счастья пасть к твоим ногам и плакать обо всех моих лишениях, обливая твои руки слезами.

 

Наутро

 

Все уложено. Проводник приторачивает чемодан на крюки. Солнце еще не взошло, туман клубится, вздымаясь, словно пар, изо всех ущелий, но наверху небо ясно. Мы спускаемся в мрачные глубины, но скоро и там у нас над головой прояснится. Позволь, чтобы последний взгляд, обращенный в твою сторону, увлажнился невольной слезой! Я решителен и тверд. Больше ты не услышишь от меня жалоб; ты услышишь лишь о том, что встретилось страннику в пути. И все же, пока я собираюсь кончить письмо, в душе теснятся тысячи помыслов, желаний, надежд и намерений. По счастью, меня уже гонят прочь. Проводник зовет, а хозяин гостиницы прибирается прямо в моем присутствии, как будто меня уже нет, — совсем как те бесчувственные, опрометчивые наследники, которые, не стесняясь присутствием умирающего, открыто готовятся вступить во владение его добром.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Святой Иосиф Второй
Уже наш странник, спускаясь по пятам за проводником, оставил позади и выше крутые скалы, уже пересекали они не столь суровую срединную полосу склона и спорым шагом шли через ухоженные леса и приветливые луга, все вперед и вперед, пока не очутились наконец у косогора и не заглянули с него вниз, в тщательно возделанную долину, замкнутую в кольцо холмов. Прежде всего внимание Вильгельма привлек обширный монастырь, частью сохранившийся, частью лежавший в развалинах.
— Это и есть святой Иосиф, — сказал проводник. — Жалко такой красивой церкви! Смотрите, вон там, среди кустов и деревьев, виднеются ее колонны и столпы, целехонькие, хоть сама она уже много веков, как рухнула.
— А братские кельи, я вижу, целы и невредимы, — отозвался Вильгельм.
— Да, — сказал его спутник, — здесь-то и живет управляющий, который смотрит за хозяйством и взимает подать и десятину, которой обложено много сел вокруг.
За такою беседой они вошли в отворенные ворота на просторный двор, окруженный почтенного вида строеньями, совсем неповрежденными. Тут перед ними предстала мирная картина: Вильгельм увидел своего Феликса вместе с давешними ангелами, они собрались вокруг какой-то дюжей женщины, перед которой стояла корзина, и покупали вишни, — хотя настоящим покупщиком был один Феликс, у которого всегда водилось при себе немного денег. Тотчас же сделавшись из гостя хозяином, он стал щедро оделять приятелей ягодой; даже и отцу приятно было подкрепиться ею среди здешних мшистых, бесплодных лесов, где яркие блестящие вишни выглядели еще красивей. Желая выставить приемлемой цену, которая покупателям показалась чересчур высокой, торговка объяснила, что носит ягоду сюда, наверх, издалека, из большого сада. Дети сказали Вильгельму, что отец скоро вернется, а он тем временем пусть пойдет в залу немного отдохнуть.
До чего же удивился Вильгельм, когда дети отвели его в помещение, именуемое «залой». Прямо со двора они вошли в широкие двери — и наш странник очутился в очень чистой и ничуть не поврежденной часовне, которая, однако, как он обнаружил, была приспособлена для повседневных надобностей домашней жизни. По одну сторону стоял стол с креслом и несколько стульев и лавок, по другую были красивой резьбы полки и на них — пестро расписанная глиняная посуда, стеклянные кувшины и стаканы. Еще там были сундуки и лари, и хотя в зале царил порядок, все в ней оживлялось прелестью повседневных домашних забот. Свет падал в часовню сбоку из высоких окон. Но более всего заняли внимание странника писанные красками по стене картины, которые шли под окнами, но довольно высоко и, словно ковры, украшая три стороны часовни, спускались вплоть до деревянной обшивки, покрывавшей низ стены до полу. Картины изображали житие святого Иосифа. Здесь представал он взгляду, занятый плотничьей работой; там он встречал Марию, из земли между ними росла лилия, а сверху на них поглядывали реющие ангелы. Здесь было его обручение, там — благовещенье. Тут он сидит в расстройстве, оставив начатую работу, бросив топор, и помышляет оставить жену. Но там во сне ему является ангел, и все в нем переменяется. С благоговением взирает он на новорожденного младенца в вифлеемском хлеву и молится ему. Затем следует особенно прекрасная картина. На ней видно множество обтесанных брусьев; скоро должны их сложить в сруб, и случайно два бруса составили крест. Младенец уснул на кресте, мать, присев рядом, с сердечной любовью на него взирает, приемный отец прерывает работу, чтобы не разбудить его. Сразу после этой картины изображено бегство в Египет. На губах засмотревшегося странника оно вызвало улыбку, потому что здесь, на стене, он увидел точное повторение вчерашней живой картины.
Вильгельму не дали долго предаваться созерцанию, в залу вошел хозяин, которого он тотчас узнал: то был давешний вожатый святого каравана. После искренних приветствий завязался разговор обо многих предметах, но внимание гостя было занято росписями. Хозяин заметил его интерес и начал с улыбкой:
— Вас, конечно, удивляет соответствие между этой постройкой и ее обитателями, с которыми вы вчера познакомились. Соответствие это даже более странно, чем можно вообразить: ведь именно постройка создала своих обитателей такими. Ибо если безжизненное живо, оно может произвести на свет нечто живое.
— О да, — отвечал Вильгельм, — мне было бы странно, если бы дух, с такою мощью действовавший в этих пустынных горах много веков назад, столь могуче воплотившийся в этих постройках, угодьях, правах и за то распространявший в округе всяческое просвещение, — мне было бы странно, если бы он даже среди нынешних развалин не явил бы на живом существе своей животворящей силы. Но оставим общие рассуждения; лучше поведайте мне вашу историю, дабы я узнал из нее, как вы сумели, не впадая в кощунственную игру, повторить образы прошлого так, что давно минувшее воротилось снова.
Вильгельм ожидал от хозяина все объясняющего ответа, когда приветливый голос во дворе выкликнул имя Иосиф. Хозяин, услышав, пошел к дверям.
«Значит, его и зовут Иосиф! — сказал Вильгельм про себя. — Само по себе это достаточно странно, но еще более странно то, что он и в жизни являет образ своего святого».
Он выглянул в дверь и увидел, что с мужем разговаривает вчерашняя Матерь Божья. Потом они разошлись, и жена направилась к стоявшему напротив жилищу.
— Мария, — крикнул вслед ей муж, — послушай-ка еще!
«Значит, ее и зовут Мария! — подумал Вильгельм. — Еще немного, и я почувствую, что перенесся на восемнадцать столетий назад». Тут он представил себе суровую замкнутую долину, где находился сейчас, развалины и тишину и вдруг настроился на какой-то старинный лад. Но в эту минуту вошел хозяин с детьми; мальчики пригласили Вильгельма прогуляться с ними, покуда отец управится с делами. Путь их шел через руины многоколонной церкви, чьи высокие щипцы и стены, казалось, стали лишь крепче от ветров и ненастий, хотя по верху толстых стен давно уже пустили корни могучие деревья, которые вместе с травами, цветами и мхами составили целый сад, дерзко повисший в воздухе. Мягкие луговые тропинки вели вверх, к веселому ручью, и теперь наш странник мог с высоты обозреть монастырь и его окрестность с тем большим интересом, что его обитатели казались ему все примечательнее, а гармония между ними и их окружением пробуждала в нем живейшее любопытство.
Когда они воротились, стол в благочестивой зале был уже накрыт. Кресло во главе его заняла хозяйка. Подле нее стояла высокая плетеная люлька, где лежал младенец; отец сел от нее по левую, Вильгельм по правую руку. Дети расположились в конце стола. Старая служанка подала отлично приготовленные кушанья. Тарелки, кружки, вся посуда тоже напоминали о стародавних временах. Начали с разговора о детях; Вильгельм смотрел на святую мать семейства и не мог налюбоваться ее красотой и осанкой.
После обеда собравшиеся разбрелись, хозяин отвел гостя в тенистый уголок среди руин, откуда можно было с приятностью обозревать всю ширь долины и видеть, одну дальше другой, гряды менее высоких гор с их плодородными склонами и лесистыми гребнями.
— Настало время, — сказал хозяин, — удовлетворить ваше любопытство, тем более что вы — я это чувствую — способны серьезно отнестись даже к людским причудам, если смысл их серьезен. Святая обитель, остатки которой вы видите, была воздвигнута во имя святого семейства, она исстари прославилась многими чудесами и стала местом паломничества. Церковь во имя матери и младенца разрушилась уже много веков назад. Сохранилась часовня святого Иосифа — приемного отца Христова — и еще частично жилые постройки. Доходы с давних пор перешли к владетелю-мирянину, который держит здесь управляющего. Я и есть этот управляющий, сын прежнего управляющего, который тоже был преемником своего отца на этой должности.
Хотя всякое богослужение прекратилось здесь много лет назад, святой Иосиф оказывал так много благодеяний нашему семейству, что нет ничего странного, если мы были особенно ему преданны. Так и вышло, что меня окрестили Иосифом и тем отчасти определили мою жизнь. Подросши, я охотно помогал отцу в сборе податей, но с еще большей охотой пособлял матери, которая с радостью раздавала, что могла, и была известна и любима по всем горам за свою доброту и благодеяния. Она посылала меня то отнести, то передать, то устроить что-нибудь, и я скоро освоился с этим богоугодным ремеслом.
Вообще жизнь в горах человечнее, чем жизнь на равнине. Здешние обитатели ближе друг другу и, если угодно, дальше; потребности их не столь велики, но более настоятельны. Человек больше предоставлен сам себе и поневоле научается полагаться на свои руки и ноги. Он и работник, и проводник, и носильщик — все в одном лице; каждый здесь ближе к другому, люди чаще встречаются и живут сообща, занятые одними заботами.
Когда я был еще мал и не мог много таскать на плечах, мне пришло в голову завести ослика с вьючными корзинами и гонять его вверх и вниз по отвесным тропам. Осел в горах вовсе не такое презренное животное, как на равнине, где батрак, если у него в плуг впряжены лошади, величается перед другим, который перепахивает поле на волах. И совсем уж без стеснения стал я ходить вслед за осликом, когда еще ребенком увидал в часовне, что этому животному выпала честь везти на своем хребте бога и пресвятую матерь его. Впрочем, тогда часовня была не в том виде, что в нынешнее время. Ее превратили в кладовую, даже в сарай. Вся она была загромождена поленьями, жердями, сельскими орудиями, бочками, лестницами и еще чем попало. К счастью, росписи там высоко, а обшивка на стенах довольно прочна. Но для меня уже в детстве величайшим удовольствием было карабкаться по всем поленницам и рассматривать картины, которые никто не мог мне толком объяснить. Я знал только, что крещен в честь святого, чье житие нарисовано наверху, и любил его так, словно он мой родной дядя. Я подрастал, и так как особое условие обязывало всякого, кто притязал на доходное место управляющего, владеть каким-нибудь ремеслом, то и я должен был по воле родителей, желавших передать мне в наследство выгодное владение, обучиться ремеслу, и притом непременно полезному в хозяйстве здесь, на горах.
Мой отец был бочар и один на всю округу выполнял всю потребную по этой части работу, отчего и он и все получали немалую выгоду. Но я не мог решиться стать и в этом его преемником. Неодолимо влекло меня к плотничьему ремеслу, все орудия которого я с малых лет видел тщательно изображенными рядом с моим святым. Я объявил о своем желании; родители ничего против не имели, тем более что для всяческих построек у нас частенько требуются плотники, а у кого руки ловки и есть любовь к более тонкой работе, тому, особенно в лесистой местности, недолго стать столяром и резчиком. Но особенно укрепляла меня в таких высоких стремлениях одна картина, — сейчас она, к сожалению, почти совсем стерлась, но, зная, что на ней представлено, вы сможете ее разобрать, когда я вас к ней подведу. Святому Иосифу заказали ни больше ни меньше, как трон для царя Ирода. Роскошный престол следует воздвигнуть между двух заранее указанных колонн. Иосиф тщательно измеряет ширину и высоту и делает драгоценный трон. Но как удивлен он, как смущен, когда, доставив престол на место, обнаруживает, что тот слишком велик в высоту и мал в ширину. С царем Иродом, как известно, были шутки плохи, и благочестивый плотник оказался в большом затруднении. Младенец Христос, привыкший повсюду сопровождать его и в смиренной детской игре носить за ним орудия, замечает беду и желает немедля помочь словом и делом. Чудесное дитя требует, чтобы приемный отец взялся за трон с одной стороны, само берется с другой, и оба начинают тянуть. Легко и просто, будто кожаный, резной трон растягивается в ширину, соответственно убавляется в высоте и отлично устанавливается на место, к великому утешению успокоенного мастера и к полному удовольствию царя.
В мои детские годы этот трон был еще хорошо виден, да и вы по остаткам одной его стороны заметите, что резьбы для него не пожалели; ведь живописцу она далась легче, чем далась бы плотнику, если бы от него такой работы потребовали.
Но никаких опасений это мне не внушало, наоборот, ремесло, которому я посвятил себя, виделось мне особенно почтенным, и я не мог дождаться, когда же наконец отдадут меня в учение. Исполнить это было нетрудно: по соседству от нас жил мастер, который работал на всю округу, так что мог занять в деле многих учеников и подмастерьев. Поэтому я остался при родителях и жил по-прежнему, — в том смысле, что отдавал часы и дни досуга благотворительным поездкам, которые мать поручала мне, как и раньше.
Посещение Елизаветы Марией
— Так прошло несколько лет, — продолжал свой рассказ хозяин. — Я быстро постиг все преимущества моего ремесла, тело у меня развилось от работы, так что мне было по силам все, чего она требовала. Вдобавок я по-прежнему служил моей добросердечной матушке, или, вернее, больным и нуждающимся: ходил с осликом по горам, раздавал, кому следовало, его поклажу, а обратно привозил от купцов и разносчиков все, чего не было у нас в горах.
Мною были довольны и мастер и родители. Странствуя по округе, я с радостью видел там и сям дома, которые возводил вместе с другими или украшал. Потому что обтесывать балки по концам и вырезывать на них незамысловатые фигуры, выжигать узоры и закрашивать алым углубления, словом, делать всю ту искусную работу, благодаря которой деревянные домики в горах выглядят так весело, поручалось чаще всего мне: с этим я справлялся лучше остальных, постоянно имея в памяти трон Ирода и его украшения.
Из числа нуждающихся в помощи под особой опекой матушки были молодые женщины, ожидавшие потомства; я сам постепенно приметил это, потому что в таких случаях смысл посольства держали от меня в тайне. Прямых поручений я тогда не получал, дело велось через повивальную бабку, которая жила неподалеку, ниже по склону, и звалась госпожою Елизаветой. Моя мать, и сама сведущая в том искусстве, которое многим спасало жизнь при самом вступлении в жизнь, всегда была с госпожою Елизаветой в добром согласии, и мне частенько приходилось слышать, что многие наши дюжие горцы обязаны жизнью этим двум женщинам. Таинственный вид, с каким всякий раз принимала меня Елизавета, краткость ее ответов на мои загадочные, непонятные мне самому вопросы заставляли меня почти что благоговеть перед ней, а ее дом, всегда чисто прибранный, казался мне чем-то вроде маленького святилища.
Постепенно, благодаря моим познаниям и моему ремеслу, я приобрел в семье некоторое влияние. Как отец, будучи бочаром, обеспечивал наш погреб, так на моем попеченье было теперь наше жилище: я, где мог, исправлял поврежденные части старого строения. Особенно успешно удалось мне вновь приспособить для домашних нужд обветшалые амбары и саран; а как только это было сделано, так я тотчас же принялся освобождать от скарба и чистить мою любимую часовню. За несколько дней я навел порядок, и она стала почти такой же, какой вы ее видели. При этом, заменяя сорванные или поврежденные доски обшивки новыми, я старался в точности подогнать их под старые. И створки входных дверей вы наверняка приняли за старинные, — а они моей работы. Много лет пошло у меня на то, чтобы украшать их резьбою в часы досуга, после того как я сбил их из хорошо пригнанных дубовых плах. Что из росписей к тому времени не было повреждено и не стерлось, то сохранилось и по сей день, а я помог стекольщику строить новый дом с тем, чтобы он вставил в окна цветные стекла.
Если и раньше картины в часовне и мысли о житии моего святого немало занимали мое воображение, то особенно сильно запечатлелись они в моей душе теперь, когда я мог снова смотреть на эту залу как на святилище, проводить в ней, особенно летом, немало времени и на досуге думать о том, что я видел или о чем догадывался. Я испытывал неодолимую склонность во всем следовать святому Иосифу, но, так как вряд ли можно было надеяться, чтобы повторились сходные обстоятельства, я решил начать путь уподобления ему с вещей более обыденных, — что я и сделал уже тогда, когда приспособил под груз ослика. Я считал, что низкорослая скотинка, служившая мне до тех пор, больше мне не подходит, и отыскал себе более статную, раздобыл самой лучшей работы седло, одинаково удобное и для езды, и под вьюки. Припас я и пару новых корзин, а шею осла украшала сетка из разноцветных шнурков, с помпонами и кисточками, с позвякивающей металлической бахромой, так что скоро моей длинноухой твари не стыдно было бы показаться рядом со своим образцом на стене. Никому не приходило в голову насмехаться надо мною, когда я ехал таким образом по горам: ведь в каком бы причудливом обличье ни явилось благодеяние, люди охотно ему это прощают.
Между тем и до наших мест добралась война, или, вернее сказать, ее последствия: стали собираться банды всякого сброда, которые то там, то тут буянили и чинили насилья. Правда, местное ополчение у нас действует хорошо: разъезжая по округе, оно своей мгновенной бдительностью разогнало эту напасть, но слишком скоро все снова впали в беспечность, и не успел никто опомниться, как злодейства повторились снова.
В наших местах долгое время было тихо, и я спокойно странствовал с моим осликом по знакомым тропам, пока однажды не очутился на только что засеянной лесной прогалине и не увидал у обводной канавы сидящую или, вернее, лежащую женщину. Она то ли спала, то ли потеряла сознание. Я стал над ней хлопотать; едва лишь она открыла прекрасные глаза и выпрямилась, как тотчас воскликнула с живостью: «Где он? Вы не видели его?» — «Кого?» — спросил я. Она отвечала: «Моего мужа». При том, как молодо она выглядела, ее ответ был для меня неожидан; но тем охотнее продолжал я о ней заботиться и уверять ее в своем участии. От нее я узнал, что оба они, находясь в пути, из-за трудности дороги отошли от повозки, чтобы пройти короткой тропой. Неподалеку отсюда на них напали вооруженные люди, ее муж, обороняясь, отступал все дальше, она не могла за ним поспеть и осталась здесь, а долго ли пролежала, она сказать не могла. Женщина настойчиво меня просила, чтобы я ее оставил и поспешил к мужу. Она встала на ноги, и я увидел, как она мила и хороша собой, но при этом мне нетрудно было заметить, что ей в самом скором времени может понадобиться помощь моей матери и госпожи Елизаветы. Сначала мы немного поспорили: я настаивал, что сперва должен отнести ее в безопасное место, а она настаивала, чтобы я принес ей вести о муже. Она не хотела уходить прочь и терять его след, и все мои доводы остались бы, верно, напрасны, если бы на ту пору через лес не проскакал разъезд наших ополченцев, которых известия о новых злодеяньях заставили взяться за дело. Им было сообщено обо всем, обговорено все необходимое, назначено место встречи, и на первый случай дело оказалось улажено. Я поскорей спрятал корзины в ближней пещерке, которая и прежде не раз служила мне тайным хранилищем, приспособил седло так, чтобы на нем удобней было сидеть, и со странным волнением поднял прекрасную ношу на хребет моего послушного ослика, который сам тотчас же нашел привычную тропу, так что я получил возможность идти рядом.
Вы и без моих долгих описаний представите себе, каково было у меня на душе. Я поистине нашел то, чего искал так долго. То я чувствовал, будто сплю и вижу сон, то словно бы опять просыпался. Небесное создание, которое как бы парило в воздухе, проплывая на фоне зеленых деревьев, порой казалось мне виденьем, навеянным на мою душу росписями в часовне, но порой сами росписи казались мне сонной грезой, которая сейчас рассеялась и претворилась в прекрасную действительность. Я расспрашивал ее, она отвечала мне с кроткой готовностью, как подобает женщине, которая и в горе не забывает приличий. Часто, когда мы пересекали какую-нибудь безлесную вершину, она просила меня остановиться, оглядеться вокруг и прислушаться. В ее просьбах было столько прелести, а в глазах, глядевших из-под длинных черных ресниц, выражалось такое сердечное желание, что я не мог не сделать всего, что было в моих силах; я даже вскарабкался на стоявшую особняком высокую ель без сучьев. Никогда с такой охотой не проделывал я это упражнение, часть моего ремесла, никогда с таким удовлетворением не снимал на гуляньях и ярмарках с верхушек столбов ленты и шелковые платки. Но увы, на сей раз я остался без добычи: и сверху ничего не удалось мне увидеть или услышать. Наконец она сама стала манить меня рукой, призывая спуститься, и даже вскрикнула, когда я на изрядной высоте перестал держаться и спрыгнул вниз, а потом, когда она увидела меня невредимым, лицо ее стало ласковым и приветливым.
Зачем описывать бессчетные знаки внимания, которыми я всю дорогу старался угодить ей и отвлечь ее? Да и как бы мне это удалось? Ведь таково свойство истинного внимания, что оно способно в один миг сделать из ничего все! Для моего чувства цветы, которые я ей срывал, дальние местности, которые я ей показывал, горы и леса, которые я ей называл, были все равно что драгоценные сокровища, которые я отдавал ей, чтобы с нею сблизиться, подобно тому как люди всегда ищут сближения через подарки.
К тому времени, когда мы прибыли к дверям повивальной бабки, я предался ей на всю жизнь и сейчас с болью предчувствовал миг разлуки. Еще раз оглядел я ее с головы до ног, и когда мой взгляд дошел до ее стопы, я наклонился, как будто собираясь поправить подпругу, и незаметно поцеловал самый милый башмачок из всех, какие мне приходилось видеть. Я помог ей сойти, взбежал на ступени и крикнул в двери: «Госпожа Елизавета, встречайте-ка гостью!» Повитуха вышла к нам, и я смотрел, как моя красавица поднялась по ступенькам в дом, сохраняя вид пленительной скорби и печального достоинства, а потом обняла достопочтенную старую женщину и позволила увести себя в комнату. Они заперли дверь, а я стоял с осликом перед крыльцом, как погонщик, который сгрузил драгоценный товар и снова стал прежним бедняком.
Цветок лилии
Я все еще медлил, не решив, что делать дальше, когда вышла госпожа Елизавета и попросила меня позвать к ней матушку, а потом поездить по округе и разузнать, что возможно, о муже ее гостьи. «Мария тоже вас просит», — добавила она. «А нельзя мне самому с нею поговорить?» — спросил я. «Это не годится», — отвечала она, и на этом мы расстались. Спустя короткое время я был дома; матушка готова была хоть сегодня пойти и помочь чужестранке. Я поспешил на равнину, в надежде получить достоверные сведения у старосты. Однако и его покамест ни о чем не известили, а так как мы были знакомы, он пригласил меня заночевать у него. Ночь мне показалась чересчур долгой, все время перед глазами у меня была прекрасная женщина, которая, покачиваясь на осле, глядит на меня скорбно и ласково. С минуты на минуту ждал я известий. Я не желал ее мужу смерти, но все же мне было приятно воображать ее себе вдовой. Прочесавшие округу стражники съезжались один за другим и приносили переменчивые слухи, пока наконец не выяснилось с определенностью, что повозку выручили, но несчастный муж умер от ран в соседней деревне. Я узнал также, что, по предварительному нашему уговору, кто-то из разъезда отправился уже с этой скорбной вестью к госпоже Елизавете. Таким образом, мне там делать было нечего; но все же безмерное нетерпение, бесконечное желание гнало меня через леса и горы к ее дверям. Уже стемнело, дом был заперт, я видел свет в комнатах, видел, как двигаются по занавесям тени, и так сидел на скамейке напротив, то и дело порываясь постучаться, но все время удерживаемый какими-нибудь соображениями.
Стоит ли рассказывать так обстоятельно о предметах вовсе не интересных? Довольно сказать, что и на следующее утро меня не пустили в дом. Печальную весть уже узнали и во мне более не нуждались: меня отсылали к отцу или на работу, на мои вопросы не давали ответа, от меня хотели избавиться.
Восемь дней поступали со мною таким образом, пока наконец госпожа Елизавета не позвала меня в дом. «Ступайте тише, мой друг, — сказала она, — но не стесняйтесь подойти ближе». Она ввела меня в чисто прибранную комнату, и в углу, за полураздвинутым пологом, я увидел мою красавицу, сидевшую в кровати. Госпожа Елизавета подошла к ней, чтобы предупредить обо мне, подняла что-то с кровати и вынесла мне навстречу дивной красоты мальчика, запеленатого в белоснежный повой. Госпожа Елизавета держала его как раз между мною и матерью, и мне тотчас вспомнился цветок лилии, который на картине рос из земли между Марией и Иосифом, знаменуя чистоту их союза. В тот же миг с сердца моего спал всякий гнет: я более не сомневался в своем деле, в своем счастье. Мне достало сил без смущения подойти к ней, заговорить с нею, выдержать взгляд ее небесных очей, взять на руки младенца и напечатлеть на его челе поцелуй сердечной любви.
«Как благодарна я вам за такое участие к моему сироте!»— сказала мать. Не подумавши, я горячо воскликнул: «Он не будет сиротой, стоит вам только пожелать!»
Госпожа Елизавета, будучи умней меня, забрала ребенка и сумела спровадить меня прочь.
До сего дня, когда мне приходится странствовать по здешним горам и долам, я с особой охотой коротаю время воспоминаниями о той поре. Я могу воскресить в памяти малейшие подробности, которыми, конечно, не стану вас утомлять. Неделя шла за неделей; Мария поправилась, я мог чаще видеться с нею, оказывая ей одну за другой услуги и знаки внимания. Семейные обстоятельства позволяли ей проживать, где она сочтет за благо. Сперва она не покидала госпожу Елизавету, потом навестила нас, чтобы поблагодарить матушку и меня за дружескую помощь. У нас ей понравилось, и я льстил себя мыслью, что это отчасти из-за меня. Но то, что я больше всего хотел и не осмеливался ей сказать, чудесным образом сказалось само собой, едва я привел ее в часовню, уже тогда превращенную мною в годную для жилья залу. Одну за другой я показывал и объяснял ей картины и при этом так пылко и искренне рассуждал о долге приемного отца, что на глазах у нее выступили слезы, а я не в силах был закончить объяснения. Я не сомневался, что она питает ко мне склонность, хотя и был чужд самоуверенных притязаний так быстро изгладить и ее душе память о муже. Закон предписывает вдовам соблюдать траур не менее года, и несомненно, такое время, охватывающее полный кругооборот всего земного, и потребно чувствительному сердцу, чтобы в нем утихла боль тяжелой утраты. Человек видит увядание цветов и падение листьев, но видит также, как наливаются плоды и набухают новые почки. Что живо, то должно жить, а кто живет, тот будь готов к переменам.
Я переговорил с матушкой о деле, которое так меня заботило. Она поведала мне, каким горем была для Марии смерть мужа и как ее поддержала только мысль о том, что она должна жить ради ребенка. Моя склонность не осталась для женщин тайной, и Мария уже свыклась с мыслью, что ей предстоит жить среди нас. Еще некоторое время она оставалась по соседству, затем перебралась к нам в горы, и мы еще несколько месяцев прожили счастливо и чисто, став женихом и невестой. Потом наконец мы обвенчались. Первое чувство, толкнувшее нас друг к другу, не исчезло. Обязанности и радости приемного отца соединились с радостями отцовства; наше маленькое семейство, умножаясь, превзошло числом свой образец, но его добродетели всегда были нам примером, и мы свято блюли ту же верность и чистоту помыслов. Также полюбилась нам привычка сохранять и внешний облик, обретенный нами случайно, но как нельзя лучше отвечающий нашей внутренней сути: хотя каждый из нас — хороший ходок и крепкий носильщик, все же вьючное животное всегда остается при нас, и если нам надобно отправиться по делу или в гости через горы и долы, оно везет какой-нибудь груз. Какими вы нас вчера встретили, такими нас знает вся округа, и мы гордимся тем, что дела наши не посрамят святых имен и их носителей, подражание которым стало нашим символом веры.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Вильгельм — Наталии
Я сию минуту кончил записывать для тебя со слов одного доброго человека занимательную и отчасти даже чудесную историю. Если не все здесь его подлинные слова, если его мысли и чувства порой служат мне поводом высказать мои собственные, так это естественно при таком родстве душ, какое я ощущал между нами. Разве его преклонение перед женой не похоже на то, что я чувствую к тебе? И разве сама встреча любящих не напоминает нашу встречу? А в том, что счастливая судьба позволяет ему идти рядом с осликом, несущим вдвойне прекрасный груз, что его семейная процессия вправе войти вечером в монастырские ворота, что он неразлучен с любимой и со всеми своими близкими, я могу лишь про себя ему завидовать. Но нет, я не могу сетовать на свою участь, — ведь я обещал тебе молчать и терпеть, как и ты приняла то же самое обязательство.
Мне приходится пропустить много чудесных подробностей моего пребывания среди этих благочестивых и жизнерадостных людей: обо всем ведь не напишешь. Несколько дней я провел здесь с приятностью, но третий напоминает, что пора подумать и о дальнейшем пути.
С Феликсом вышел у меня сегодня небольшой спор: он хотел чуть ли не силой заставить меня преступить одно из добрых правил, которые я дал тебе обет блюсти. По моей ли оплошности, по несчастью или по велению судьбы, не успеваю я оглянуться, как число людей рядом со мной вырастает и мне приходится взваливать на себя новый груз, чтобы потом везде таскать его. В теперешнем моем странствии никто не вправе присоединяться к нам третьим постоянным спутником: мы хотим и должны оставаться вдвоем, а тут чуть было не завязалось новое и не столь уж приятное знакомство.
К хозяйским детям, с которыми играл в эти дни Феликс, пристал шустрый мальчишка-бедняк, который позволял помыкать собою как угодно, если этого требовала игра, и тем быстро вошел в милость у Феликса. И по многим его обмолвкам я обнаружил, что этот-то мальчишка избран им в товарищи на дальнейший путь. В этой округе его знают, терпят за шустрый нрав и даже подают порой милостыню. Но мне он не по душе, и я попросил хозяина удалить его. Он это сделал, но Феликс остался недоволен, и вышла маленькая сцена.
В связи с этим я сделал открытие, весьма для меня приятное. В углу часовни, или залы, стоял ящик с камнями, и Феликс, который за время наших странствий по горам приобрел неодолимое пристрастие ко всяческим камням, вытащил этот ящик наружу и перерыл его с величайшим рвением. Там были очень красивые куски, они сразу бросались в глаза. Хозяин сказал, чтобы мальчик взял себе, что хочет. Это собрание камней — все, что осталось от огромной их груды, недавно отосланной отсюда каким-то пришлым человеком. Хозяин назвал его Монтаном, и ты можешь себе представить, с какой радостью услышал я это имя, под которым путешествует один из лучших наших друзей, тот, кому мы столь многим обязаны. Расспросив о времени и прочих обстоятельствах, я стал надеяться на скорое свидание с ним.

 

Весть о том, что Монтан находится поблизости, заставила Вильгельма призадуматься. По его соображениям, встречу со столь дорогим другом никак нельзя было оставлять на волю случая, поэтому он спросил у хозяина, не известно ли, куда направился названный путешественник. Никто не имел о том понятия, и Вильгельм решил было продолжать странствие, не меняя первоначального намеренья, когда Феликс воскликнул:
— Не будь ты так упрям, мы бы уже отыскали Монтана.
— Каким это образом? — спросил Вильгельм.
— Маленький Фиц вчера мне сказал, что пойдет по следам того господина, который носит с собою красивые камни и все про них знает.
После недолгих пререканий Вильгельм наконец решился попытать счастья, но при этом не спускать глаз с подозрительного мальчишки. Его вскорости нашли; едва узнав, что́ имеется в виду, он прихватил вместе с дорожным мешком кирку, ломик и отличный молоток и, облаченный как настоящий рудокоп, резво побежал вперед.
Дорога шла вверх, огибая гору. Дети скакали друг за дружкой со скалы на скалу, через ручьи и потоки, и Фиц, не разбирая дороги, а только поглядывая то вправо, то влево, мчался все вверх и вверх. Поскольку ни Вильгельм, ни тем более проводник с поклажею не могли за ними поспевать, дети много раз проделали путь взад и вперед, распевая и насвистывая. Внимание Феликса привлек вид незнакомых ему деревьев, он впервые узнавал, как выглядят лиственница и кедр, и не мог оторвать глаз от на диво высокой горечавки. Таким-то образом и нашлось, чем занять все время нелегкого перехода.
Вдруг маленький Фиц остановился и прислушался, потом поманил остальных.
— Слышите удары? — сказал он. — Это звук молотка, который бьет о скалу.
— Слышим, — отвечали остальные.
— Это или Монтан, или кто-нибудь, у кого мы можем о нем разузнать.
Направившись на звук, который время от времени повторялся, путники вышли на прогалину посреди леса и увидели крутую голую скалу, поднимавшуюся высоко над самыми рослыми деревьями. На вершине скалы стоял человек, но слишком далеко, чтобы его можно было узнать. Дети сейчас же пустились карабкаться по крутой тропе. Вильгельм последовал за ними не без труда и опасностей, — ведь первый всегда поднимается на скалу уверенней, так как сам себе высматривает места поудобнее, а идущий следом видит только, куда тот добрался, но не видит, каким образом. Вскоре дети были уже на вершине, и Вильгельм услыхал радостный вопль.
— Это Ярно! — прокричал Феликс навстречу отцу, и тотчас же Ярно вышел на кручу, протянул другу руку и втащил его наверх. С восторгом приветствовали они друг друга, обнявшись среди вольных небес.
Но едва друзья разомкнули объятия, как у Вильгельма закружилась голова, — не столько из-за себя, сколько оттого, что он увидал, как мальчики свесились над бездонной пропастью. Ярно заметил это и немедля предложил всем сесть.
— Нет ничего естественнее, — сказал он, — чем это головокружение перед внезапно открывшимся нам величавым видом, который заставляет нас ощутить и наше ничтожество, и наше величие. Но ведь и подлинное наслаждение бывает только там, где сначала кружится голова.
— Неужели вон там, внизу, те самые большие горы, на которые мы взошли? — спросил Феликс. — Какими маленькими они отсюда кажутся! А вот, — продолжал он, отколупав кусочек камня от вершины скалы, — опять кошачье золото; значит, оно есть везде?
— Оно попадается часто, — отвечал Ярно, — и если уж ты спрашиваешь о таких вещах, то приметь себе, что сейчас ты сидишь на самых старых горах, на древнейшей в мире горной породе.
— Выходит, мир не был сотворен сразу? — спросил Феликс.
— Вряд ли, — отвечал Монтан, — что споро, то не скоро.
— Значит, там, внизу, совсем другой камень, а там опять другой, и так везде! — сказал Феликс, указывая сперва на ближние горы, а потом на все более дальние — вплоть до самой равнины.
День выдался прекрасный, и Ярно дал им полюбоваться величественной панорамой во всех подробностях. Там и сям вздымались вершины, подобные той, на которой они находились. Горы средней высоты, казалось, стремились вверх вдогонку этим пикам, но намного от них отставали. Дальше местность становилась все более плоской, лишь изредка глазам являлись очертания вздымающихся гор. А в самой дальней дали виднелись озера и реки, и плодоносная страна простиралась широко, как море. Возвращаясь же вспять, взгляд проникал в пугающие пропасти, наполненные шумом водопадов, переплетающиеся, словно лабиринт.
Феликс не уставал задавать вопросы, а Ярно был настолько снисходителен, что на каждый давал ответ; однако Вильгельму почудилось, что наставник не вполне искренен и правдив. Поэтому, когда беспокойные мальчишки стали карабкаться дальше, Вильгельм сказал другу:
— С ребенком ты говорил об этих вещах не так, как говорил бы с самим собой.
— Твое требование чрезмерно, — отвечал Ярно. — И себе самому не всегда говоришь то, что думаешь, а по отношению к другим наш долг — говорить не более того, что они могут воспринять. Человек способен понять только то, что ему по силам. А с детьми самое лучшее — сообщить, как называются те или другие из видимых ими сейчас предметов, и не более того. Они и так слишком рано спрашивают о причинах.
— Детям это простительно, — отозвался Вильгельм. — Многообразие мира кого угодно собьет с толку, и проще сразу спросить, почему и отчего, чем разбираться самому:
— Но поскольку дети видят лишь поверхность предметов, — сказал Ярно, — то и об их цели и происхождении с детьми можно говорить только поверхностно.
— Большинство людей на том и остаются всю жизнь, — возразил Вильгельм, — и никогда не достигают той прекрасной поры, когда очевидное кажется пошлым вздором.
— Да, ее можно назвать прекрасной, — отвечал Ярно, — потому что состояние это — среднее между отчаянием и приобщением к божественному.
— Не будем отвлекаться от того, с чего начали, — сказал Вильгельм, — ведь о мальчике теперь вся моя забота. С тех пор как мы путешествуем, он пристрастился ко всяческим камням. Не можешь ли ты просветить меня настолько, чтобы я в силах был, хотя бы до поры, удовлетворять его любопытство?
— Это невозможно, — сказал Ярно. — Вступая в новый круг, нужно вновь стать ребенком, приняться за дело со страстным увлечением, вдоволь натешиться внешней оболочкой, прежде чем тебе выпадет счастье добраться до ядра.
— Так скажи хоть, — отозвался Вильгельм, — как ты достиг такой глубины знаний? Ведь с тех пор, как мы расстались, прошло не так уж много времени.
— Мой друг, — отвечал Ярно, — мы обязаны были смириться, если не навсегда, то надолго. Первая мысль, которая при таких обстоятельствах приходит на ум человеку дельному, — о том, что нужно начать новую жизнь. Новых предметов ему мало — они могут разве что развлечь его; он требует новой вселенной и сразу ставит себя в ее средоточье.
— Но откуда у тебя, — прервал его Вильгельм, — именно эта склонность — самая странная и самая одинокая?
— Как раз по той причине, — воскликнул Ярно, — что она ведет в уединение! Я хочу быть подальше от людей. Им помочь нельзя, и они мешают, когда хочешь помочь себе самому. Если они счастливы, ты должен дать им волю исповедовать привычный вздор; если они несчастливы, ты обязан их спасать, не посягая на этот вздор, — а тебя никто и не спросит, счастлив ты или нет.
— Ну, с ними дело обстоит пока что не так худо, — с улыбкой отвечал Вильгельм.
— Твое счастье я не намерен оспаривать, сказал Ярно. Странствуй дальше, новый Диоген, — и пусть твой фонарь не гаснет среди бела дня. Там, внизу, перед тобою простирается новый мир, но я побьюсь об заклад, что все идет в нем так же, как и в старом, за нашей спиной. Если ты не в состоянии сводничать и платить долги, ты и среди них будешь лишним.
— Но, на мой взгляд, с ними интереснее, чем среди твоих мертвых скал.
— Вот уж нет, — отвечал Ярно, — камни, по крайней мере, не поймешь.
— Ты ищешь отговорок, — сказал Вильгельм. — Не в твоем характере заниматься вещами, которые безнадежно понять. Скажи откровенно, что ты нашел в таком холодном, мертвом увлечении.
— Это трудно сказать о любом увлечении, тем более о таком. — Ярно на мгновенье задумался, потом продолжал: — Буквы — вещь хорошая, но передать звук живой речи они не способны; мы не можем обойтись без живой речи, но и ее звука в конечном счете мало, чтобы открылся истинный смысл. В итоге мы держимся за наши буквы и звуки, хотя с ними нам немногим лучше, чем было бы без них, ибо что бы мы ни высказывали сами и ни воспринимали от других, все это — только общие места, которые и труда не стоят.
— Ты уклоняешься от ответа, — сказал наш друг. — Какое касательство все это имеет к уступам и скалам?
— Что, если я, — отвечал Ярно, — смотрю на эти трещины и расселины как на буквы, стараюсь их разгадать, составить из них слова и учусь бегло читать их? Можешь ты мне что-нибудь возразить?
— Нет, но только алфавит кажется мне слишком велик.
— Он меньше, чем ты полагаешь; надо только выучить его, как любой другой. Природа знает только одни письмена, и мне нет нужды возиться со множеством разных закорючек. Здесь мне нечего бояться, что я буду долго и с любовью биться над каким-нибудь пергаментом, а потом, как водится, придет более проницательный критик и уверит меня, что источник подделан.
Друг с улыбкой отвечал ему:
— И здесь тоже твое чтение признают спорным.
— Вот потому-то я ни с кем о нем и не говорю, и так как я тебя люблю, то полно и нам подсовывать друг другу негодный товар, обмениваясь пустыми словами.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Друзья не без труда и с предосторожностями спустились вниз, к детям, разбившим бивак в тенистом месте. Феликс и Монтан вынули из поклажи образцы каменных пород чуть ли не с большим нетерпеньем, чем съестные припасы. Феликс без конца спрашивал. Монтану пришлось без конца отвечать. Мальчик был счастлив тем, что его собеседник знает все названия, и сам легко удерживал их в памяти. Под конец он вытащил еще один камень и спросил:
— А этот как называется?
Монтан с удивлением осмотрел образец и сказал:
— Откуда вы его взяли?
Фиц сразу же ответил:
— Это я его нашел, он из здешних мест.
— Камень не из этой округи, — отозвался Монтан.
Фиц был рад тому, что поставил в тупик столь сведущего человека.
— Ты получишь дукат, — сказал Монтан, — если доставишь меня на то место, где попадаются такие камни.
— Это дело нетрудное, — отвечал Фиц, — только не сию минуту.
— Так укажи мне точно место, чтобы я без ошибки его нашел. Впрочем, это невозможно: такой камень зовется крестовым и доставляется от святого Иакова Компостельского; здесь его, верно, потерял какой-нибудь чужестранец, если только ты не стащил камень ради его необычайного вида.
— Отдайте дукат на хранение нашим попутчикам, — сказал Фиц, — а я честно признаюсь вам, откуда взял камень. В разрушенной церкви святого Иосифа есть разрушенный алтарь. Верхние плиты развалились, а в основании под ними я открыл целый слой такого камня и отбил столько, сколько мог унести. Если отвалить верхние камни, там еще много можно найти.
— Получи свой золотой, — сказал Монтан, — ты заработал его таким открытием. Ведь оно довольно любопытно. Мы по праву радуемся, когда неодушевленная природа производит нечто такое, в чем виден символ любимого и почитаемого нами. Тогда она предстает нам в образе сивиллы, Заранее свидетельствующей о том, что решено от века, но осуществится лишь со временем. Потому священнослужители и возвели свой алтарь на этом чудесном, божественном камне.
Вильгельм, прислушиваясь к его словам, заметил, что некоторые названия повторялись не раз, и вновь попросил, чтобы Монтан просветил его настолько, сколько надобно для первоначального обучения мальчика.
— Оставь эту затею, — отвечал Монтан. — Нет ничего хуже учителя, знающего не больше, чем положено узнать ученику. Кто хочет обучать других, тому нередко приходится утаивать лучшую часть своих знаний, но быть недоучкой он не имеет права.
— Где же найти таких совершенных учителей?
— Ты встретишь их на каждом шагу, — отвечал Монтан.
— Но где? — переспросил Вильгельм недоверчиво.
— Всюду, где истинная родина того дела, которому ты хочешь обучаться, — отвечал Монтан. — Соответствующее окружение — вот откуда можно извлечь наилучшие уроки. Разве чужой язык не лучше всего изучать в странах, где он родной? Где у тебя в ушах звучит только он и никакой другой?
— Так, значит, — спросил Вильгельм, — ты научился знанию гор в горах?
— Разумеется.
— Безо всякого общения с людьми? — спросил Вильгельм.
— Пожалуй, только с теми людьми, — отвечал Монтан, что сами стали подобны горным породам. Там, где пигмеи, привлеченные жилами металлов, роются в толще скал, пролагая путь в земные недра, стараясь любым способом разрешить труднейшие задачи, — там и должен находиться ищущий знания мыслитель. Он, не вмешиваясь, созерцает чужую работу, для него и успех и неуспех ее — одинаковая радость. Ибо в том, что имеет значение, польза — лишь малая часть. Чтобы овладеть предметом, подчинить его себе, должно изучить его ради него самого. Но я говорю с наивысшей ступени, до которой поднимаются нескоро, познав очень многое; а перед нами дети, у них все иначе. Ребенка может увлечь любой род занятий, ибо все, что делается мастерски, кажется легким. «Первый шаг труден!» Это верно только в известном смысле, а чаще можно сказать иначе: первый шаг легок, а вот на верхние ступени взбираются и с трудом и редко.
Вильгельм, слушавший его в задумчивости, спросил:
— Значит, ты в самом деле убежден, что как в жизни занимаются одним каким-нибудь делом, так и обучать надо только одному из всех?
— Не сомневаюсь в этом, — отвечал Монтан. — Все сделанное человеком должно, даже отделяясь от него, остаться как бы его вторым «я», — а разве это возможно, если его первое «я» не проникнется насквозь тем, что он делает?
— Однако многостороннее образование считается предпочтительным и даже необходимым.
— Всему свое время, — отозвался собеседник. — Многосторонность создает лишь стихию, в которой действует человек односторонний, именно в ней находя довольно простора для деятельности. Сейчас пришло время односторонности. Благо тому, кто это постиг и действует так на пользу себе и другим. Иногда это понятно с первого взгляда. Стань хорошим скрипачом — и будь уверен, что любой капельмейстер с удовольствием даст тебе место в оркестре. Стань многозвучным, как орган, — и ты увидишь, какое место отведет тебе в общей жизни благонамеренное человечество. Впрочем, довольно об этом. Кто не верит, пусть идет своей дорогой, иногда и на ней ждет удача; а я утверждаю: от малого к великому — таков смысл всякого служения. Лучше всего ограничить себя одним ремеслом. Для неумного оно и останется ремеслом, для ума более обширного станет искусством, а самый высокий ум, делая одно, делает все, или, чтобы это не звучало парадоксом, в том одном, что он делает хорошо, ему виден символ всего хорошо сделанного.
Этот разговор, воспроизведенный нами лишь вкратце, затянулся до заката, который, при всем своем великолепии, заставил путников задуматься, где провести ночь. Фиц сказал:
— Куда вас отвести, чтобы была крыша над головой, я не знаю, но коли вы согласны пересидеть или перележать эту ночь у доброго старого угольщика, в теплом местечке, тогда добро пожаловать.
Путники пошли за ним следом и причудливо вьющимися тропами добрались до такого места, где каждый вскоре почувствовал себя как дома.
Посреди окруженной стеною леса поляны курилась тщательно сложенная угольная куча, согревая все вокруг, поодаль стоял шалаш из еловых лап, а рядом с ним светло горел костерик. Путники пристроились к нему. Дети сразу нашли себе дело подле жены угольщика, которая намазывала маслом поджаренные ломтики хлеба, радушно стараясь приготовить угощение повкуснее для жадно поглядывавших на него голодных гостей.
Потом, покуда дети играли в прятки среди едва освещенных еловых стволов и то выли волками, то лаяли по-собачьи, так что даже и храбрый прохожий мог бы испугаться, друзья стали доверительно беседовать о своих обстоятельствах. Помимо прочих странных обязательств, Отрекающиеся принимают на себя и такое: встречаясь, они не имеют права говорить ни о прошлом, ни о будущем, их должно занимать одно лишь настоящее.
Ярно, который только и думал что о новых горных разработках и о потребных для этого знаньях и уменьях, пылко, но обстоятельно и точно перечислил Вильгельму все выгоды, какие сулит ему в обеих частях света совершенное понимание дела. Но наш друг, всегда искавший подлинных сокровищ лишь в человеческом сердце, не мог составить себе об этом никакого понятия и под конец возразил с улыбкой:
— Но ведь ты сам себе противоречишь, если в зрелом возрасте впервые берешься за дело, к которому надо бы приступать смолоду.
— Ничего подобного: я с детства воспитывался у дядюшки, важного чиновника горного ведомства, я вырос среди мальчишек-дробильщиков, пускал вместе с ними кораблики из коры по заброшенным копям, что и привело меня вновь в этот круг деятельности, где я чувствую себя привольно и молодо. Едва ли дым этой угольной кучи говорит тебе столько, сколько мне, привыкшему с детства вдыхать его, как ладан. В мире я брался за многое и всегда обнаруживал одно: человеку бывает хорошо только среди привычного. Привыкнув даже к неприятному, мы недовольны, если его лишаемся. Один раз я долго страдал раной, которая все не заживала, а когда наконец выздоровел, то испытывал величайшее неудовольствие от того, что хирург не приходит больше сделать перевязку и разделить со мною завтрак.
— Зато я бы хотел, — отозвался Вильгельм, — чтобы мой сын смотрел на мир широко, а одно какое-нибудь ремесло не может дать нам такой широты взгляда. Ограничивай человека сколько угодно, в свое время он все равно посмотрит вокруг; а как понять ему свое время, если он хоть немного не знает прошлого? Разве он не изумится, войдя в любую лавку с пряностями, если не будет иметь понятия о странах, откуда прибыли к нему эти необходимые диковины?
— Зачем столько хлопот? — отвечал Ярно. — Пусть читает газеты, как любой филистер, и пьет кофе, как любая старуха. А если ты не можешь этого допустить и одержим мыслью о всестороннем образовании, то я не понимаю твоей слепоты, не понимаю, почему ты ищешь так долго и не видишь, что превосходнейшее воспитательное заведение находится прямо перед тобою.
— Передо мною? — переспросил Вильгельм, покачав головой.
— Ну конечно! Что ты здесь видишь?
— Где?
— Перед самым твоим носом! — Ярно указал пальцем в нужную сторону и воскликнул в нетерпении: — Что это такое?
— Ах, это! — сказал Вильгельм. — Угольная куча. Но при чем тут она?
— Отлично! Наконец-то! А что делают, чтобы эту угольную кучу сложить?
— Укладывают поленья слой на слой.
— А когда это сделано, что дальше?
— По-моему, — сказал Вильгельм, — ты хочешь оказать мне честь на сократовский лад, то есть обнаружить передо мной всю мою нелепость и тупоумие, да еще заставить меня признать их.
— Ничуть не бывало, — отвечал Ярно, — продолжай отвечать столь же неукоснительно. Так вот, что же делают, когда дерево сложено правильными рядами, плотно, но свободно?
— Как что? Его поджигают.
— А когда оно хорошо займется? Когда пламя пробивается в каждую щель, что тогда делают? Дают ему гореть?
— Ни в коем случае: пламя, как ни стремится оно выбиться, поскорей заваливают дерном, землей, угольным мусором, всем, что есть под рукой.
— Чтобы совсем загасить его?
— Нет, конечно; чтобы его заглушить.
— Значит, ему дают ровно столько воздуха, сколько нужно, чтобы жар охватил все дерево и оно как следует перетлело. Потом затыкают каждую щель, чтобы и дым не выбивался, а дерево внутри само собой помаленьку погасло, обуглилось, остыло; потом, когда кучу разгребают, его сбывают за наличные денежки кузнецу и слесарю, пекарю и повару, и, наконец, когда оно достаточно послужит на благо и пользу добрым христианам, то в виде золы идет в дело у прачек и мыловаров.
— Ну а на себя, — спросил Вильгельм со смехом, — как ты смотришь, если держаться твоей притчи?
— На это нетрудно ответить, — сказал Ярно. — Сам себя я считаю старой корзиной доброго букового угля, но при этом я позволяю себе, в отличие от прочих, одно: жгу себя только ради себя самого, поэтому люди на меня и удивляются.
— А я? — спросил Вильгельм. — За кого ты меня считаешь?
— В тебе, — сказал Ярно, — я вижу, особенно теперь, страннический посох, наделенный чудесным свойством везде, куда его ни поставят, зеленеть листьями, но нигде не пускать корней. Дорисуй сам мое сравнение и постарайся понять, почему ты не можешь пригодиться в дело ни садовнику, ни леснику, ни угольщику, ни столяру.
Во время этого разговора Вильгельм неведомо зачем извлек из-за пазухи какой-то предмет, напоминавший то ли сумку, то ли бумажник, а Монтан сразу же заговорил о нем как о вещи давно ему знакомой. Наш друг не отпирался, что носит ее при себе как фетиш, в суеверном убеждении, что судьба его отчасти зависит от обладания ею.
Что это было, мы покуда не вправе поведать читателю, но должны сказать, что по этому поводу завязалась беседа, и в ее результате Вильгельм признался в давней свой склонности посвятить себя некоему делу, некоему чрезвычайно полезному искусству, но при том лишь условии, что Монтан исхлопочет у членов Общества скорейшей отмены самого обременительного из жизненных правил — запрета оставаться на месте долее трех дней — и Вильгельму будет дозволено ради достижения своей цели задерживаться, как ему будет угодно. Монтан обещал добиться этого, после того как друг дал торжественный обет неустанно следовать доверительно высказанному намерению и не уклоняться от однажды поставленной цели.
За непрерывной беседой, в которой обо всем этом было основательно переговорено, друзья успели отойти от ночлега, где мало-помалу собралось странное и подозрительное общество, и на рассвете вышли из лесу на прогалину, где, к вящей радости любознательного Феликса, повстречали диких животных. Попутчики приготовились распрощаться, так как отсюда тропы расходились в разные стороны света. О том, куда они ведут, спросили у Фица, однако он казался рассеян и, против обыкновения, отвечал сбивчиво.
— Вообще-то ты изрядный плут, — сказал Ярно. — Все эти люди, что подсели к нам нынче ночью, отлично тебе знакомы. Ладно, пусть это были дровосеки и рудокопы, но вот те, что подошли позже, по-моему, или контрабандисты, или браконьеры, а самый последний, долговязый, — он все чертил на песке какие-то знаки и явно внушал почтение остальным, — наверняка кладоискатель, с которым ты действуешь заодно.
— Все это порядочные люди, — произнес в ответ Фиц, — им нелегко добывать свой хлеб, а если иногда они и сделают что недозволенное, так ведь это бедняки, им, чтобы прожить, надо давать себе послабление.
Но вообще-то плутоватый мальчишка был в задумчивости: видя, что друзья собираются расстаться, он что-то обдумывал про себя, будучи в нерешительности, к какой из двух партий присоединиться. Фиц соображал свою выгоду: отец и сын весьма легкомысленно обходятся с серебром, а Ярно — и с золотом, потому Фиц счел за лучшее не разлучаться с последним. В итоге он воспользовался представившимся случаем, и когда Ярно сказал ему на прощание:
— Как приду к святому Иосифу, так поищу разрушенный алтарь с крестовым камнем и проверю твою честность, — Фиц ответил:
— Вы ничего там не найдете, хотя я все сказал по-честному; камень оттуда, но только я его весь повытащил и припрятал здесь, наверху. Камень этот в цене, без него не взять ни единого клада, и за каждый кусок мне дорого платят. На этом деле я и свел знакомство с тем тощим: тут вы были правы.
После новых переговоров Фиц обязался еще за один дукат добыть для Ярно неподалеку отличный кусок этого редкого минерала, идти же к Великанову замку он всячески отговаривал, а когда Феликс все-таки настоял на этом, строго-настрого наказал проводнику не пускать путников в пещеры и расселины, так как оттуда никто еще не находил обратной дороги. Друзья расстались, и Фиц обещал в скором времени отыскать их в залах Великанова замка.
Проводник пошел вперед, отец и сын — за ним; не успели они взойти немного в гору, как Феликс заметил, что они идут не по указанной Фицем дороге. Но проводник возразил:
— Мне лучше знать! Как раз на этих днях сильная буря повалила тут поблизости лес, деревья попадали друг на друга вкривь и вкось и завалили дорогу. Ступайте за мною, я приведу вас, куда надо.
Феликс сокращал себе нелегкий путь, проворно перепрыгивая со скалы на скалу, и, зная теперь, что скачет по глыбам гранита, радовался новообретенному знанию.
Так шли они в гору; наконец мальчик, вспрыгнув на поверженные колонны черного камня, остановился и увидал перед собою Великанов замок. На одинокой вершине частоколом стояли каменные столбы, в их тесных рядах открывались неисчетные проемы и проходы. Проводник строго наказал путникам не забредать слишком глубоко в пещеры, а сам, заметив посреди залитой солнцем площадки кострище, оставшееся от прежних посетителей, развел тут же трескучий огонек. Поскольку приготовление скудной пищи в таких местах было для Феликса уже не внове, а Вильгельм оглядывал широкую панораму, стараясь изучить местность, по которой собирался странствовать, мальчик исчез; должно быть, он заблудился в пещере, так как не отвечал ни на оклики, ни на свист и наружу не показывался.
Но Вильгельм, имевший, как и полагается страннику, запас на все случаи жизни, достал из охотничьей сумки моток бечевки, тщательно закрепил ее конец и доверился путеводной нити, с помощью которой еще раньше намеревался сводить сына в пещеры. Так он продвигался вперед, то и дело дуя в свистульку. Долгое время все было напрасно, потом из глубины в ответ прозвучал резкий свисток, и вскоре у его ног из расселины в черном камне выглянул Феликс.
— Ты один? — опасливо прошептал мальчик.
— Один, — отвечал отец.
— Принеси-ка мне сучьев! Принеси палок! — сказал мальчик и, едва получил требуемое, снова исчез, перед тем со страхом прокричав: — Никого не впускай в пещеру!
Через некоторое время он опять вынырнул и потребовал палок еще длинней и толще. Отец нетерпеливо ждал, как разрешится эта загадка. Наконец смельчак проворно вылез из трещины и вынес ларчик не больше книги в восьмую долю листа; ларец, на вид старинный и богато изукрашенный, был, судя по всему, из золота, с финифтяными узорами.
— Спрячь у себя и никому не показывай! — Феликс второпях поведал отцу, как, повинуясь безотчетному порыву, прополз в эту трещину и обнаружил внизу полутемную залу. В ней стоял железный сундук; крышка была не заперта, но ее с трудом можно было пошевелить, а не то что поднять. Чтобы сладить с нею, он и потребовал палок: одни подставлял под крышку как подпоры, другие вгонял как клинья, — и наконец нашел сундук пустым, только в углу лежала эта роскошная книжица. Отец и сын обещали друг другу держать все в глубокой тайне.
Полдень миновал, они успели поесть, а Фица, вопреки его обещанию, все не было. Между тем Феликсу, совсем потерявшему покой, не терпелось уйти с места, где клад мог быть востребован прежними владетелями, земными или подземными. Каменные столбы казались ему еще чернее, пещеры еще глубже. На него легло бремя тайны, бремя обладания — законного или незаконного? надежного или ненадежного? Нетерпение гнало его прочь, мальчик полагал избавиться от тревоги переменою места.
Они пустились в путь, направляясь к обширным поместьям того крупного землевладельца, о чьем богатстве и чьих странностях им так много рассказывали. Феликс уже не скакал, как утром, несколько часов все трое шли друг за другом. Не раз Феликс порывался взглянуть на ларчик, но отец, указывая глазами на проводника, его успокаивал. Порой мальчик всей душой желал, чтобы Фиц пришел поскорее, потом опять верх брал страх перед плутом. То он свистел, подавая знак, то каялся, что сделал это, и такие непрестанные колебания продолжались до тех пор, пока издали не послышалась свистулька Фица.
Мальчишка извинился за то, что не пришел к Великанову замку, — он-де замешкался с Ярно и поваленные деревья ему помешали, — а потом стал точнейшим образом выспрашивать, как им ходилось между столбов и пещер и глубоко ли они забрались. Феликс задорно и вместе смущенно рассказывал ему одну небылицу за другой и при этом посматривал на отца, исподтишка дергал его, — словом, всеми способами показывал, что у него есть тайна и он прикидывается.
Наконец они вышли на проезжую дорогу, которая должна была с удобством привести их к поместью, но Фиц стал уверять, будто знает путь лучше и короче. Проводник не пожелал сопровождать их этой тропой и пошел прямо широкою торной дорогой, а оба странника доверились непутевому мальчишке и думали, что поступили правильно, так как он новел их круто под гору, через рощу высоких тонкоствольных лиственниц, которая становилась все реже, так что в конце концов они увидели перед собой в ярком солнечном свете самое прекрасное имение, какое только можно вообразить.
Обширный сад, посвященный, по-видимому, одному лишь Плодородию, был, несмотря на густые посадки, весь обозрим для них, так как его правильно разбитые делянки занимали хотя и пересеченный возвышениями и впадинами, но единый участок на склоне. В саду разбросаны были там и сям жилые дома, так что могло показаться, будто он принадлежит многим, но Фиц утверждал, что и владеет и пользуется им один хозяин. За садом они увидели необозримый простор возделанных и щедро засеянных нив, среди которых были ясно различимы реки и озера.
Спускаясь с горы, они подходили все ближе и думали уже вот-вот попасть в сад, но вдруг Вильгельм остановился, а Фиц не сумел скрыть злорадства: у подножья горы зияла расселина, а за нею оказалась прежде скрытая от глаз стена, снаружи довольно крутая, хотя изнутри до края засыпанная землей. Получалось, что, заглядывая в сад, они все же были отделены от него глубоким рвом.
— Чтобы выйти на дорогу к поместью, — сказал Фиц, — нам придется сделать большой крюк. Но я знаю, как войти с этой стороны, чтобы не ходить далеко. Здесь устья подземных водостоков, через которые во время ливней в сад направляют потоки с гор и подают сколько нужно воды. Мы свободно через них пройдем, такие они высокие и широкие.
Феликсу, едва он услыхал о подземных ходах, неодолимо захотелось пробраться в них. Вильгельм пошел следом за детьми, и все трое стали спускаться по сухим высоким ступеням подземного стока, то темным, то освещенным, смотря по тому, проникали ли солнечные лучи в боковые проемы или путь им преграждали стены и опоры. Они дошли до совсем пологого места и медленно двинулись дальше, как вдруг рядом раздался выстрел и в тот же миг замкнулись две потайные железные решетки, заперев путь и спереди и сзади. Впрочем, в плену оказались не все, а только Вильгельм с Феликсом, потому что Фиц, едва раздался выстрел, отскочил назад, и захлопнувшаяся решетка только защемила его широкий рукав; но мальчишка, ни на мгновенье не задерживаясь, сбросил курточку и убежал прочь.
Оба узника едва успели опомниться от изумления, как послышались медленно приближавшиеся человеческие голоса. Вскоре к решетке подошли с факелами вооруженные сторожа, с любопытством поглядывая, какая добыча им попалась. Прежде всего они спросили, согласны ли пришельцы сдаться добровольно.
— О каком согласии может быть речь, — отвечал Вильгельм, — если мы и так в вашей власти. Скорей уж у нас есть причина спрашивать, согласны ли вы нас помиловать. Я сдаю вам единственное оружие, какое при нас есть.
С этими словами он протянул сквозь решетку свой охотничий нож. Решетка открылась, сторожа мирно повели пришельцев вперед, потом вверх по винтовой лестнице, и наконец все очутились в странном месте. То была просторная чистая комната с маленькими окошками под самым карнизом, которые, хоть и были забраны толстыми железными брусьями, все же пропускали довольно света. Хозяева позаботились о стульях, кроватях, обо всех удобствах, какие нужны для скромной гостиницы, и казалось, что у находящихся тут есть все, кроме свободы.
Вильгельм, как только вошел, сразу уселся и стал обдумывать положение; Феликс же, едва оправившись от изумления, впал в небывалую ярость. Эти высокие стены, эти окна под потолком, эти крепкие двери, это сидение взаперти и ограничение свободы — все было для него внове. Он оглянулся вокруг, заметался взад и вперед, затопал ногами, заплакал, стал трясти дверь, колотить в нее кулаками и собирался было с разбегу выбить ее головой, но Вильгельм схватил его и удержал силой.
— Не горячись так, мой мальчик, — начал отец, — ни нетерпение, ни сила нас не выручат. Тайна скоро разъяснится, но и сейчас я не ошибусь, если скажу: не похоже, чтобы мы попали в дурные руки. Погляди на эти надписи: «Невиновному — свобода и возмещение, соблазненному — сострадание, виновному — карающее правосудие». Все это показывает, что такие меры предосторожности имеют причиной не жестокость, а необходимость. У человека есть множество оснований обороняться от себе подобных. Злоумышленных людей множество, злодеев тоже немало, и чтобы жить, как подобает, мало делать одно только добро.
Феликс овладел собой, но тотчас же бросился на кровать, ни словом не ответив и не возразив отцу, который между тем продолжал:
— Пусть все, что ты сегодня испытал так рано и безвинно, останется для тебя свидетельством великих успехов того столетия, когда ты родился. Какой долгий путь пришлось проделать человечеству, пока оно не привыкло наконец быть кротким с виновными, милостивым с преступными, человечным с бесчеловечными! Божественной природы были мужи, которые первыми научили его этому и положили жизнь на то, чтобы их учение могло скорее претвориться в дело. Люди редко способны на прекрасное, немного чаще на доброе; как же высоко должны мы ставить тех, кто ценою великих жертв старался развить в них эту способность!
Но Феликс не услышал этой утешительной и вместе назидательной речи, которая столь понятно объясняла смысл окружающего: он спал глубоким сном и выглядел красивей и свежей, чем всегда, ибо сильное чувство, обычно не так легко им овладевавшее, а сегодня захватившее всю его душу, прихлынуло сейчас ему к щекам. Отец стоял и растроганно глядел на него, когда в комнату вошел учтивый молодой человек; некоторое время он дружелюбно рассматривал пришельца, потом стал спрашивать, какие обстоятельства привели его на столь необычный путь и в эту западню. Вильгельм без обиняков рассказал обо всем, что было, предъявил бумаги, удостоверявшие его личность, и сослался на проводника, который скоро должен подойти по дороге, как все порядочные люди. Когда все это выяснилось, служащий предложил гостю последовать за ним. Феликса невозможно было разбудить, и младшие служители на матрасе вынесли его, как некогда Улисса, под открытое небо.
Вильгельм прошел вслед за служащим в красивый садовый павильон, где было приготовлено угощение, которым ему предстояло заняться, пока провожатый отправится с докладом в более высокие инстанции. Феликс, проснувшись, никак не мог опомниться, когда увидел накрытый столик, фрукты, вино, печенье и главное — о, радость! — распахнутую дверь. Он выбегает в сад, он возвращается обратно, все кажется ему сном; но вскоре вкусная еда и красивый павильон заставили его забыть давешний страх и все беды, словно дурной сон светлым утром.
Между тем прибыл проводник, служащий возвратился вместе с ним и еще с каким-то человеком постарше, который держался приветливей первого, и дело разъяснилось следующим образом. Хозяин поместья, чья благотворительность имела высший смысл — побуждать всех вокруг к труду и созиданию, — уже много лет раздавал саженцы деревьев из своих необъятных питомников: усердным и рачительным земледельцам задаром, нерадивым — за известную цену, а тем, кто хотел их перепродать, также за деньги, хотя и небольшие. Но и эти оба разряда людей требовали бесплатно того, что даром получали достойные, а встретив отказ, всякими способами пытались стащить деревца, что им обычно и удавалось. Хозяин сердился тем сильнее, что они не только разграбляли питомники, но и в спешке их портили. По следам выяснили, что воры проникали через водостоки, и тогда устроили западню, приспособив решетки и самострельное ружье, которое только подавало знак. Мальчишка много раз появлялся в саду под разными предлогами, и нет ничего удивительного, что он из дерзкого озорства надумал повести пришельцев тем же путем, который прежде отыскал для другой цели. Хорошо было бы поймать его самого, а до той поры реквизировали и приобщили к вещественным уликам его камзольчик.

ГЛАВА ПЯТАЯ

По дороге к барскому дому наш друг, к великому своему удивлению, не увидел ничего напоминающего ни старомодный сад, ни современный парк; с первого же взгляда, обозрев полого спускающийся участок, он обнаружил лишь высаженные рядами плодовые деревья, овощные гряды, лужайки, засеянные целебными травами, — словом, только то, что может быть сочтено полезным. Затененная высокими липами площадка служила достойным преддверием внушительному зданию, выходившая на нее аллея, обрамленная столь же рослыми и почтенными деревьями, позволяла во всякое время дня прогуливаться и беседовать на вольном воздухе. Вступив в дом, Вильгельм обнаружил на стенах прихожей странное убранство: ему бросились в глаза географические карты всех четырех частей света, вдоль нарядной лестницы по стенам были также развешены чертежи отдельных государств, а попавши в парадную залу, Вильгельм увидал вокруг перспективные виды самых примечательных городов, обрамленные сверху и снизу ландшафтными изображениями тех местностей, где они находятся; все было представлено столь искусно, что ни единая подробность не ускользала от глаз и притом оставалась ясна неразрывная последовательность.
Хозяин дома, невысокий подвижный господин в летах, приветствовал гостя и без долгих церемоний спросил, указывая на стены, не знаком ли ему какой-нибудь из этих городов и не живал ли он в одном из них. Наш друг сумел дать обо многих исчерпывающий отчет и тем доказать, что не только повидал немало мест, но и зорко подмечал особые черты и обстоятельства каждого.
Хозяин дома позвонил и приказал отвести новоприбывшим комнату, а позже проводить их к ужину; так и было сделано. В большой зале на нижнем этаже Вильгельм встретился с двумя девицами, одна из которых весело с ним заговорила:
— Общество, что вы найдете здесь, невелико, но изысканно. Я — младшая племянница, меня зовут Герсилия, а это моя старшая сестра, ее все называют Жюльетта. Эти господа — отец и сын — наши служащие, их вы уже знаете, оба они друзья дома и по заслугам пользуются полным доверием. А теперь пора за стол.
Девицы сели по обе руки от Вильгельма, служащие уселись по концам стола, Феликс, оказавшись по противоположную сторону, тотчас подвинул стул, чтобы сидеть прямо против Герсилии, и больше уже не спускал с нее глаз.
После обычного сначала разговора об общих предметах Герсилия, воспользовавшись случаем, сказала:
— Я хочу, чтобы гость поскорее среди нас освоился и был посвящен в наши беседы, и поэтому скажу откровенно, что у нас много читают и что мы — случайно, по склонности, а отчасти из духа противоречия — разделились между собой, выбрав каждый одну какую-нибудь литературу. Дядюшка душой за итальянцев, эта дама ничуть не обидится, если ее примут за совершенную англичанку, я держусь французов, покуда они остаются веселы и пристойны. Папенька-управляющий находит удовольствие в немецкой древности, а сын отдал свое пристрастие, как и следовало ожидать, новейшей словесности. По этому выбору вам и судить о нас, разделять наши увлечения, соглашаться или спорить; в любом случае вы останетесь желанным гостем.
Об этих предметах и пошла дальнейшая оживленная беседа. Между тем от Герсилии отнюдь не ускользнуло, куда направлен огненный взгляд красивых глаз Феликса; удивленная и польщенная, она посылала мальчику лучшие куски, которые тот принимал с радостной благодарностью. Сейчас, за десертом, он смотрел на нее из-за блюда с яблоками, и каждый из приманчивых плодов ей казался соперником. Не долго думая, она схватила яблоко и протянула его через стол подрастающему дамскому угоднику; тот поспешно схватил плод и сейчас же начал его чистить, но, продолжая неотрывно смотреть на прелестную соседку, глубоко порезал себе большой палец. Обильно потекла кровь; Герсилия вскочила с места, захлопотала вокруг Феликса, а когда кровь удалось остановить, заклеила ему палец английским пластырем из своего несессера. Мальчик между тем как прилип к ней, так больше уже не хотел отпускать. Замешательство было всеобщим, собравшиеся поднялись из-за стола и приготовились разойтись.
— Вы читаете перед сном? — спросила Герсилия Вильгельма. — Я пришлю вам рукопись, это сделанный мною перевод с французского, а вы потом мне скажете, попадалось ли вам что-нибудь прелестнее. Итак, на сцене — сумасшедшая девица! Это, конечно, не самая лучшая рекомендация, но если уж я потеряю рассудок, — а порой мне забредает в голову такое желание, — то пусть мое сумасбродство будет в том же роде.
Безумная скиталица
Господин де Реванн, человек богатый и не служащий, владеет лучшими в провинции землями. Вместе с сыном и сестрой он живет во дворце, в каком пристало бы жить и князю; и в самом деле, коль скоро его парк, его водные угодья, его сданные в аренду участки, его мануфактуры и домашнее хозяйство доставляют пропитание чуть ли не половине обитателей шестимильной округи, то он и есть самый настоящий князь, как по всеобщему к нему уважению, так и по щедрости, с какой он творит добро.
Несколько лет тому назад он прогуливался по большой дороге вдоль стены своего парка, и вдруг его потянуло отдохнуть в роще, сулящей отрадный приют путникам. Рослые стволы деревьев возвышаются там среди густого подлеска; там всякий защищен от солнца и ветра; ключ, наполнив чистый бассейн, катит свои воды дальше по корням, камням и травам. Господин де Реванн, как всегда на прогулках, имел при себе книгу и ружье. Он попробовал читать, но частенько пение птиц, а порой и шаги путников отвлекали его и приятно рассеивали внимание.
Был уже поздний час погожего утра, когда он увидел, что в его сторону идет молодая и прелестная девица. Она свернула с дороги, как видно, суля себе спокойный отдых в том же прохладном местечке, где находился он. От неожиданности книга выпала у него из рук. Путница с прекраснейшими в мире глазами и с лицом, приятно раскрасневшимся от ходьбы, отличалась такой безупречностью сложения, осанки и манер, что он невольно встал на ноги и взглянул на дорогу, предполагая увидеть следующую за ней свиту. Затем его взгляд снова привлекла девица, с достоинством ему поклонившаяся, и он учтиво ответил ей на поклон. Прекрасная пришелица села на краю источника, вздохнув, но не вымолвив ни слова.
— Вот странное действие симпатических сил! — восклицал господин де Реванн, описывая мне эту встречу. — Я невольно ответил на прозвучавший в тишине вздох. При этом я продолжал стоять, не зная, что сказать, что сделать. Мои глаза не могли насытиться жадным созерцанием ее совершенств. Нельзя было даже вообразить себе женщину прекрасней, чем та, что вытянулась передо мной сейчас на траве, опершись на локоть. Ее башмаки навели меня на размышления: покрытые пылью, они свидетельствовали о долгом пройденном пути, и, однако, ее шелковые чулки были чисты, словно только что из-под гладильного камня. Ее приподнятое платье не было помято, ее волосы, казалось, завиты нынче утром, на ней было тонкое белье, тонкие кружева, словно она отправлялась на бал. Ничто в ней не напоминало бродяжку, — и все же она была бродяжкой, впрочем, достойной и сострадания и уважения.
Наконец, воспользовавшись тем, что она несколько раз взглянула на меня, я спросил, одна ли она путешествует. «Да, сударь, — сказала она, — я одна на целом свете». — «Как, мадам, неужели у нас нет ни родителей, ни знакомых?» — «Я не это хотела сказать, сударь. Родители у меня есть и знакомых довольно, но друзей нет». — «Но не может быть, — продолжал я, — чтобы в том была ваша вина. Ваша наружность и, без сомнения, ваше сердце таковы, что вам многое можно простить».
Она почувствовала укор, скрытый в моем комплименте, из чего я мог составить себе понятие о ее воспитании. Она взглянула на меня широко открытыми синими глазами, незамутненно-чистыми и блистающими, как небо, и сказала благородным тоном, что не может винить порядочного человека, каким я ей кажусь, если он, встретив девушку одну на большой дороге, сочтет ее подозрительной: такое случалось с нею уже не раз; но хотя она здесь и чужая, хотя никто не имеет права расспрашивать ее, все же она просит верить ей, что незапятнанная честь вполне совместима с той целью, ради которой она пустилась в путь. Причины, в коих она никому не обязана давать отчет, вынуждают ее нести свое горе по всему свету. И она обнаружила, что опасности, грозящие, как принято опасаться, ее полу, все выдуманы, ибо честь женщины даже среди разбойников с большой дороги подвергается опасности, лишь если она сама слаба сердцем и не имеет твердых правил. Впрочем же, она ходит лишь в те часы и по таким дорогам, что бояться ей нечего, заговаривает не со всяким и порой останавливается на время в благородных домах, где может заплатить за содержание услугами, приличествующими ее воспитанию. Тут ее голос упал, веки опустились, и я увидел у нее на щеках слезинки.
В ответ я сказал, что не сомневаюсь ни в ее благородном происхождении, ни в том, что ее поведение безупречно. Я лишь сожалею, что необходимость заставляет ее прислуживать другим, между тем как она, по видимости, сама достойна везде находить слуг. Я добавил, что, несмотря на мое живейшее любопытство, не собираюсь ничего более выпытывать у нее, а желаю лишь ближе познакомиться с нею и через это убедиться, что она везде печется о своем добром имени не меньше, чем о добродетели. Эти слова, надо полагать, снова задели ее, так как в ответ она сказала, что если и скрывает, как ее зовут и где она родилась, то как раз ради доброго имени, ибо людская молва всегда основывается более на домыслах, чем на истине. Если она предлагает свои услуги, то предъявляет свидетельства тех семейств, которым помогала перед тем, и не скрывает, что не желала бы отвечать на вопросы об имени и родине. Так люди и должны принять решение, а в том, что жизнь ее невинна, положиться на небесный промысел либо на ее слово.
Речи такого рода не давали повода подозревать, что ведущая столь рискованную жизнь красавица не в своем уме. Господин де Реванн, не постигавший, как можно решиться бродить по свету, предположил, что девицу хотели выдать замуж вопреки ее склонности. Потом ему пришла мысль, не безнадежная ли это любовь; и вот, — удивительное и все же вполне обычное дело, — полагая, что она любит другого, он сам в нее влюбился и больше всего боялся, как бы она не ушла дальше. Он не мог отвести глаз от красивого лица, казавшегося еще краше среди зеленой полутени. Если когда-нибудь и вправду были нимфы, то ни одна из них, лежа на траве, не казалась столь прекрасной; и сама эта встреча была несколько романтической и оттого приобретала неодолимой для него очарование.
Поэтому господин де Реванн без долгих размышлений уговорил прекрасную незнакомку, чтобы она позволила проводить ее к нему в дом. Она отправляется с ним, не чинясь и выказав знание большого света. Ей подают угощение, она принимает его без жеманных церемоний, с прелестной благодарностью. Во время, оставшееся до обеда, ей показывают комнаты. Она отмечает только действительно заслуживающее внимания, будь то предмет меблировки, картина или удачное расположение покоев. Она обнаруживает библиотеку, она знает толк в хороших книгах и говорит о них со вкусом и без развязности. Ни пустой болтовни, ни смущения. За столом — та же благородная естественность манер, тот же приятный тон и любезная беседа. Покамест в ее речах все понятно и разумно, а характер у нее такой же приятный, как и наружность.
После обеда она показалась всем еще милее благодаря маленькой прихоти: с улыбкой обратившись к девице де Реванн, она сказала, что взяла себе за правило платить за обед работой и, так как денег у нее частенько не бывает, просить у хозяек иголку.
— Позвольте мне, — прибавила она, — вышить на ваших пяльцах цветок, чтобы впредь, взглянув на него, вы вспоминали бедную незнакомку.
Девица де Реванн отвечала, что у нее нет, к сожалению, пяльцев с натянутой тканью и потому придется отказаться от удовольствия полюбоваться искусством гостьи. Тогда странница обратила взгляд на клавесин.
— В этом случае я уплачу долг невесомой монетой, — сказала она, — ведь таков давний обычай бродячих певцов.
Она попробовала инструмент, сыграв две-три прелюдии и обнаружив весьма искусную руку. Никто более не сомневался, что она девица из благородного сословия и обладает всеми необходимыми в обществе талантами. Сперва игра ее была блестящей и бурной, потом звук стал более сдержанным и, наконец, полным печали, столь же глубокой, как та, которую заметили в ее глазах. Они увлажнились слезами, ее лицо изменилось, пальцы остановились; но сразу же вслед за тем она ошеломила всех, задорно и весело запев приятнейшим в мире голосом озорную песню. Так как позже появился повод полагать, что содержание шутливого романса прямо ее касается, то да простят мне, если я приведу его здесь.
Куда, приятель, иль откуда?
Чуть свет, уже ты на ногах!
В лесной часовне ль, чая чуда,
Мадонне каялся в грехах?
Прекрасный паж мой, неужели
Луга с туманом и росой
Теплее пуховой постели?
Бредешь нагой ты и босой!

Ах, верно! Только что покинул
Бедняга славную постель —
В тот миг, как сладкий жребий вынул,
Попал уже, казалось, в цель.
И вот — не выдумать позорней
Обмана! — мчится по лугам
Он резвого ручья проворней,
Нагой, бездомный, как Адам.

За парой райских яблок ловко
Прокрался в мельничный он сад.
Как может ангел стать чертовкой?
Дверями ль рая входят в ад?
Ночной прохладой жар объятий
Легко ль изгнаннику сменить,
Словами жалоб и проклятий
Прервав речей любовных нить?

«В ее очах под кровом ночи
Кто б мог предательство прочесть?
Сама она мне что есть мочи
Вручить свою спешила честь,
Уйти Амуру не давала,
Пока в окошке рассвело,
А между тем в уме держала,
Коварная, заране зло!

Любви моей вкушая сладость,
Она зовет внезапно мать —
И тотчас, возглашая радость,
Ворвалась родственников рать:
Быками наступают дяди,
За ними тетки по пятам,
Двоюродные братья сзади,
Дружок-батрак и тут и там.

Мать, уподобясь хищной птице,
Вот-вот взлетит под потолок,—
Все требуют, чтоб я девице
Вернул невинности цветок!
Цветок, что сорван был не мною,—
Вот лицемерия венец!
Взбешен я подлостью такою,
Такой бессмыслицей вконец!

Амуру первая забава
Снимать с запретного запрет,—
Ну, мог ли потерпеть он, право,
Чтоб цвел цветок шестнадцать лет!
Цветок, на мельнице взращенный,
Успели до меня сорвать,—
За что ж, одежд своих лишенный,
Я обесславлен, словно тать?!

Отвергнув ложе вероломной,—
Она и в этот даже час
Сияла красотой нескромной,
Как ослепительный алмаз,—
Я бурным гневом разразился
И, к выходу наметив путь,
В осенний холод погрузился,
Как в прорубь, лишь бы улизнуть.

Ах, деревенские девицы
Ничуть не лучше городских:
Грешат вовсю, а голубицы,
Поверить им, не чище их!
В такую стужу стать Адамом,
Чтоб после кашлять и чихать!
Нет, к черту! Лучше знатным дамам
Жар сердца буду отдавать!»

Бредя ручьем, так наш приятель
Обманщиц гневно обличал.
Посмейтесь же со мной! Создатель
Его за дело покарал:
Обманывал он сам бессчетно,
Неверность шуткой почитал
И с дочкой мельника охотно
Прекрасной даме изменял.

То, что она могла так забыться, было, конечно, подозрительно, и выходка гостьи могла бы показать всем, что голова ее не всегда остается светлой.
— Не знаю, — говорил мне господин де Реванн, — как это могло случиться, но ни одно из возможных в тот миг соображений нам даже в голову не пришло. Нас подкупила невыразимая прелесть, с какой она пела эти непристойности. В ее игре был задор, но была и сдержанность. Пальцы совершенно ей повиновались, а голос звучал поистине волшебно. Окончив петь, она приняла прежний невозмутимый вид, и мы сочли, что она просто хотела нас позабавить в послеобеденный час.
Вскорости она попросила разрешения вновь пуститься в дорогу, но по моему знаку сестра сказала, что ежели она не спешит и наш прием пришелся ей по душе, то для нас было бы праздником видеть ее у себя еще несколько дней. Я думал предложить ей какое-нибудь занятие, лишь бы она согласилась остаться. Но и в тот первый день, и назавтра мы только водили ее по усадьбе. Она была всегда ровна, неизменно оставаясь воплощением разумности и прелести. Ум у ней был такой тонкий и быстрый, нрав — такой мягкий, а память хранила так много прекрасного, что мы только на нее и глядели и нередко восхищались ею. При этом правила благородного обхождения были ей столь хорошо известны и она столь неукоснительно следовала им и с каждым из нас, и с немногими навещавшими нас друзьями, что мы понять не могли, как сочетать некоторые ее странности с таким безупречным воспитанием.
Я теперь не осмеливался предложить ей какую-нибудь службу по дому. Моя сестра, которой незнакомка весьма полюбилась, также считала своим долгом щадить ее чувствительность. Они вместе пеклись о домашних делах, и тут милое дитя нередко снисходило до простой работы, но справлялось и с любым делом, требующим высшей распорядительности и расчета.
В короткий срок она навела такой порядок, о каком у нас в усадьбе прежде и не слыхивали. Гостья оказалась очень толковой домоправительницей, и так как она с самого начала садилась с нами за стол, то и теперь не ретировалась из ложной скромности и без церемоний продолжала кушать с нами, — однако не прикасалась ни к картам, ни к клавишам прежде, чем не кончала все дела.
Должен признаться честно, что судьба девушки стала глубоко волновать меня. Я жалел родителей, которым, наверно, больно было лишиться такой дочери; я вздыхал, что столько скромных добродетелей и прекрасных качеств должны пропасть втуне. Она жила у нас уже несколько месяцев, и я надеялся, что доверие, которое мы старались ей внушить, в конце концов исторгнет тайну из уст. Если то было несчастье — мы могли бы помочь ей; если оплошность — можно было надеяться, что наше посредничество, наше свидетельство добудут ей прощение за мимолетную ошибку. Но все заверения в дружбе и даже просьбы оставались напрасны. Заметив наше намерение добиться от нее объяснений, она тут же прикрывалась общими нравственными сентенциями, которыми оправдывалась, ни во что нас не посвящая. Например, когда мы затевали разговор о ее несчастье, она отвечала: «Несчастье постигает добрых и злых. Оно — чересчур сильное лекарство, ибо гонит из нас вместе с дурными соками и хорошие».
Когда мы старались угадать причину ее побега из родительского дома, она говорила с улыбкой: «Если лань бежит, в этом не ее вина». Когда мы спрашивали, не подвергалась ли она преследованиям, то слышали в ответ: «Стойко терпеть преследования — судьба многих девушек из благородных семейств. Кто плачет, обиженный однажды, того обидят еще много раз». Но как решилась она поставить свою жизнь под угрозу людской грубости или, в лучшем случае, в зависимость от милосердия толпы? Она вновь начинала смеяться и отвечала: «Если бедный попал за стол к богатому, значит, ему хватило на это ума». Как-то раз в шутливой беседе о похождениях любовников мы спросили у нее, не знакома ли она с промерзшим героем своего романса. До сих пор помню, как пронзили ее эти слова. Подняв глаза, она посмотрела на меня так серьезно и строго, что я не выдержал ее взгляда; и с тех пор если разговор заходил о любви, то следовало ожидать, что и прелесть ее облика, и жизнерадостность духа тотчас же омрачатся и она погрузится в задумчивость, которую мы принимали за пустые мечтания, между тем как то была подлинная боль. Но в общем она была бодра, хоть и без чрезмерной жизнерадостности, благородна без чопорности, пряма, хоть и без откровенности, сдержанна без боязливости, более терпелива, чем мягкосердечна, а когда ей говорили ласковые слова и комплименты, более признательна, чем душевна. Без сомнения, эта девица была создана для того, чтобы стать во главе большого дома, но при этом на вид ей было не больше двадцати одного года.
Такой мы знали эту завоевавшую мое сердце загадочную молодую особу в течение двух лет, которые ей угодно было провести у нас, прежде чем завершить их безумной выходкой, столь же странной, сколь блестящи были ее достоинства. Мой сын — ведь он моложе меня! — еще успеет утешиться; я же боюсь, что по слабости моей буду тосковать по ней всю жизнь.
А теперь я хочу поведать о безумстве рассудительной девицы, дабы показать, что безумство зачастую есть тот же здравый ум, только иначе проявляющий себя. Правда, нельзя не усмотреть странного противоречия между благородным характером скиталицы и забавной хитростью, к которой она прибегла; однако два несоответствия нам уже известны: Это ее скитания и песня.
Само собой понятно, что господин де Реванн был влюблен в незнакомку. Конечно, он не мог возлагать надежд на свое лицо — лицо пятидесятилетнего мужчины, хотя и крепкого и бодрого на вид, как в тридцать лет; но, быть может, он рассчитывал ей понравиться своим нерастраченным юношеским здоровьем, добротой, веселостью, мягкостью, великодушным характером, — а может быть, и своим богатством, хотя чувства его были достаточно тонки и он ощущал, что бесценное купить нельзя.
Но и сын господина де Реванна, юноша с душою нежной и пылкой, нимало не задумавшись, как и его отец, также захотел попытать счастья с незнакомкой и ринулся очертя голову. Сперва он лишь осторожно пытался завоевать чувства девицы, которую похвалы и приязнь отца и тетки делали все дороже для него. Старался он изо всех сил, тем более что прелестная особа представлялась его страсти стоящей много выше нынешнего своего положения. Ее строгость воспламеняла его даже больше, чем ее достоинства и красота; он осмелился говорить открыто, добиваться, обещать.
В домогательствах господина де Реванна, помимо его воли, была доля отеческой степенности. Хорошо себя зная, он, когда проведал, кто его соперник, сразу потерял надежду взять над ним верх, не прибегая к средствам, не подобающим человеку твердых правил. Несмотря на это, он продолжал начатое, хотя ему и не было неизвестно, что обычно на приманку доброты и даже богатства девица идет лишь по расчету и что приманка эта не действует, если вдруг явится любовь со своими чарами, да еще сопутствуемая юностью. К тому же господин де Реванн совершил еще одну ошибку, в которой позднее каялся. Наряду с заверениями в самой почтительной дружбе он говорил и о другой связи, прочной, тайной и узаконенной. При этом он иногда начинал сетовать и даже произнес слово «неблагодарность». Конечно, он не знал той, которую любил, если однажды мог сказать ей, что многим благодетелям платили злом за добро. Незнакомка ответила ему прямо:
— Многим благодетелям хочется за свою чечевичную похлебку купить все права на тех, кого они облагодетельствовали.
Прекрасная незнакомка, опутанная домогательствами с двух сторон, руководимая неведомыми побуждениями, но, по-видимому, питая лишь намерение избавить себя и других от вздорных распрей, нашла удивительный выход из этого двусмысленного положения. Сын настаивал с присущей его возрасту дерзостью и, как водится, угрожал лишить себя жизни ради неумолимой. Отец, хоть и менее безрассудный, был столь же настойчив, и оба — совершенно искренни. Прелестная особа легко могла обеспечить себе подобающее положение, так как оба де Реванна уверяли ее, что намерены взять ее в жены.
Но на примере этой девушки все женщины могут постичь, что, даже когда ум помрачен тщеславием либо настоящим помешательством, особа честных правил не даст углубляться сердечным ранам, которых не хочет исцелить. Скиталица чувствовала, что достигла крайней точки и ей нелегко будет отныне защитить себя. Она была во власти двух влюбленных, которые могли оправдать любую настойчивость чистотой своих намерений, ибо оба имели в мыслях изгладить свою дерзость брачной церемонией. Так обстояло дело, и она это понимала.
Она могла найти укрытие за спиной девицы де Реванн, но не прибегла к ней, — без сомнения, из щепетильности, щадя своих благодетелей. Не теряя присутствия духа, она придумывает средство: никто не потеряет своей добродетели, если она заставит усомниться в своей собственной. Ее свела с ума верность, которой ее любовник, конечно, не заслуживает, если не чувствует, сколько жертв она ему принесла, пусть даже он и не мог о них узнать.
Однажды, когда господин де Реванн слишком живо отвечал на ее изъявления дружбы и благодарности, она вдруг приняла вид крайнего простодушия, что сразу же бросилось ему в глаза.
— Ваша доброта, сударь, — сказала она, — меня пугает. Позвольте чистосердечно открыть вам причину. Я чувствую, что вам одному обязана я благодарностью. И все же…
— Жестокая женщина, — сказал господин де Реванн, — я понимаю вас! Мой сын затронул ваше сердце.
— Ах, сударь, этого мало! Я не могу открыть вам иначе, как этим смущением…
— Как, мадемуазель! Неужели вы…
— Да, я думаю, это так… — сказала она, низко кланяясь и пролив слезу, ибо женщина всегда умеет пролить слезу, когда она хитрит или когда ей нужно оправдать провинность.
Как ни влюблен был господин де Реванн, он не мог не подивиться такой простодушной откровенности у женщины, которая ждет ребенка, и счел, что кланяется она весьма кстати.
— Но, мадемуазель, мне совершенно непонятно…
— И мне тоже, — сказала она, и слезы полились обильнее.
Они лились до тех пор, пока рассерженный господин де Реванн, поразмыслив и прикинувшись спокойным, не заговорил снова:
— Теперь глаза мои открылись. Я вижу, как смехотворны мои притязания. Ни в чем вас не упрекаю, а за ту боль, что вы мне причинили, обещаю вам в наказание только одно: вы получите из его доли наследства, сколько необходимо, и мы узнаем, любит ли он вас, как я.
— Ах, сударь, пощадите мою невинность и ничего не говорите ему об этом!
Просьба молчать — слишком слабое средство, чтобы добиться молчания. Сделав этот шаг, безвестная красавица ожидала увидеть своего обожателя в крайней досаде и раздражении. Вскоре он появился, и взгляд его предвещал громовую речь. Но он тут же запнулся и мог произнести только:
— Возможно ли это, мадемуазель?
— Что случилось? — сказала она с улыбкой, способной при таких обстоятельствах довести до отчаяния.
— Как что случилось? Хороши вы, право, мадемуазель! Вам не следовало бы, по крайней мере, отнимать у законных детей наследство, — довольно с вас и того, что вы возводите на них обвинения! Да, мадемуазель, я понял ваш комплот с моим отцом! Вы подбрасываете мне сына, который, я уверен, приходится мне братом!
Лишенная разума красавица ответила ему, причем чело ее было по-прежнему ясно и безмятежно:
— Ваша уверенность напрасна. Мое дитя — не сын вам и не брат. Мальчишки так злы! Я не хочу мальчика, — нет, я хочу унести отсюда девочку, унести далеко, подальше от людей, таких злых, глупых и неверных! — И она продолжала, изливая все, что было у ней на сердце: — Прощайте же, прощайте, милый Реванн! По природе вы чисты душой, не изменяйте же вашей искренности и впредь. Когда богатство прочно, она не опасна. Будьте великодушны к беднякам. Кто презрит просьбу бедствующей невинности, сам когда-нибудь станет просить и не будет услышан. Кто без зазрения совести пренебрегает совестливостью беззащитной девушки, сам падет жертвой бессовестных женщин. Кто не чувствует, что должна испытывать честная девушка, когда ее домогаются, тот теряет ее по заслугам. Кто строит расчеты вопреки разуму, вопреки намерениям и планам своей семьи, но зато в угоду своей страсти, по заслугам не получает от своей страсти плодов и лишается уважения семейства. Я верю, что вы искренне меня любили, но, мой милый Реванн, кошка знает, чье мясо съела, и если вам суждено быть любимым достойной женщиной, то вспомните о мельнице неверного любовника. Пусть мой пример научит вас полагаться на стойкость и молчаливость возлюбленной. Вам известно, верна я или нет, и вашему отцу тоже. Я намеренно скитаюсь по свету и подвергаю себя всяческим опасностям. И самые большие угрожали мне, без сомнения, в этом доме. Но так как вы молоды, я по секрету скажу вам одному: и мужчины и женщины бывают неверны только по своей воле. Это я и хотела доказать дружку с мельницы, если он станет настолько чист сердцем, чтобы пожалеть об утраченном.
Младший Реванн все слушал ее, хотя она уже высказалась. Потом он вскочил, словно пораженный молнией; наконец слезы хлынули у него из глаз, и он в волнении кинулся к отцу и к тетушке, восклицая:
— Мадемуазель уходит, мадемуазель — ангел, или, вернее, демон, который бродит по свету, чтобы терзать сердца.
Но скиталица так хорошо все предусмотрела, что найти ее не удалось. Отец и сын объяснились, и после этого не осталось уже сомнений в ее невинности, ее дарованиях и ее безумии. Сколько господин де Реванн ни прилагал с тех пор усилий, ему так и не удалось добыть никаких сведений о прекрасной особе, чье явление было таким же мимолетным и прекрасным, как явление ангела.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

После долгого и основательного отдыха, столь необходимого путникам, Феликс живо вскочил с постели и начал одеваться — в спехе, но, как показалось отцу, с большим тщанием, чем обыкновенно. На его взгляд, все сидело плохо и нескладно, ему бы хотелось одеться во все новое и чистое. На бегу схватив что-то из закуски, поданной гостям слугою, он выскочил в сад, куда через час должны были выйти девицы.
Слуга, привыкший занимать гостей и показывать им дом, отвел нашего друга в галерею, где висели и стояли только портреты — многолюдное и прекрасное общество деятелей одного лишь восемнадцатого столетия, представленных, по возможности, картинами и бюстами работы самых превосходных мастеров.
— Во всем доме, — сказал хранитель, — не найти картины, содержащей даже отдаленный намек на религию, предание, миф, легенду или сказку. Наш господин считает, что воображение нужно поощрять лишь к тому, чтобы оно рисовало нам подлинные вещи. Он любит повторять: «Мы измышляем слишком много, чтобы еще и подстегивать внешними средствами эту опасную способность ума».
В ответ на вопрос Вильгельма, когда можно посетить хозяина, ему было сообщено, что тот, по своему обыкновению, спозаранок ускакал прочь. Он любит повторять: «Жизнь есть неусыпное внимание».
— И это и другие изречения, в которых отражается его нрав, написаны у нас над всеми дверьми. Вот, например, поглядите сюда: «От полезного через действительное к прекрасному».
Девицы уже накрыли к завтраку под липами, Феликс паясничал подле них, в надежде отличиться и привлечь снимание озорными сумасбродствами или хотя бы добиться от Герсилии выговора или замечания. Обе сестры старались прямотой и откровенностью завоевать доверие молчаливого гостя, который им понравился: они рассказали ему о некоем милом кузене, которого ждут наконец домой после трехлетнего отсутствия, о почтенной тетушке, которая живет неподалеку от этой усадьбы и по праву считается как бы духом-хранителем семейства. Они описывали ее в дряхлости недужного тела и в цветущем здравии ума, такой, словно в ней ожил голос исчезнувшей древней сивиллы, попросту изрекающий божественные глаголы о делах человеческих.
Гость перевел разговор на то, что видел сам. Он высказал желание ближе познакомиться с их благородным дядюшкой и его положительной деятельностью, припомнил указанный им путь от полезного через действительное к прекрасному и попытался по-своему истолковать эти слова, что вполне удалось ему и снискало одобрение Жюльетты.
Герсилия, которая до поры только молча улыбалась, возразила на это:
— С нами, женщинами, дело обстоит особым образом. Мы то и дело слышим от мужчин их сентенции, видим эти сентенции, выведенные золотыми буквами у нас над головой, и все же про себя любая девушка знает, что можно перевернуть изречение — и оно останется справедливым. Возьмем хоть этот афоризм. Прекрасная находит поклонников, потом женихов, а в конце концов и мужа — и переходит к действительной жизни, которая не всегда бывает так уж отрадна; но если женщина умна, она посвящает себя полезному, печется о доме и детях и на том стоит. Мне, по крайней мере, не раз встречалось такое. А ведь у нас, у девушек, довольно времени для наблюдений, и чаще всего мы находим, чего не искали.
Тут явился посыльный от дядюшки и сообщил, что все общество приглашают откушать в ближний охотничий домик, куда можно отправиться верхом либо в экипаже. Герсилия выбрала поездку верхом. Феликс стал настойчиво просить, чтобы и ему дали лошадь. Сошлись на том, что Жюльетта поедет с Вильгельмом в экипаже, а Феликс примет роль пажа и будет обязан первой в жизни верховой прогулкой избраннице своего юного сердца.
Жюльетта с новым другом ехала мимо тянувшихся непрерывной чередой угодий, отданных пользе и удовольствию; плодовых деревьев росло столько, что даже было сомнительно, возможно ли съесть весь урожай.
— Вы проникли к нам через столь странную прихожую и нашли столько удивительного и необычайного, что вам, я полагаю, хочется понять связь между увиденным. Основание всему — склад ума и образ мыслей моего почтенного дядюшки. Зрелые годы этого благородного человека пришлись на времена Беккарии и Филанджери, когда правила всеобъемлющей человечности действовали везде и во всем. Но целеустремленный дух и непреклонный характер дядюшки преобразовали эти общие начала в соответствии с его помышлениями, всегда направленными к вещам практическим. Он не скрыл от нас, что по-своему переделал либеральный девиз: «Наилучшее — наибольшему числу», — придумав взамен другой: «Желанное — многим». Нельзя ни найти это наибольшее число, ни узнать, что для него наилучшее, ни тем более это наилучшее осуществить. Многие же всегда рядом; чего они желают, мы узнаем на опыте, чего им следует желать, мы постигаем размышлением, поэтому всегда есть возможность сделать и создать что-нибудь существенное. В духе сказанного и насаждено, возделано, устроено все, что вы видите, — ради цели близкой и легко постижимой. Все здесь должно служить на пользу ближайшей, но обширной горной округи.
Превосходный человек, располагающий и силами и средствами, сказал себе: «Пусть у каждого ребенка в горах всегда будет и вишня и яблоко, до которых они недаром так лакомы; пусть у каждой хозяйки будет вдоволь капусты, и репы, и прочих овощей, чтобы они хоть отчасти возместили бедственное преобладание картофеля в их столе». В этом духе он и старается действовать, благо само имение тому способствует, и за много лет появилось множество разносчиков и разносчиц, которые носят овощи и плоды на продажу в самые глубокие горные ущелья.
— Я сам наслаждался ими, как ребенок, — отозвался Вильгельм. — Я не ожидал найти там, среди скал и елей, ничего подобного и, увидев свежий плод, был удивлен больше, чем встретив пример чистейшей набожности. Дарам духовным место везде, а дары природы скупо распределены по земле.
— Затем наш достойный землевладелец подвез из дальних мест ближе к здешним горам много необходимых вещей; вон в тех строениях у подножья гор сложена соль и запасы пряностей. Зато снабжать горцев табаком и водкой он предоставляет другим: тут, по его словам, дело идет не о потребностях, а о прихотях и посредники всегда найдутся.
Прибыв к назначенному месту, общество вновь воссоединилось в просторном доме лесничего, где уже был накрыт столик.
— Мы можем садиться, — сказала Герсилия, — правда, здесь поставлен стул для дядюшки, но он, по своему обыкновению, наверняка не придет. Мне отчасти даже по душе, что наш гость, как я слышала, пробудет у нас недолго, — не то он соскучился бы, узнав ближе здешних действующих лиц, таких же, как в любом романе и комедии: чудак-дядюшка, две племянницы, одна тихая, другая бойкая, умная тетушка, друзья дома — всё на привычный лад; а если бы к тому же приехал кузен, наш гость познакомился бы с сумасбродом-путешественником, а может быть, и с каким-нибудь необычайным его попутчиком. Так скверная пьеса сочинялась бы сама собой и была разыграна в жизни.
— Нужно уважать дядюшкины причуды, — отвечала Жюльетта, — они не только ни для кого не обременительны, но и предназначены облегчить всем жизнь. Для него несносно садиться за стол в определенный час, и он редко соблюдает время, утверждая, что лучшее изобретение новейших времен — обед по карте.
Среди прочего заговорили о пристрастии этого превосходного человека видеть повсюду надписи.
— Моя сестра, — сказала Герсилия, — может истолковать все до единой и потягаться в этом с самим хранителем, а я нахожу, что каждую можно вывернуть наизнанку, и от этого она станет не менее, а быть может, и более справедливой.
— Не могу отрицать, — отозвался Вильгельм, — что попадаются и такие изречения, которые сами себя опровергают; например, я заметил на очень видном месте надпись: «Собственность и общее благо». Разве одно из этих понятий не отменяет другое?
Герсилия, перебив его, заметила:
— По-моему, дядюшка перенял это на Востоке, где на всех стенах начертаны изречения из Корана, не столько понятные, сколько почитаемые.
Жюльетта, не давая отвлечь себя в сторону, ответила Вильгельму:
— Изложите пространнее сказанное в двух словах, и смысл их тотчас станет понятен. — Далее, пропустив мимо ушей сторонние замечания, она объяснила, что имеется в виду: — Пусть каждый ценит по достоинству дарованную ему природой и судьбой собственность и старается не растратить ее и даже умножить; пусть расширит, насколько возможно, поле приложения своих способностей; но пусть при этом думает, как дать другим участвовать во всех его начинаниях, ибо имущих оценивают по тому, сколько людей получает благодаря им пользу.
Стали искать в подтверждение этому примеров, и тут наш друг оказался в своей стихии. Собеседники наперебой старались найти истинный смысл лаконической сентенции. Не за то ли чтят государя, что он может каждого побудить к деятельности, поощрить ее, благоприятствовать ей и так сделать всех подданных как бы участниками своей абсолютной власти? Не потому ли все обращают взоры на богача, что он, имея множество потребностей, хочет, чтобы везде получили долю от его избытка? Почему все люди завидуют поэту? Потому что делиться со всеми необходимо ему по природе и даже более — его природа в этом и состоит. Музыкант счастливей живописца, так как сам непосредственно оделяет всех отрадными дарами, живописец же дает нечто только тогда, когда его дар от него отчуждается.
Далее шли общие рассуждения. Любую собственность человек должен беречь, чтобы самому стать источником общего блага; он обязан быть эгоистом, чтобы не сделаться эгоистом, копить, чтобы было что тратить. Что значит дать бедным собственность и благо? Куда похвальней вести себя как управляющий их имуществом. В этом и заключен смысл слов: «Собственность и общее благо». На капитал никто не вправе посягать, а проценты с него в мировом обороте и так достанутся каждому.
Из дальнейшего разговора стало известно, что дядюшку упрекали за то, что доходы с его имений слишком малы. Он отвечал на это: «Такой недобор для меня все равно что трата на собственное удовольствие, потому что так я облегчаю людям жизнь и притом избавляю себя от труда производить расходы самому; а общий итог остается тот же самый».
Таким образом, беседа девиц с новым другом касалась многих предметов, а так как доверие между ними все возрастало, то они заговорили об ожидаемом вскорости кузене.
— Мы полагаем, что коль скоро он ведет себя так странно, то заранее условился об этом с дядюшкой. Вот уже несколько лет, как он не дает о себе знать, только посылает милые подарки, иносказательно указывающие нам место его пребывания; а тут вдруг пишет из ближайшего соседства, однако приехать хочет не прежде, чем мы сообщим ему обо всех наших обстоятельствах. Такое поведение неестественно, и, что бы тут ни крылось, мы должны все выяснить до его приезда. Нынче вечером мы дадим вам целую пачку писем, из них вы сможете уразуметь остальное.
Герсилия присовокупила:
— Вчера я познакомила вас с полоумной бродяжкой, а сегодня вам предстоит услышать о безумном путешественнике.
— Однако сознайся, — добавила Жюльетта, — что все это мы сообщаем не без расчета.
Едва только Герсилия не без нетерпения спросила, почему мешкают с десертом, как доложили, что дядюшка ожидает общество к десерту в большой беседке. На пути туда заметили походную кухню; усердно хлопочущие повара с грохотом укладывали вычищенные до блеска кастрюли, блюда, тарелки. Старого господина застали в просторной беседке за большим круглым столом, только что накрытым, и пока прибывшие усаживались, были щедро поданы необычайной красоты фрукты, превосходное печенье и наилучшие сладости. На вопрос дяди, что они видели и о чем беседовали, Герсилия выпалила в ответ:
— Наш гость чуть было не сломал себе голову над вашими лаконическими надписями, но, к счастью, Жюльетта пришла ему на помощь и дала к ним пространный комментарий.
— Вечно ты цепляешься к Жюльетте, — отозвался дядюшка, — а ведь она славная девушка и хочет чему-то научиться и что-то понять.
— А мне хочется позабыть многое из того, чему я выучилась; да и в том, что я поняла, немного проку, — весело отвечала Герсилия.
Тут в разговор вступил Вильгельм и рассудительно сказал:
— Я с почтением отношусь ко всякого рода афоризмам, особенно если они заставляют меня охватить взглядом противоположности и привести их к единству.
— Совершенно верно, — отозвался дядюшка, — но ведь разумный человек всю жизнь только этим и занимается.
Между тем места за столом постепенно заполнились, и пришедшим позже уже негде было сесть. Явились оба управляющих, егерь, берейтор, садовник, лесничий и другие, по виду которых нельзя было сразу определить их занятие. Каждый принес самые свежие новости, явно приятные старому господину, который старался заинтересованными вопросами вызвать людей на рассказ. Наконец он встал из-за стола и, поклонившись обществу, которому незачем было трогаться с места, удалился вместе с управляющими. Все полакомились фруктами, а молодежь, — хоть и немного неотесанная на вид, — отдала должное и сластям. Потом присутствующие один за другим стали подниматься и, откланявшись остающимся, уходили прочь.
Девицы, заметив, что гость удивляется происходящему, дали ему такое объяснение:
— Все, что вы здесь видите, есть опять-таки следствие своеобразных взглядов дядюшки; он утверждает, что самое поразительное изобретение нашего века — это трактир, где можно пообедать за отдельным столиком по карте. Едва он об этом изобретении узнал, как постарался ввести то же самое и в своем семействе. Если он в хорошем расположении духа, то с удовольствием описывает все ужасы семейной трапезы, где каждый сидящий думает о своем, неохотно слушает других, рассеянно отвечает или с кислым видом молчит, а если, на несчастье, за столом окажутся дети, мгновенно впадает в педагогический раж и невпопад срывает на них дурное настроение. «Вот сколько приходится терпеть неприятностей, — говорит он. — А я сумел сразу от всего избавиться!» За нашим столом он появляется редко и присаживается только на миг, хотя стул для него всегда стоит. Походная кухня всегда при нем, обедает он обыкновенно в одиночестве, а остальные пусть сами о себе заботятся. Если же вдруг он приглашает к завтраку или к десерту, то домочадцы собираются отовсюду, где бы они ни были, и, как вы видели, едят с удовольствием. Именно это ему и приятно; у кого нет аппетита, тот не имеет права приходить, и всякий, кто полакомился вволю, обязан встать из-за стола; только так дядюшка может быть уверен, что все вокруг него получают удовольствие. Я слышала от него однажды: «Если хочешь доставить людям радость, старайся время от времени дать им то, что доступно им только изредка или недоступно совсем».
На обратном пути общество привел в волнение неожиданный случай. Герсилия сказала Феликсу, скакавшему бок о бок с нею:
— Погляди, что там за цветы. Весь южный склон сплошь зарос ими, а я никогда таких не видала.
Феликс немедля пустил лошадь вперед, поскакал к указанному месту и уже возвращался с букетом, издали потрясая цветущими венчиками, как вдруг и он и лошадь исчезли. Оказывается, мальчик свалился в ров. Тотчас же двое верховых, отделившись от попутчиков, поскакали к нему.
Вильгельм хотел выпрыгнуть из экипажа, но Жюльетта запретила ему:
— Помощь уже подана, а у нас есть правило, что в таких случаях может покидать свое место только тот, кто оказывает помощь. Хирург уже там.
Герсилия придержала коня.
— Да, — сказала она, — лейб-медик, чтобы лечить недуги, нужен не так часто, а вот хирург, чтобы лечить раны, нужен каждый час.
Феликс уже скакал к ним с повязкой на голове, не выпуская из рук добычи и высоко поднимая цветы всем на обозрение. Довольный собой, он преподнес букет своей повелительнице, а Герсилия подарила ему тонкий, пестрый шейный платок, сказав при этом:
— Белая повязка тебе не к лицу, эта будет выглядеть веселее.
Домой все воротились успокоенные, еще более расположенные друг к другу.
Было уже поздно, все разошлись в радостной надежде встретиться поутру; однако нашему другу еще несколько часов не давали заснуть мысли о переписке, которую мы приводим здесь.
Ленардо — тетушке
Вот Вам, дорогая тетушка, первое за три года письмо, согласно нашему уговору, впрочем, довольно странному. Я хотел видеть свет и полностью ему предаться, а ради этого забыть на время родные места, откуда я приехал и куда надеялся воротиться. Я хотел сохранить лишь общее впечатление, чтобы никакие мелочи не занимали меня и не отвлекали мои мысли в такую даль. Однако обе стороны все же подавали необходимые признаки жизни. Я получал деньги, а Вам доставлялись подарки для раздачи всей родне. Из того, что я присылал, Вы могли усмотреть, где именно я обретаюсь. Дядюшка мог определить место моего пребывания по вкусу вина, для девиц мой путь в Брабант, а оттуда через Париж в Лондон был обозначен кружевами, щепетильными и стальными изделиями, так что на их письменных, рабочих и чайных столиках, на их домашних и парадных платьях я найду много путеводных примет для моих рассказов. Таким образом, Вы, хотя и ничего обо мне не слышали, следили за мною, и Вам, верно, будет ничуть не любопытно узнать больше. Мне же настоятельно необходимо, чтобы Вы по доброте своей дали мне знать, что происходит в том кругу, куда я вновь собираюсь вступить. Я хотел бы прибыть с чужбины, как чужой человек, который, чтобы не быть в тягость, прежде осведомляется обо всех обычаях и привычках дома и не воображает, что там, принимая его, должны ради его прекрасных глаз приноровиться к его вкусам. Потому напишите мне о нашем добром дядюшке, о милых племянницах, о себе и обо всей ближней и дальней родне, а также о новой и старой прислуге. Одним словом, пусть Ваше умелое перо, которое Вы давно уже не погружали в чернильницу ради племянника, снова разгуляется для него по бумаге. Ваше назидательное письмо станет для меня верительной грамотой, с которой я и явлюсь, как только получу ее. Так что от Вас зависит, когда вы заключите меня в объятия. Мы меняемся меньше, чем полагаем сами, да и обстоятельства наши по большей части сходствуют с прежними. И я хочу сразу же узнать, — не что изменилось, а что осталось как раньше, что прибыло либо убыло, хочу снова увидеть себя в знакомом зеркале. Передайте привет всем нашим и поверьте, что, при всей странности моего отсутствия и возвращения, я сохранил больше тепла, чем сохраняют порой, постоянно интересуясь друг другом и оживленно переписываясь. Тысячу раз кланяюсь всем и каждому!

 

Приписка

 

Непременно напишите мне, милая тетушка, обо всех наших служащих и о том, как идут дела с нашими старостами и арендаторами. Что стало с Валериной, дочерью того арендатора, которого дядюшка перед самым моим отъездом прогнал, поступив с ним хотя и по заслугам, но, сдается мне, довольно сурово? Вы видите, я помню многие обстоятельства, я ничего не забыл. Можете проэкзаменовать меня относительно прошлого, но только раньше сообщите о настоящем.
Назад: Том восьмой ГОДЫ СТРАНСТВИЙ ВИЛЬГЕЛЬМА МЕЙСТЕРА, ИЛИ ОТРЕКАЮЩИЕСЯ
Дальше: ГЛАВА СЕДЬМАЯ