Книга: Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
Назад: КНИГА ТРЕТЬЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Лаэрт в задумчивости стоял у окна, опершись на руку и глядя на окрестные поля. Филина прокралась к другу через всю большую залу, прислонилась к нему и принялась подшучивать над его сосредоточенной миной.
— Нечего смеяться, — оборвал он, — страшно подумать, как летит время, как все меняется, всему приходит конец. Взгляни, вот здесь недавно был раскинут великолепный лагерь! Как весело глядели палатки! Какое оживление царило в них! Как тщательно охранялся весь округ! И вдруг все разом исчезло. Недолго сохранятся последние следы — затоптанная солома, ямы от котлов, а там все перепашут, и память о пребывании в здешних краях многих тысяч бравых молодцов застрянет лишь в памяти нескольких старческих голов.
Филина запела и потянула друга потанцевать по зале.
— Раз время прошло, догнать его мы не можем, — заявила она, — так давай же, пока оно еще весело идет мимо нас, красиво почествуем его, как прекрасное божество.
Не успели они сделать несколько туров, как по зале прошла мадам Мелина. У Филины достало злорадства пригласить ее тоже на танец и тем самым напомнить, как обезображена ее фигура беременностью.
— Хоть бы мне никогда не видать женщины на сносях, — сказала Филина ей вдогонку.
— А все-таки она рада своей ноше, — возразил Лаэрт.
— Но это ее ужасно уродует. Заметил ты, как подхвачена спереди юбка, как передние сборки торчат и выдаются при каждом шаге? У нее нет ни вкуса, ни способности взглянуть на себя со стороны и хоть чуточку скрыть свое положение.
— Оставь! — сказал Лаэрт. — Время само придет ей на помощь.
— А насколько было бы красивей, если бы детей стряхивали с деревьев, — заключила Филина.
Вошел барон и передал им несколько приветливых слов от графа и графини, уехавших рано утром, и наделил их небольшими подарками. После этого он отправился к Вильгельму, который занимался с Миньоной в соседней комнате. Девочка была очень ласкова, заботливо расспрашивала Вильгельма о его родителях, братьях, сестрах и родственниках и тем самым напомнила ему, что он обязан подать о себе весть своим близким.
Наряду с прощальным приветом от их сиятельств барон принес ему заверения, что граф остался весьма доволен им, его игрой, его поэтическими опусами и трудами по части театра. Дабы подкрепить такое расположение, он достал кошелек, сквозь красивое плетение которого соблазнительно сверкали новенькие золотые; Вильгельм отшатнулся, отказываясь принять его. Барон настаивал.
— Считайте этот дар возмещением потраченного вами времени, признательностью за ваши старания, но отнюдь не наградой вашему таланту. Если им мы приобретаем доброе имя и расположение людей, то вполне справедливо, чтобы прилежанием и усердием мы добывали средства удовлетворять свои потребности, ибо мы ведь не бесплотные духи. Находись мы в городе, где все можно достать, эта небольшая сумма была бы превращена в часы, в перстень или тому подобное, а сейчас я передаю волшебную палочку непосредственно вам в руки; добудьте себе с ее помощью сокровище, которое вам понадобится или приглянется, и храните его на память о нас. К кошельку относитесь бережно. Дамы собственноручно связали его, желая через вместилище сделать содержимое как можно привлекательнее.
— Простите мне смущение и колебание принять подарок, — отвечал Вильгельм. — Он как будто обесценивает то малое, что я сделал, и мешает мне свободно предаться счастливым воспоминаниям. Деньги — превосходный способ на чем-нибудь поставить точку, а я вовсе не хочу, чтобы на мне окончательно поставили точку в вашем доме.
— Для данного случая это не подходит, — возразил барон, — вы сами, как человек деликатный, не станете требовать, чтобы граф считал себя кругом у вас в долгу; ведь он из тех людей, которые величайшую свою гордость полагают в том, чтобы быть внимательным и справедливым. Для него не осталось тайной, сколько вы положили трудов, сколько времени посвятили его планам, мало того, он знает, что для ускорения кое-каких работ вы не жалели собственных денег. Как же мне показаться ему на глаза, если я не могу его заверить, что его признательность была вам приятна.
— Если бы я мог думать только о себе и следовать лишь собственным побуждениям, я бы, невзирая на все доводы, наотрез отказался принять этот дар, сколь он ни прекрасен и ни почетен, — ответил Вильгельм, — но не стану таиться: испытывая от него неловкость, я через него избавлюсь от неловкости по отношению к моим близким, которая втайне меня сокрушала. Мне должно отдать отчет и в деньгах, и во времени, которыми распорядился я не слишком похвально; теперь же великодушие его сиятельства позволит мне спокойно сообщить близким, какое богатство я приобрел столь неожиданным окольным путем. Во имя высшего долга я жертвую щепетильностью, подобно чуткой совести, предостерегающей нас в таких случаях, и ради того, чтобы смело предстать перед отцом, стою пристыженный перед вами.
— Удивительное дело, — заметил барон, — почему люди так стесняются брать деньги от друзей и покровителей, меж тем как всякий другой дар принимают от них с радостью и благодарностью! Человеческой натуре свойственно создавать и ревностно поддерживать в себе подобные предубеждения.
— Но разве это не относится ко всем вопросам чести?
— Ну да, и ко всем прочим предрассудкам, — подтвердил барон. — А мы боимся их искоренять, чтобы заодно не вырвать и ценные побеги. Но я всегда радуюсь, когда мне встречаются отдельные личности, сознающие, чем можно и должно пренебречь, и с удовольствием вспоминаю анекдот про остроумного писателя, который сочинил для придворного театра несколько пьес, коими снискал полное одобрение монарха. «Я желаю отменно наградить его, — заявил щедрый государь, — надо узнать, доставит ли ему удовольствие ценная вещь или он не побрезгует принять деньги». Отряженному для этого царедворцу писатель ответил на привычный ему шутливый лад: «Сердечно благодарю за высочайшую милость, но pa? государь ежедневно взимает с нас деньги, не вижу, почему мне должно быть зазорно взять деньги у него».
Как только барон вышел из комнаты, Вильгельм живо стал пересчитывать капитал, доставшийся ему так неожиданно и, по его мнению, незаслуженно. Казалось, что стоимость и ценность золота, которую мы постигаем лишь в позднейшие годы, впервые смутной догадкой блеснула перед ним, когда красивые сверкающие монеты выкатились из нарядного кошелька. Произведя подсчет и приняв во внимание, что Мелина обещал тут же уплатить долг, он обнаружил, что в наличности у него оказалось столько же и даже больше, чем в тот день, когда по милости Филины он потратился на первый букет. С тайным удовлетворением думал он о своем даровании и с тихой гордостью об удаче, что напутствовала его и сопутствовала ему. Уверенно взялся он за перо, дабы сочинить письмо, которым сразу выведет всю семью из затруднения и в наилучшем свете выставит свой образ действий. Он избегал вдаваться в подробности и многозначительными туманными намеками предоставлял догадываться о своих приключениях.
Благополучное состояние его казны, достаток, которым он обязан был своему таланту, расположение сильных мира сего, успех у женщин, обширный круг знакомства, развитие телесных и духовных задатков, надежды на будущее — все вместе рисовало перед ним такой ослепительный воздушный замок, фантастичнее которого не могла бы соорудить сама фата-моргана.
В таком счастливом возбуждении продолжал он, запечатав письмо, вести долгий монолог, в котором повторял содержание написанного и сулил себе деятельное и достойное будущее. Пример столь многих благородных воителей воодушевил его, творения Шекспира открыли ему новый мир, а с губ красавицы графини он выпил неизъяснимый пламень. Все это не могло и не должно было остаться бесплодным.
Явился шталмейстер и спросил, сложены ли у них вещи. К несчастью, никто, кроме Мелины, еще об этом не подумал. А теперь надо было спешно уезжать. Граф обещал предоставить труппе средства перевозки на несколько дней пути; сейчас лошади были уже заложены, и долго задерживать их не следовало. Вильгельм потребовал свой сундук, — его присвоила мадам Мелина; он спросил свои деньги, — господин Мелина запрятал их на самое дно сундука.
— В моем сундуке найдется свободное место, — заявила Филина, взяла одежду Вильгельма и велела Миньоне принести остальное. Вильгельму пришлось поневоле согласиться.
Пока все собирали и складывали, Мелина сказал:
— Противно думать, что мы путешествуем, как ярмарочные фокусники и канатные плясуны; мне хотелось бы, чтобы Миньона надела женское платье и чтобы арфист сейчас же остриг бороду.
Миньона прижалась к Вильгельму и с горячностью заявила:
— Я мальчик! Не желаю я быть девочкой.
Старик молчал, а Филина отпустила несколько ехидных замечаний по поводу причуды графа, своего благодетеля.
— Если арфист обстрижет бороду, — говорила она, — пускай нашьет ее на ленту и хранит очень бережно, чтобы, встретясь где-нибудь на белом свете с графом, он мог опять ее надеть, — только бородой он и заслужил милость его сиятельства.
Когда все приступили к ней, требуя объяснить это странное утверждение, вот что она заявила:
— Граф полагает, что сохранению иллюзии очень способствует старание актера сохранять и в обыденной жизни характерные черты своей роли; поэтому-то он и был благосклонен к педанту и находил, что арфист умно делает, нося привязную бороду не только вечером, на театре, но и днем не снимает ее, и очень радовался натуральности этого маскарада.
Пока все остальные потешались над заблуждением графа и над его странными понятиями, арфист отвел Вильгельма в сторону, стал прощаться и слезно просить, чтобы тот немедля отпустил его. Вильгельм всячески увещевал старика, обещая оградить его от кого угодно, уверяя, что никому не позволит не то что обстричь, но даже тронуть на нем хоть волосок.
Старик был в сильном волнении, глаза его горели странным огнем.
— Не это гонит меня прочь! — вырвалось у него. — Уже давно корю я себя за то, что не оставляю вас. Нигде не следовало мне задерживаться, ибо злосчастье настигает меня и причиняет вред тем, кто водится со мной. Страшитесь любых бед, если не отпустите меня. Только не задавайте мне вопросов, я не властен над собой и не могу остаться.
— Кто же имеет над тобой такую власть?
— Господин мой, оставьте мне мою ужасную тайну и освободите меня. Не земной судья обрек меня мщению; надо мной властвует неумолимый рок. Я не могу, я не смею остаться!
— В таком состоянии, как сейчас, я, конечно, не отпущу тебя.
— Промедление будет предательством против вас, моего благодетеля. Мне ничего не грозит возле вас, зато опасность грозит вам. Вы не знаете, кого пригрели близ себя; я виновен, но несчастье мое больше вины. Мое присутствие отпугивает удачу, и куда приближусь я, там доброе дело теряет свою силу. Вечно блуждать и скитаться обречен я, дабы не настиг меня мой злой гений, который непоспешно следует за мной и показывает свою власть, стоит мне лишь только приклонить голову, чтобы отдохнуть. Всего благодарнее покажу я себя тем, что покину вас.
— Странный ты человек! Доверие к тебе ты так же бессилен отнять у меня, как и надежду увидеть тебя счастливым. Я не хочу вторгаться в тайну твоего суеверия; но коль скоро живешь ты в предчувствии удивительных совпадений и предначертаний, так я скажу, дабы утешить и ободрить тебя: присоединись к моему счастью, и мы увидим, чей гений возьмет верх, твой ли черный, мой ли светлый!
Вильгельм не упустил возможности еще многое добавить ему в утешение, ибо с некоторых пор угадывал в странном своем спутнике человека, по воле случая и рока взвалившего на себя тяжкую вину и ныне влачащего за собой память о ней. Недаром за несколько дней до того Вильгельм подслушал его песню и приметил в ней следующие строки:
К нему луч утра огневой
Летит багряно из эфира,
И над повинной головой
Вдруг рушится прекрасный образ мира.

Что бы ни говорил старец, Вильгельм всякий раз выдвигал довод более веский, умел все обернуть и показать лучшей стороной, умел найти такие добрые, душевные и утешительные слова, что старик как будто приободрился и отбросил свои мрачные помыслы.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мелина питал надежду устроиться со своей труппой в небольшом, но зажиточном городке. Графские лошади доставили актеров до назначенного места, и теперь им предстояло добыть лошадей с повозками, чтобы ехать дальше. Мелина взял на себя эти хлопоты и, по своему обыкновению, отчаянно скряжничал. А у Вильгельма в кармане бренчали подаренные графиней блестящие дукаты, которые он считал себя вправе тратить в полное свое удовольствие, быстро позабыв, что хвастливо включил их в импозантный баланс, посланный родным.
Друг Шекспир, — в коем он с превеликим восторгом признал своего крестного, радуясь, что носит одно с ним имя, — познакомил его с неким принцем и будущим королем, который проводит время в непочтенной и даже дурной компании и, невзирая на благородство своей натуры, услаждается грубыми, непотребными и нелепыми выходками этой простецкой братии. Пример пришелся тем более кстати, что позволял Вильгельму приравнять к нему и нынешнее свое состояние и давал необычайный простор самообольщению, к коему он испытывал неодолимую склонность.
Прежде всего он подумал о своем гардеробе и нашел, что камзольчик, на который в случае надобности можно набросить короткий плащ, — одежда, вполне подходящая путнику. Длинные вязаные панталоны и пара башмаков на шнуровке как нельзя лучше пристали пешеходу. Далее он приобрел красивый шелковый шарф, которым повязался сперва под предлогом, что тело надо держать в тепле; зато шею он избавил от галстучного плена, приказав нашить на рубашку несколько рядов кисеи, которые оказались слишком широки, по получилось полное впечатление старинных брыжей. Прекрасный шелковый шейный платок, уцелевшая память о Мариане, теперь свободно был повязан под кисейными брыжами. Круглая шляпа с пестрой лентой и большим пером давала маскараду последний штрих.
Женщины уверяли, что наряд этот превосходно ему идет. Филина представлялась совершенно очарованной и выпросила себе его прекрасные кудри, которые он безжалостно обстриг, дабы приблизиться к идеалу простоты. Тем самым Филина выставила себя в выигрышном свете, а наш друг, щедростью своей приобретший себе право обращаться с прочими на манер принца Гарри, скоро и сам вошел во вкус сумасбродных проказ, затевая и поощряя их. Молодые люди фехтовали, плясали, придумывали разные игры и в сердечном веселии неумеренно потребляли довольно сносное вино, которое им удалось добыть; а Филина в неразберихе беспорядочной жизни подстерегала неприступного героя, которого только и мог оберечь, что его добрый гений.
Отменным развлечением, имевшим особый успех у актеров, была импровизированная игра, в которой передразнивались и осмеивались недавние их покровители и благодетели. Некоторые актеры верно подметили внешние проявления благоприличия у разных знатных особ, и подражание таковым восторженно принималось остальной труппой, а когда Филина, заглянув в потайной архив личного опыта, извлекла оттуда кое-какие своеобразные способы объяснений в любви, обращенных к ней, — зрители совсем зашлись от злорадного хохота.
Вильгельм осудил их неблагодарность; ему возражали: они всемерно заслужили все, что было ими получено, и вообще обращение с такими достойными людьми, какими они себя мнили, оставляет желать лучшего. Посыпались жалобы на то, как невнимательно их встретили, как их унижали. Издевки, глумление и передразнивание возобновились, становясь все озлобленнее и несправедливее.
— Мне бы хотелось, — вмешался Вильгельм, — чтобы в ваших словах не сквозили зависть и себялюбие и чтобы вы с правильной точки зрения посмотрели на этих людей и на обстоятельства их жизни. Непростое это дело — быть по самому рождению поставлену высоко в человеческом обществе. Кто наследственным богатством совершенно избавлен от житейских забот, кто с малых лет, можно сказать, окружен всеми излишествами, доступными человеку, тот обычно привыкает почитать эти блага первыми и главными в жизни, а ценность людей, богато одаренных природою, ему не очень понятна. Обращение знатных особ с низшими, а также между собой сообразуется с внешними отличиями. У них всякому дозволено выставлять напоказ свое звание, положение, наряды, кареты — только не заслуги.
Слова эти были горячо одобрены труппой. Всех возмущало, что человек с личными заслугами постоянно остается в тени, что в высшем свете не найдешь и следа простых, сердечных отношений. Особенно долго, так и эдак, обсуждался последний пункт.
— Не хулите знатных за это, скорее пожалейте их! — вскричал Вильгельм. — То счастье, которое мы ценим выше всего и которое проистекает от богатства душевного, им редко суждено испытать в полную силу. Лишь нам, беднякам, малоимущим или вовсе неимущим, даровано по-настоящему познать счастье дружбы. Тех, кто дорог нам, мы не можем ни возвысить своею милостью, ни взыскать благоволением, ни осчастливить подарком. Кроме нашего «я», у нас нет ничего. Это «я» мы должны отдать всецело, и если оно чего-то будет стоить, навсегда оставить другу свой дар. И какое же это счастье, какое упоение для дающего и для принимающего. В какое блаженное состояние повергает нас верность! Она придает преходящей человеческой жизни неземную крепость; она составляет основную долю нашего богатства.
При этих словах к нему приблизилась Миньона, обняла его своими нежными руками и замерла, прижавшись головкой к его груди. Он положил руку на голову девочки и продолжал:
— Как легко сильному мира сего привлекать к себе умы, как легко покоряет он сердца! Снисходительное, ровное, мало-мальски человеческое отношение творит чудеса; а сколько у вельможи способов закрепить привязанность однажды завоеванных душ! К нам все приходит реже, все достигается труднее, и как естественно, что мы полагаем более высокую цену тому, что приобретаем и создаем. Сколь трогательны примеры верных слуг, пожертвовавших собой ради своих господ. Как прекрасно их показал нам Шекспир! В таких случаях верность — это стремление благородной души уподобиться тому, кто стоит выше. Через долгую привязанность и любовь слуга становится равен своему господину, который иначе вправе считать его оплаченным рабом. Да, подобные добродетели годны лишь для низшего сословия; ему без них не обойтись, и его они украшают. Кто легко может откупиться, тому грозит соблазн пренебречь признательностью. Да, с этой точки зрения я считаю себя вправе утверждать, что сильный мира сего хоть и может иметь друзей, но сам другом быть не может.
Миньона все теснее прижималась к нему.
— Так и быть, — заметил один из актеров, — мы в их дружбе не нуждаемся и никогда ее не домогались. Однако им бы следовало побольше смыслить в искусстве, которому они желают покровительствовать. Когда мы играли особенно хорошо, нас никто не слушал; все было основано на лицеприятии. К кому благоволили, тот и нравился, а кто имел право нравиться, к тому не благоволили. Уму непостижимо, сколько раз тупость и безвкусица удостаивались внимания и одобрения.
— Если откинуть злорадство и насмешку, то, мнится мне, с искусством дело обстоит, как с любовью, — сказал Вильгельм. — Легко ли светскому человеку при его рассеянной жизни сохранить непосредственность чувства, необходимую художнику, чтобы он мог создать нечто совершенное? Этой непосредственности не должен быть чужд и тот, кто хочет быть таким участником произведения, какого желает и на какое рассчитывает художник. Поверьте, друзья, дарование — то же, что добродетель, — их надо любить ради них самих или вовсе махнуть на них рукой. И все же оба они могут заслужить признание и награду не иначе, как будучи взлелеяны скрытно, точно опасная тайна.
— А пока нас отыщет настоящий знаток, мы умрем с голоду! — крикнул кто-то из угла.
— Ну, ну, не сразу же, — возразил Вильгельм. — По моим наблюдениям, покуда живешь и двигаешься, пищу всегда себе найдешь, хоть и не в изобилии. Да и на что вам жаловаться! Разве нас не приютили и не накормили самым неожиданным образом, когда, казалось, дела наши совсем плохи? А сейчас, когда у нас ни в чем нет нужды, почему не подумаем мы поупражняться и хоть в малой степени продвинуться вперед? Мы занимаемся посторонними делами и, подобно школьникам, отмахиваемся от всего, что может нам напомнить заданный урок.
— В самом деле, — подхватила Филина, — это непростительно! Давайте выберем пьесу и тут же сыграем ее. Каждый должен стараться так, будто перед ним полна зала публики.
Толковали недолго, выбрали пьесу из тех, что тогда пользовались в Германии большим успехом, а ныне прочно забыты. Одни принялись насвистывать увертюру, другие поспешно восстанавливали в памяти свою роль, затем начали с великим усердием и проиграли всю пьесу до конца и справились сверх ожидания неплохо. Похлопали друг другу; редко случалось им держаться так хорошо.
Когда кончили, все испытали непривычное удовлетворение, частью от проведенного с пользой времени, частью оттого, что каждый справедливо был доволен собой. Вильгельм не поскупился на пространные похвалы, разговор шел веселый и радостный.
— Вы сами видите, — воскликнул наш друг, — как далеко бы мы продвинулись вперед, если бы продолжали упражнения в таком роде, а не ограничивались бы тем, чтобы зубрить, репетировать и лицедействовать чисто автоматически, по долгу ремесла. Куда похвальнее поступают музыканты, с каким увлечением, с каким усердием проводят они совместные упражнения. Как стараются согласно настроить свои инструменты, как тщательно держат такт, как тонко умеют усиливать и ослаблять звук. Когда один солирует, другому и в голову не придет выделить себя не в меру громким аккомпанементом. Каждый стремится следовать духу и мысли композитора и хорошо исполнить порученную ему, все равно большую или малую, партию. А нам разве не следовало бы так же тщательно и вдумчиво подходить к своему делу, раз мы служим искусству, которое несравненно деликатнее любой музыки, раз мы призваны тактично и вдохновенно изображать самые обыденные и самые редкостные проявления человеческой натуры? Чего противнее, нежели скомкать репетицию и рассчитывать, что спектакль вывезут настроение и удача? А лучшей нашей удачей и радостью мы должны почитать взаимную согласованность игры, дабы понравиться друг другу, а успех у публики ценить лишь в той мере, в какой он у нас уже обеспечен совокупными стараниями. Почему капельмейстер более спокоен за свой оркестр, нежели директор за свою труппу? Потому что там каждому стыдно за свой промах, оскорбительный для внешнего слуха; но как же редко видел я, чтобы актер со стыдом признал свои простительные и непростительные промахи, несносно оскорбляющие слух внутренний! Хотелось бы мне, чтобы сцена была не шире проволоки канатного плясуна, дабы без умения никто не рискнул на нее взобраться, меж тем как ныне каждый считает себя способным гарцевать на ней.
Этот призыв был одобрительно принят актерами, ибо каждый был уверен, что речь идет никак не о нем, раз он только что показал себя не хуже других. Все дружно решили, что впредь, в дороге и на месте, если им не суждено расстаться, они неукоснительно, в том же духе, как начали, будут упражняться совместно. Однако отметили, что, поелику это дело благорасположения и доброй воли, никакому директору вмешиваться в него не следует. И, подумав, безоговорочно признали, что между порядочными людьми наилучшая форма правления — республиканская, при этом должность директора должна быть переходящей; он избирается всеми, а при нем состоит нечто вроде сената в миниатюре.
Все были так воодушевлены этой идеей, что желали тотчас приступить к ее осуществлению.
— Я не против того, чтобы вы проделали такой опыт в пути, — заявил Мелина, — согласен временно, вплоть до прибытия на место, отказаться от директорства. — Он рассчитывал на этом выгадать, возложив дорожные расходы на маленькую республику или на временного директора. Затем началось оживленное обсуждение, как придать наилучшую форму новому строю.
— Раз это кочующее государство, — заметил Лаэрт, — мы, по крайней мере, избавлены от пограничных споров.
Не мешкая принялись за дело, и первым директором избрали Вильгельма. Затем был назначен сенат; женщины получили в нем место и голос; стали выдвигаться законы, их отклоняли, их утверждали. За этой игрой время шло незаметно, а так как проводили его приятно, казалось, что потрачено оно с пользой и новая форма открывает новые горизонты отечественному театру.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Видя актеров в столь добром расположении духа, Вильгельм надеялся, что теперь можно потолковать с ними о поэтических достоинствах пьес.
— Актеру недостаточна поверхностная оценка пьесы, — начал он, когда они снова собрались на другой день, — недостаточно судить о ней по первому впечатлению и, не проверив себя, хвалить или хулить ее. Это позволительно зрителю, который хочет умиляться и развлекаться, но отнюдь не выносит свое суждение. Актер же обязан давать себе отчет в причинах своего одобрения или порицания, а как может он это сделать, не умея проникнуться духом автора, постичь его намерения? Я сам на днях уличил себя в столь явно порочной склонности судить о пьесе по одной роли, о роли без связи со всей пьесой, что хочу привести в пример этот случай, если вы благоволите приклонить слух к моим словам.
Вы знаете непревзойденного Шекспирова «Гамлета» по чтению в замке, доставившему вам большое удовольствие. Мы задумали поставить эту пьесу, и я, не ведая, что творю, вознамерился сыграть принца; мне казалось, что я изучаю роль, стараясь затвердить наизусть самые яркие места, монологи и те явления, где более всего простора силе душевной, высоте ума и где смятенные чувства находят себе живое прочувствованное выражение.
Вот я и считал, что по-настоящему войду в дух роли, если, можно сказать, взвалю на собственные плечи весь груз тяжкой тоски и с этой ношей постараюсь последовать за своим прообразом по прихотливому лабиринту переменчивых настроений и странностей поведения. Так зубрил я, так репетировал свою роль и воображал, что постепенно сольюсь воедино с моим героем.
Однако чем дальше, тем труднее становилось мне видеть перед собой человека, а под конец я уже просто не мог обозреть его полностью. Тогда я проштудировал последовательно всю пьесу, но и тут многое не вмещалось в мое представление. То характеры, то выразительные средства вступали в противоречие между собой, и я чуть было не отчаялся найти тот тон, в каком мог бы сыграть свою роль целиком, со всеми ее отклонениями и нюансами. Долго и безуспешно плутал я по этим хитросплетениям, пока наконец у меня не мелькнула надежда приблизиться к своей цели совершенно особым путем.
Я прилежно искал каждый штрих, свидетельствующий о характере Гамлета в раннюю пору, до смерти отца; я подмечал, чем был бы этот незаурядный юноша независимо от трагического происшествия, независимо от дальнейших страшных событий, кем бы, не будь их, он стал.
Нежный и благородный отпрыск королевского рода взрастал под прямым воздействием царственного величия; понятие права и монаршего достоинства, чувство добра и чести развивались в нем вместе с сознанием своего высокого рождения. Он был государь, прирожденный государь и желал править лишь затем, чтобы добрый мог без препон творить добро. Будучи приятен наружностью, отзывчив сердцем, благонравен по натуре, он мог служить образцом для молодежи и стать отрадой мира.!
Лишенная особой страстности, любовь его к Офелии была тихим предчувствием сладостных вожделений, усердие в упражнении рыцарских качеств не было присуще ему лично, скорее, оно поощрялось и разжигалось похвалами, расточаемыми другим; будучи чист чувствами, он умел распознать людей прямодушных и ценил покой, какой вкушает бесхитростная душа в открытых ей объятиях друга. Он до известных пределов научился понимать и чтить добро и красоту в искусствах и науках; пошлость претила ему, и если в нежной его душе зарождалась ненависть, она не заходила дальше, чем нужно, чтобы презирать увертливых и лживых придворных и насмешливо играть ими. Держался он непринужденно, был прост в обхождении, не радовался праздности, но и не жаждал быть деятельным. Студенческую беспечность он, по виду, сохранил и при дворе. Веселость шла у него от настроения минуты, а не от сердца, товарищ он был хороший, покладистый, скромный, внимательный, без труда прощал и забывал обиды; но никак не мог быть близок с тем, кто преступал пределы справедливости, добра и честности.
Когда мы еще раз будем сообща читать пьесу, вы сами посудите, на верном ли я пути. Но я все же надеюсь подтвердить мое суждение цитатами.
Нарисованный им образ вызвал шумное одобрение; все считали, что теперь нетрудно будет объяснить и поведение Гамлета; всем нравился такой способ проникаться духом автора. Каждый намерен был самостоятельно изучить этим способом какую-нибудь пьесу и развить замысел автора.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Еще несколько дней пришлось актерам просидеть на месте, и сразу же для многих из них наметились не лишенные приятностей приключения, особливо пыталась соблазнить Лаэрта одна дама, жившая по соседству в своем поместье; однако он выказывал ей крайнюю холодность и даже неучтивость, за что терпел немало насмешек от Филины. Она воспользовалась случаем рассказать нашему другу незадачливую любовную историю, из-за которой бедный юноша ополчился на весь женский пол.
— Кто поставит ему в упрек, — говорила она, — что он возненавидел ту половину рода человеческого, которая столь злокозненно поступила с ним, дав ему испить всю чашу зла, какое только может грозить мужчинам от женщин. Судите сами: за одни сутки он успел быть влюбленным, женихом, супругом, рогоносцем, страстотерпцем и вдовцом! Не знаю, можно ли больше насолить человеку.
То ли посмеиваясь, то ли злясь, Лаэрт выбежал из комнаты, а Филина принялась в своей привычной манере рассказывать, как он, восемнадцатилетним юнцом, едва поступив в театральную труппу, встретил там четырнадцатилетнюю красотку, которая как раз собиралась уехать вместе со своим отцом, не поладившим с директором. Наповал влюбившись с первого взгляда, юноша всячески уговаривал отца не уезжать и в конце концов обещал жениться на девушке. После считанных приятных часов жениховства он обвенчался, провел счастливую брачную ночь, а наутро, пока он был на репетиции, жена, как положено по званию, сделала его рогоносцем: в переизбытке нежности возвратившись слишком рано домой, он, увы, застал на своем месте пожилого любовника, в безрассудной ярости накинулся на того с кулаками, бросил вызов и любовнику и отцу и отделался довольно легкой раной. Отец с дочкой уехали в ту же ночь, а он, увы, остался раненный вдвойне. Злосчастная судьба привела его к худшему изо всех фельдшеров в мире, и бедняга, увы, вышел из этой передряги с почерневшими зубами и гноящимися глазами. Он достоин всяческого сожаления, тем более что в божьем мире вряд ли найдется второй такой славный малый.
— Особливо обидно мне, что бедный дурачок вообще возненавидел женщин, а что за жизнь тому, кто ненавидит женщин? — присовокупила она.
Мелина прервал ее, сообщив, что все готово к отъезду и завтра поутру можно трогаться в дорогу. При этом он показал им план размещения в пути.
— Если добрый приятель посадит меня на колени, — заметила Филина, — так я рада буду ехать в тесноте и неудобстве; впрочем, мне все безразлично.
— Конечно, беда невелика, — подтвердил подошедший Лаэрт.
— Нет, это очень досадно! — возразил Вильгельм и поспешно вышел; за свои деньги он нанял еще один весьма удобный экипаж, о котором умолчал Мелина. Места были распределены по-новому, и все радовались, что можно ехать удобно, как вдруг пришла тревожная весть, будто на дороге, намеченной ими, появился вооруженный отряд, от которого ждать добра не приходится.
Жителей местечка всполошили эти сведения, при всей их зыбкости и противоречивости. Судя по расположению войск, враг едва ли мог пробраться сюда, а друг вряд ли так замешкался, — но всякий старался изобразить опасность, ожидавшую наших актеров, как можно опаснее и склонить их к выбору другого пути.
Многих в труппе это обеспокоило и напугало, и когда, согласно новому республиканскому строю, для обсуждения столь чрезвычайного обстоятельства были созваны члены правительства в полном составе, они почти единогласно решили, во избежание беды, задержаться здесь или отвратить ее, избрав другой путь.
Только Вильгельм, не поддававшийся страху, считал постыдным из-за пустых слухов отказаться от тщательно продуманного плана. Он успокаивал товарищей убедительными доводами, внушая им мужество.
— Пока что это лишь слухи, — говорил он, — а сколько таких слухов порождает война! Люди сведущие считают такой случай неправдоподобным и даже невероятным. Неужто в столь важном деле мы будем руководствоваться несвязными россказнями? Маршрут, который указан нам его сиятельством и прописан в нашей подорожной, считается наикратчайшим и весьма удобным. Он приведет нас в город, где вы встретите друзей и знакомых и можете рассчитывать на хороший прием. Окольный путь тоже доставит нас туда, но как же он будет труден и долог! Удастся ли нам одолеть его в столь позднюю осеннюю пору и сколько времени и денег потратим мы зря! — Многое еще говорил он и с такой выгодной стороны повернул дело, что у них постепенно страх убыл, а мужества прибыло. Столько толковал он им о дисциплине в регулярных войсках, такими ничтожными нарисовал мародеров и другой примазавшийся сброд, а самую опасность изобразил такой милой забавой, что все явно приободрились.
Лаэрт с первой минуты взял его сторону, твердя, что не намерен отступать и уступать. Старый ворчун изрек несколько слов ободрения в своей лапидарной манере, Филина подняла на смех всех подряд, а после того, как мадам Мелина хоть и была на сносях, но осталась верна врожденной отваге и нашла предложение героическим, сам Мелина не стал противиться, тем паче что надеялся порядком сэкономить, избрав ближнюю дорогу, на которую заранее подрядил возниц, и все единодушно согласились на предложение Вильгельма.
Однако на всякий случай были приняты меры защиты, закуплены большие охотничьи ножи и на расшитых ремнях повешены через плечо. Вильгельм сверх того засунул за пояс пару карманных пистолетов; у Лаэрта вдобавок имелось хорошее ружье; и все в приподнятом расположении духа тронулись в путь.
На второй день возницы, хорошо знакомые с местностью, заявили: они не прочь устроить послеобеденный привал на лесистой горной поляне, потому что до села далеко, а в ясные дни на эту поляну ездят охотно.
Погода стояла прекрасная, и все без заминки приняли предложение. Вильгельм быстрым шагом пошел вперед в горы, и каждый встречный немало дивился его странному виду. Резво и бодро поднимался он лесом, Лаэрт, посвистывая, следовал за ним, одни только женщины по-прежнему тащились в повозках. Миньона бежала рядом, гордясь охотничьим ножом, в котором актеры не могли ей отказать, когда принялись вооружаться. Шляпу она обвила жемчугом, единственным, что сохранил Вильгельм на память о Мариане. Белокурый Фридрих нес ружье Лаэрта. Самый миролюбивый вид был у арфиста. Длинное одеяние он стянул поясом, — так ему свободнее было идти. Он шел, опираясь на суковатую палку, инструмент его остался в одной из повозок.
Не без усилия достигнув вершины, путники тотчас же узнали указанное место по великолепным букам, окружавшим и осенявшим его. Обширная, слегка наклонная лесная поляна манила задержаться здесь; взятый в русло родник предлагал освежающую отраду, а по ту сторону ущелий и лесистых хребтов открывалась далекая, прекрасная, заманчивая панорама. Там, в ложбине, виднелись селения и мельницы, а на равнине — городки; другие, грядой встающие вдали горы делали панораму еще заманчивее, мягко ограждая горизонт.
Пришедшие первыми завладели местностью, расположились отдохнуть в тени, разожгли костер, резвились и распевали, поджидая остальных, а те собирались друг за другом и в один голос восторгались местоположением, прекрасной погодой и несказанно прекрасным кругозором.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Если меж четырех стен они провели вместе немало веселых часов, то, конечно, им было не в пример вольнее здесь, где небесный простор и красота местности способны были очистить любую душу. Все чувствовали себя ближе друг другу, все рады были бы до конца жизни пробыть в столь приветном краю. Они завидовали охотникам, угольщикам, дровосекам, которых ремесло держит в таких благодатных местах, но превыше всего восхваляли они привольное житье цыганского табора.
Они завидовали этому удивительному племени, которому блаженная праздность дает право наслаждаться прихотливыми прелестями природы, и радовались, что могут до некоторой степени уподобиться ему.
Тем временем женщины принялись варить картофель, развертывать и приготовлять взятые с собой припасы. Несколько горшков стояло на огне, а все общество сгруппировалось под деревьями и кустами. Необычная одежда и разнородное вооружение придавали актерам довольно странный вид. Лошадям задали корм в стороне, и, если бы спрятать экипажи, зрелище маленького стана было бы романтическим до полного обмана чувств.
Никогда еще Вильгельм не испытывал такого удовольствия. Он смело мог вообразить себя предводителем странствующих колонистов. В таком смысле беседовал он с каждым по отдельности, придавая как можно более поэтичности мимолетному миражу. Актеры заметно воспрянули духом, ели, пили, веселились, повторяя, что никогда еще не знавали лучших минут.
Избыток удовольствия подстрекнул энергию молодых людей. Вильгельм и Лаэрт взялись за рапиры и начали упражнения, на сей раз с театральными целями. Им хотелось изобразить поединок, который приводит Гамлета и его противника к трагическому концу. Вразрез театральному обыкновению, оба приятеля считали, что в столь важной сцене нельзя неуклюже колоть куда попало; им хотелось дать образец того, как можно во время представления показать зрелище, могущее порадовать даже знатоков фехтования. Их окружили кольцом, оба фехтовали с огнем и с оглядкой; от каждого выпада усиливался интерес зрителей.
Вдруг из ближнего куста раздался выстрел, вслед за ним второй, и все заметались в испуге. Вскоре показались вооруженные люди и ринулись к тому месту, где неподалеку от повозок с поклажей паслись лошади.
Женщины подняли крик, герои наши отбросили рапиры, схватясь за пистолеты, поспешили навстречу разбойникам и с громогласными угрозами потребовали отчета в их поведении.
После лаконического ответа в виде нескольких мушкетных выстрелов Вильгельм разрядил свой пистолет в курчавого молодчика, который забрался в повозку и разрезал веревки на поклаже. Меткий выстрел тотчас свалил его на землю, Лаэрт тоже не промахнулся, и ободренные приятели выхватили ножи, но тут часть шайки с ревом и бранью накинулась на них, дала по ним несколько выстрелов и в противовес их отваге обнажила сабли. Наши молодые герои держались храбро и призывали прочих своих товарищей к дружной защите. Но вскоре свет затмился в глазах Вильгельма, и сознание покинуло его. От выстрела, ранившего его в грудь и задевшего левую руку, и удара, рассекшего ему шляпу и голову до самого черепа, он упал, оглушенный, и лишь впоследствии, по рассказам, узнал о несчастливом финале нападения.
Раскрыв глаза, он обнаружил, что находится в самом необычайном положении. Первое, что увидел он сквозь туман, еще застилавший ему глаза, было склоненное над ним лицо Филины. Он чувствовал большую слабость, и когда сделал попытку приподняться, то оказалось, что лежал он на коленях у Филины, и сразу же вновь откинулся на них. Она сидела на траве, бережно прижав к себе голову простертого перед ней юноши и устроив ему в своих объятиях насколько возможно мягкое ложе. Миньона с растрепанными, залепленными кровью волосами стояла на коленях у него в ногах и, обхватив их, плакала навзрыд.
Увидев свое окровавленное платье, Вильгельм срывающимся голосом спросил, где он находится, что случилось с ним и с остальными. Филина попросила его лежать спокойно; все прочие, сказала она, в полной безопасности, никто не ранен, кроме него и Лаэрта. Больше она ничего не стала рассказывать, настаивая, чтобы он лежал смирно, потому что раны его в спешке плохо перевязаны. Он протянул руку Миньоне и спросил, почему у нее кудри в крови, сочтя, что она тоже ранена.
Пытаясь его успокоить, Филина объяснила, что добросердечная девочка, увидя друга своего раненным и торопясь остановить кровь, без раздумья схватила собственные волосы, разметавшиеся вокруг головы, и стала затыкать ими раны, но вскоре принуждена была бросить тщетные старания. Потом его перевязали трутом и мхом, а Филина отдала для этой цели свою косынку.
Вильгельм заметил, что Филина сидит, прислонясь к своему сундуку, который с виду был крепко заперт и неповрежден. Он спросил, посчастливилось ли и остальным спасти свое добро? Она пожала плечами и указала взглядом на поляну, где в беспорядке валялись сломанные ящики, разбитые сундуки, разрезанные баулы и куча мелкого скарба. Люди отсутствовали, и странная группа пребывала здесь в полном одиночестве.
Вильгельм мало-помалу узнал даже больше, чем ему хотелось: прочие мужчины, которые могли бы оказать хоть какое-то сопротивление, струсили и смирились, кто бежал, кто с ужасом созерцал происходящее. Возчики, те упорно бились за своих лошадей, но их одолели, связали, и все вмиг было дочиста разграблено и унесено. Как только страх за жизнь миновал, запуганные путешественники, оплакивая свои убытки, стремглав бросились в соседнее селение, взяв с собой легко раненного Лаэрта и унося ничтожные крохи своего имущества. Арфист прислонил к дереву свой поврежденный инструмент и вместе с остальными поспешил в деревню, чтобы отыскать лекаря и по мере сил прийти на помощь своему оставшемуся лежать замертво благодетелю.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Тем временем трое наших пострадавших путников продолжали оставаться в том же небывалом положении, никто не торопился помочь им; наступил вечер, надвигалась ночь. Хладнокровие Филины сменилось беспокойством, Миньона металась взад-вперед, и нетерпение ее росло с каждой минутой. Но когда желание их наконец исполнилось и откуда-то появились люди, — новый страх овладел ими. Они явственно слышали топот лошадей на той тропе, по которой взбирались сами, — им стало страшно, что другая компания непрошеных гостей задумала посетить лесную поляну, чтобы подобрать остатки.
Как же приятно были они поражены, когда, выехав из кустов верхом на белом коне, перед ними явилась дама в сопровождении пожилого господина и еще нескольких всадников; за ними следовали стремянные, лакеи, а также отряд гусар.
Вытаращив глаза при виде этого зрелища, Филина собралась было позвать, попросить прекрасную амазонку о помощи, но та сама уже обратила изумленный взор на странную группу, тотчас же повернула коня, подскакала ближе и остановилась. Торопливо осведомилась она о раненом, чья поза на коленях игривой самаритянки весьма озадачила ее.
— Это ваш муж? — спросила она у Филины.
— Нет, только добрый приятель, — отвечала та таким тоном, который покоробил Вильгельма.
Он не спускал глаз с нежных, величавых, ясных, участливых черт наездницы. Никогда, казалось ему, не видел он лица благороднее и приветливее. Широкий мужской плащ скрывал ее фигуру; по-видимому, она одолжила его у кого-то из своих спутников, дабы защитить себя от вечерней прохлады.
Всадники приблизились, некоторые спешились, дама последовала их примеру и с сердобольной участливостью расспросила о беде, постигшей путников, особливо же о ранах простертого на земле юноши. Затем поспешно повернулась и вместе с пожилым господином пошла навстречу экипажам, которые медленно поднимались на гору и остановились посреди лесной поляны.
После того как молодая дама задержалась у дверцы одной из карет и переговорила со вновь прибывшими, с подножки спустился приземистый мужчина, которого она подвела к нашему раненому герою. По ящичку в руках, по кожаной сумке с инструментами легко было распознать в нем хирурга. Повадками он был скорее грубоват, нежели обходителен, но рука его была легка и помощь весьма уместна. Произведя тщательное обследование, он признал, что раны не опасны, их можно перевязать на месте, а затем уже везти больного в ближнее селение.
Но молодая дама не могла успокоиться.
— Вы только поглядите, — сказала она после того, как несколько раз отходила от больного, возвращалась к нему и вновь привела с собой пожилого господина. — Только поглядите, как его изувечили! И ведь страдает-то он по нашей милости.
Вильгельм услышал эти слова, но не понял их. Она беспокойно ходила то туда, то снова сюда, как будто не могла оторваться от созерцания раненого и вместе с тем боялась погрешить против приличий, если бы осталась, когда его с великим трудом начали раздевать. Хирург только что разрезал левый рукав, как пожилой господин подошел к ней и внушительным тоном заговорил о необходимости продолжать путь. Вильгельм не сводил с нее глаз, очарованный созерцанием, и едва ли чувствовал, что́ с ним происходит.
Филина между тем встала, чтобы облобызать высокородной даме руку. Когда они стояли рядом, наш герой подумал, что никогда не видел столь разительной противоположности. Никогда еще Филина не являлась ему в таком неблагоприятном свете. Она не смела, так думал он, даже приблизиться к этому благородному созданию, не то что коснуться его.
Дама вполголоса расспрашивала Филину. Затем повернулась к пожилому господину, который по-прежнему стоял безучастным свидетелем, и попросила:
— Милый дядюшка, дозвольте мне быть щедрой за ваш счет. — При этом она скинула плащ с очевидным намерением отдать его тому, кто лежал на земле израненный и раздетый.
Вильгельм дотоле не отрывал глаз от ее целительных взоров, а теперь, когда с нее упал плащ, был поражен красотой ее стана. Она подошла ближе и бережно укрыла его плащом. В это мгновение, едва он раскрыл рот, чтобы пролепетать слова признательности, ее присутствие оказало такое сильное и странное действие на его уже потрясенные чувства, что ему вдруг почудилось, будто чело ее окружено лучами и весь ее облик постепенно заливает ослепительным светом. Хирург в этот миг причинил ему резкую боль, сделав попытку извлечь пулю, застрявшую в ране. Сознание его помутилось, и лик святой исчез из его глаз; он лишился чувств, а когда пришел в себя, всадников, и повозок, и красавицы со свитой как не бывало.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

После того как нашего друга перевязали и одели, хирург поспешил прочь, а тут как раз подоспел арфист и с ним несколько крестьян. Они быстро соорудили носилки, положили на них раненого и осторожно стали спускать его с горы под предводительством верхового егеря, которого оставили проезжие господа. Арфист молча, замкнувшись в себе, нес свой поврежденный инструмент, кто-то тащил сундук Филины, она плелась следом с узлом в руках. Миньона то бежала вперед, то в сторону, через лес и кустарник, с тоской поглядывая на своего страждущего покровителя.
А тот спокойно лежал на носилках, закутанный в теплый плащ. Казалось, электрические токи тепла от мягкой шерсти проникают в его тело; словом, он пребывал теперь в самом блаженном состоянии. Прекрасная владелица этой одежды произвела на него сильнейшее впечатление. Он все еще видел, как плащ спадает с ее плеч, видел перед собой ее благороднейший облик, окруженный сиянием, и душа его через леса и скалы стремилась вслед за исчезнувшей.
Только в сумерках процессия добралась до селения и до постоялого двора, где собрались остальные и в отчаянии оплакивали невозместимый урон. Единственная в доме тесная горница была битком набита людьми: одни лежали на соломе, другие успели занять скамьи, некоторые забились за печку, а мадам Мелина с трепетом ожидала разрешения от бремени в соседней каморке. Испуг ускорил срок родов, а от помощи хозяйки, молодой неопытной женщины, трудно было ждать проку.
Когда новоприбывшие потребовали, чтобы их впустили, поднялся дружный ропот. Все теперь утверждали, что лишь по настоянию Вильгельма и под его водительством избрали они этот опасный путь, где и настигла их беда. Вину за печальный исход всецело взвалили на него, не желали впускать его в дверь и требовали, чтобы он искал себе другое пристанище. Филину совсем смешали с грязью. Досталось и арфисту с Миньоной.
Недолго терпел эти пререкания егерь, которому прекрасная его госпожа строго наказала позаботиться о тех, кого бросили на произвол судьбы; с ругательствами и угрозами накинулся он на актеров, приказал им потесниться и очистить место для вновь пришедших. Все понемногу смирились. Егерь устроил Вильгельму место на столе, задвинув его в угол. Филина попросила поставить рядом ее сундук и уселась на него. Все стеснились, как могли, а егерь отправился поискать помещение поудобнее для супружеской четы.
Не успел он уйти, как недовольство снова подняло голос и упреки посыпались один за другим. Каждый описывал и преувеличивал свои убытки, все хором осуждали браваду, которая так дорого им обошлась, даже не скрывали злорадства по поводу ран нашего друга, поносили Филину и пытались вменить ей в преступление те способы, какими она спасла свой сундук. Из разного рода колких и язвительных насмешек вытекало, что во время грабежа и разгрома она домогалась расположения разбойничьего главаря и бог весть какими уловками и уступками склонила его не трогать ее сундука. Говорили, что она куда-то надолго пропадала. Она ничего не отвечала, только громыхала замками своего сундука, чтобы напомнить завистникам о его наличии и усугубить их отчаяние зрелищем своей удачи.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Хотя большая потеря крови ослабила Вильгельма, а явление милосердного ангела настроило на умиленный и кроткий лад, однако в конце концов его вывели из себя жестокие и несправедливые речи озлобленных актеров, вспыхивавшие все вновь и вновь, благо он не возражал ни словом. Наконец он почувствовал себя настолько окрепшим, чтобы привстать и высказать им, как гадко они поступают, оскорбляя своего друга и директора. С немалым усилием приподняв забинтованную голову и опершись о стену, он заявил им:
— Я понимаю вашу досаду на понесенный ущерб и готов простить вам, что вы оскорбляете меня, когда более пристало бы меня пожалеть; вы враждебно отталкиваете меня, когда я впервые мог бы ждать от вас помощи. За свои услуги и одолжения я до сей поры считал достаточной для себя наградой вашу признательность и ваше дружелюбие; не искушайте же мою душу, не побуждайте меня оглянуться и припомнить, сколько я для вас сделал; такой подсчет причинил бы мне лишь боль. Случай привел меня к вам, обстоятельства и затаенная склонность задержали у вас. Я был участником ваших трудов и ваших развлечений; малые мои познания были к вашим услугам. Если же сейчас вы наносите мне горчайшую обиду, обвиняя меня в стрясшейся с нами беде, значит, вы забыли, что первоначальное предложение избрать этот путь исходило от чужих людей, было обсуждено всеми вами и одобрено каждым наравне со мной. Пройди наше путешествие благополучно, каждый похвалялся бы, что удачно присоветовал предпочесть этот путь; с удовлетворением вспоминал бы, как мы совещались и как он кстати воспользовался правом голоса; ныне же вы возлагаете ответственность на меня одного, вы сваливаете на меня всю вину, которую я безропотно принял бы на себя, если бы не находил оправдания себе в чистой совести, а главное, если бы не мог сослаться на вас самих. Может быть, вы что-то против меня имеете, так скажите вразумительно, и я найду чем оправдаться; но коль скоро вам нечего предъявить мне достаточно веского, так молчите и не мучайте меня, я Очень нуждаюсь в покое.
Вместо ответа женщины вновь принялись хныкать и подробно подсчитывать свои убытки; Мелина совершенно не помнил себя, правда, и потерял он, по сравнению с прочими, много больше, чем мы могли предположить. Точно бесноватый, метался он по тесной комнате, бился головой о стену, бранился и сквернословил; когда же из соседней каморки вышла хозяйка и сообщила, что его жена разрешилась мертвым младенцем, он позволил себе недопустимо злобные выпады, а все остальные, вторя ему, выли, визжали, рычали, орали вразброд.
Всем сердцем сострадая их положению и досадуя на их низменные чувства, Вильгельм, невзирая на телесную слабость, ощутил прилив душевных сил.
— Как ни достойны вы сочувствия, я склонен презирать вас! — вырвалось у него. — Ни при каких несчастиях нельзя громоздить упреки на неповинного; ежели есть в этом неудачном шаге моя доля вины, так я и поплатился своей долей. Я лежу между вами израненный, и сколько бы ни потеряла труппа, я потерял больше всех. Все, что украдено по части гардероба, что сгинуло по части декораций, принадлежало мне, ибо вы, господин Мелина, еще не расплатились со мной, и я отныне полностью избавляю вас от всяких обязательств.
— Хорошо вам дарить то, чего никто больше не увидит! — закричал Мелина. — Ваши деньги лежали в сундуке у моей жены, и сами вы виноваты, что они пропали! — Он вновь принялся бегать, браниться и бушевать. Каждый припоминал нарядное платье из графского гардероба и пряжки, часы, табакерки, шляпы, которые Мелина так выгодно сторговал у камердинера. В памяти каждого вставали собственные, хоть куда более скромные, ценности, и все завистливо глядели на сундук Филины, недвусмысленно намекая Вильгельму, что он не прогадал, объединившись с ловкой красоткой, и через ее удачу сохранил свое имущество.
— Неужто вы полагаете, — наконец вырвалось у него, — что я оставлю себе какую-то собственность, покуда вы бедствуете; и в первый ли раз я честно разделяю с вами нужду? Отоприте сундук, и все, что есть в нем моего, я отдам на общую пользу.
— Это мой сундук, и я отопру его не раньше, чем пожелаю, — заявила Филина. — За какое-то там ваше тряпье, сбереженное мною, мало что выручишь даже у самого честного еврея. А вы подумайте о себе, о том, во что станет ваше лечение и что ждет вас в чужом краю.
— Не вздумайте ничего припрятать из принадлежащего мне, Филина, — возразил Вильгельм, — даже это малое поможет нам на первых порах выйти из затруднения. А кроме того, человек обладает еще многим, чем он способен облегчить участь друзьям и чего не пересчитаешь на звонкую монету. Все, что есть во мне ценного, будет отдано этим горемыкам, которые, опомнившись, конечно, пожалеют о теперешнем своем поведении. Да, я чувствую, как вы обездолены, и всем, чем могу, постараюсь помочь вам; подарите мне вновь свое доверие, успокоитесь хоть на миг, возьмите то, что я предлагаю! Кто от имени всех согласен принять мое ручательство?
На этом он протянул руку и промолвил:
— Обещаю расстаться с вами, покинуть вас не ранее, чем каждый вдвое и втрикрат возместит свой урон, не ранее, чем позабудется нынешнее ваше положение, кто бы ни был ему виною, и сменится более счастливым.
Он все еще протягивал руку, но никто не брал ее.
— Обещаю еще раз! — выкрикнул он и упал на подушки.
Все молчали, все были пристыжены, но не утешены, а Филина, сидя на сундуке, щелкала орехи, которые нашла у себя в кармане.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Вернулся егерь в сопровождении нескольких людей и распорядился перенести раненого. Он уговорил местного священника принять у себя супружескую чету; сундук Филины унесли, и она с невозмутимым достоинством отправилась за ним. Миньона побежала вперед, и как только больной прибыл в дом священника, ему предоставили широкое супружеское ложе, которое уже с давних пор служило ложем для посетителей и почетных гостей.
Только здесь обнаружилось, что рана открылась и сильно кровоточила. Пришлось наново перевязать ее. У больного начался жар, Филина истово ходила за ним, а когда над ней брала верх усталость, ее сменял арфист; с твердым намерением бодрствовать, Миньона уснула в углу.
Утром, когда Вильгельм несколько приободрился, он узнал от егеря, что господа, пришедшие им на помощь накануне, недавно покинули свое поместье, дабы избегнуть военных передряг и вплоть до замирения побыть в более спокойной местности. Он назвал имя пожилого господина и его племянницы, объяснил, куда они сперва направляются, сообщил Вильгельму, как настойчиво барышня наказывала ему позаботиться о покинутых.
Вошедший хирург прервал поток благодарственных слов, который Вильгельм излил на егеря, дал обстоятельное описание ран, уверил, что они легко заживут, ежели пациент будет вести себя спокойно и наберется терпения.
После того как ускакал егерь, Филина рассказала, что он оставил ей кошелек с двадцатью луидорами, священника отблагодарил за квартиру подарком и вручил деньги для платы хирургу за лечение. Она безоговорочно считается женой Вильгельма, раз и навсегда отрекомендована при нем как таковая и не допустит, чтобы он искал себе для ухода кого-либо иного.
— Филина, — начал Вильгельм, — я и так многим обязан вам в постигшей нас беде и не желал бы увеличивать свой перед вами долг. Мне неспокойно, доколе вы ухаживаете за мной, — ибо я не могу придумать, чем отплатить вам за труды. Отдайте мне вещи, которые вы сберегли для меня в сундуке, примкните к остальным участникам труппы, подыщите себе другое жилище и примите мою благодарность, а также золотые часы как скромное выражение признательности; только не оставайтесь со мной; ваше присутствие тревожит меня более, чем вы думаете.
Когда он кончил, она расхохоталась ему в лицо.
— Дурак ты и никак не поумнеешь, — заявила она. — Мне виднее, что́ для тебя хорошо; я останусь здесь и ни с места не сдвинусь. Я никогда не ждала благодарности от мужчин, не жду и твоей, а коли я люблю тебя, что тебе до того?
Она осталась и вскорости успела снискать расположение священника и его семейства, потому что неизменно бывала весела, каждого одаривала, каждому поддакивала и при этом всегда добивалась своего. Вильгельм чувствовал себя сносно. Хирург, человек, лишенный образования, но не смекалки, положился на природу, отчего пациент не замедлил встать на путь выздоровления. Страстно мечтал он полностью поправиться, дабы деятельно взяться за осуществление своих планов и мечтаний.
Непрестанно возвращался он мыслями к тому случаю, который оставил неугасимый след в его душе. Ему виделось, как прекрасная амазонка появилась из кустарника, как приблизилась к нему, сошла с коня и хлопотала вокруг него. Ему виделось, как с плеч ее спало широкое одеяние; как заволокло сиянием ее чело и ее стаи. Все его юношеские грезы слились с этим видением. Ему казалось, что наконец-то он собственными глазами узрел благородную, отважную духом Клоринду; вновь вспомнился ему больной царский сын, к ложу которого тихо и скромно приближается прекрасная, участливая принцесса.
«Кто знает, — порою втайне вопрошал он себя, — что, если в юности, точно во сне, картины грядущих судеб встают перед нами и как некое прозрение становятся видимы нашему неискушенному взгляду? Что, если семена того, что нас ждет, уже посеяны рукой судьбы, и неужто дано нам заранее вкусить от тех плодов, которые мы надеемся со временем сорвать?»
Лежа на одре болезни, он имел время тысячи раз воскрешать ту сцену. Тысячи раз оживлял он в памяти звук того сладостного голоса, и как же завидовал он Филине, облобызавшей ту сострадательную руку! Иногда все случившееся представлялось ему сном, он счел бы даже, что это была сказка, если бы не плащ, который подтверждал реальность видения.
Он тщательно оберегал это одеяние и вместе с тем страстно желал облачиться в него. Едва успев встать, он накинул плащ на себя и весь день боялся запачкать его или попортить еще как-нибудь.
Назад: КНИГА ТРЕТЬЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕСЯТАЯ