ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Наступила весна, более поздняя, но зато более дружная и радостная, чем обычно. В саду Оттилия увидела плоды своих забот: все вовремя дало ростки, зазеленело и зацвело; то, что было подготовлено в благоустроенных оранжереях и на грядках парников, тотчас поспешило навстречу природе, и все, чем еще оставалось заняться и распорядиться, уже не означало труд, полный надежд на будущее, но сразу же приносило радостное удовлетворение.
Ей приходилось, однако, утешать садовника, так как из-за сумасбродства Люцианы среди горшечных растений образовалось немало пробелов, а местами нарушилась симметрия древесных крон. Она старалась ободрить его и уверить, что все это скоро восстановится, но он слишком глубоко чувствовал, слишком ясно понимал свое дело, чтобы такие доводы могли утешить его. Подобно тому как садовника не должны отвлекать никакие посторонние увлечения и наклонности, так не долито нарушаться и спокойное развитие, в котором нуждается растение, чтобы достигнуть совершенства длительного или мимолетного. Растение — как упрямый человек, от которого всего можно добиться, если уметь обращаться с ним. Мирный взгляд, спокойная последовательность во всем, что надо делать в каждое время года, в каждый час, — вот что требуется от садовника, пожалуй, в большей мере, чем от кого бы то ни было.
Этими качествами добрый старик обладал в высокой степени, потому и Оттилии так приятно было трудиться вместе с ним; правда, талант свой он уже с некоторых пор не мог проявлять достаточно спокойно. Хотя он в совершенстве знал все, что касалось плодоводства и огородничества, хотя он умел удовлетворить всем требованиям садоводства в старинном вкусе, — ведь одному всегда больше удается одно, а другому другое, — хотя в уходе за оранжерейными растениями, в выгонке луковичных цветов, гвоздик и примул он мог бы поспорить с самой природой, все же новейшие декоративные деревья и модные цветы оставались ему до некоторой степени незнакомыми, а беспредельное поле ботаники, открывшееся перед ним, и жужжавшие здесь чужеземные названия внушали ему даже какую-то робость и досаду. Растения, которые с прошлого года начали выписывать его господа, он считал бесполезной тратой средств и расточительностью; не раз он видел, как засыхали эти дорогие цветы, и не больно ладил с торговцами по садовой части, которые, как ему казалось, нечестно относились к нему.
Поэтому после целого ряда опытов он составил себе особый план, который Оттилия тем охотнее поддерживала, что он был, в сущности, рассчитан на возвращение Эдуарда, чье отсутствие как в этом, так и во многих других случаях, с каждым днем давало себя знать все болезненнее.
Чем глубже растения пускали корни, чем больше они давали побегов, тем сильнее и Оттилия чувствовала себя привязанной к этим местам. Ровно год назад она появилась здесь как существо постороннее, ничем не примечательное. Как много за это время она приобрела, но как много — увы! — она за это же время и утратила! Она никогда не была так богата и никогда не была так бедна. Ощущение богатства и бедности мгновенно сменялись в ней и переплетались так тесно, что единственным спасением для нее были хозяйственные заботы, которым она предавалась с живым участием, более того — со страстью.
Как легко себе представить, она больше всего заботилась о том, что особенно любил Эдуард, и почему бы ей было не надеяться, что вскоре вернется он сам и что заботливое внимание, проявленное ею к отсутствующему, вызовет его благодарность?
Но она старалась еще и по-иному быть ему полезной. Ока взяла на себя почти целиком заботы о ребенке, и ей тем естественнее было заняться непосредственным уходом за ним, что решено было не брать для него кормилицы, а питать его молоком, разбавленным водою. Он должен был в то прекрасное время года пользоваться свежим воздухом, и она брала его на руки сама и носила спящего, еще ничего не сознающего, среди распустившихся и распускающихся цветов, которые так радостно должны были улыбаться его детству, среди молодых кустарников и растений, словно предназначенных расти вместе с ним. Осматриваясь вокруг, она невольно думала о том, в каком богатстве рожден этот ребенок, ибо почти все, что мог окинуть взор, со временем должно было принадлежать ему. Как хотелось, чтобы он и вырос на глазах у своего отца, своей матери и оправдал радостно возрожденный союз между ними.
Оттилия сознавала все это столь отчетливо, что будущее становилось для нее действительностью и о себе она совершенно забывала. Под этим ясным небом, под этими яркими солнечными лучами ей вдруг как-то сразу сделалось ясно, что ее любовь может стать совершенной, только став бескорыстной, и временами ей даже казалось, что она уже достигла такой высоты. Она желала только блага своему другу, она считала себя в силах отказаться от него, даже никогда не видеться с ним, лишь бы знать, что он счастлив. Но одно она твердо решила: никогда не принадлежать другому.
В замке позаботились о том, чтобы осень не уступила роскошью весне. Все так называемые летники, все, что продолжает цвести осенью и дерзко развивается наперекор холодам, было посеяно в изобилии, и астрам всевозможных сортов предстояло раскинуться звездным покровом на поверхности земли.
ИЗ ДНЕВНИКА ОТТИЛИИ
Мы заносим в наши дневники удачную мысль, где-нибудь прочитанную, или нечто примечательное, рассказанное при нас. Но если бы мы в то же время не жалели труда и выбирали из писем наших друзей любопытные замечания, своеобразные суждения, брошенные мимоходом остроумные слова, мы бы очень обогащались. Письма сохраняют, чтобы никогда их больше не перечитывать: в конце концов их уничтожают из осторожности, и так безвозвратно исчезает самое прекрасное, самое непосредственное дыхание жизни для нас и для других. Я решила избежать этого упущения.
Опять повторяется сначала сказка каждого года. Теперь мы, слава богу, читаем самую приятную ее главу. Фиалки и ландыши — как бы эпиграфы и виньетки к ней. Мы всегда радуемся, раскрывая ее в книге жизни.
Мы браним нищих, особенно же несовершеннолетних, когда они на улицах просят милостыни. Но разве мы не замечаем, что они сразу находят себе дело, как только есть чем заняться? Едва успеет природа раскрыть свои благодатные сокровища, а дети уже тут как тут и принимаются за какую-нибудь работу; никто из них уже не нищенствует, каждый протягивает тебе букет; он собрал его, пока ты еще спал, и просящий смотрит на тебя так же приветливо, как и его приношение. Никто не кажется жалок, если хоть отчасти чувствует себя вправе требовать.
И почему это год бывает порою таким коротким, а порою таким долгим, почему он кажется таким коротким, а в воспоминаниях — такой долгий? Так было с минувшим годом, и нигде я так остро не чувствую, как в саду, насколько тесно переплетаются преходящее и долговечное. И все же не бывает ничего столь мимолетного, что не оставило бы чего-либо подобного себе.
Мы миримся и с зимою. Все кажется просторнее, когда деревья стоят перед нами призрачные и прозрачные. Они — ничто, но ничего и не заслоняют от нас. А стоит только появиться почкам и бутонам, как нам уже не терпится — скорее бы все покрылось листвой, пейзаж ожил бы, а дерево приняло отчетливый образ.
Все совершенное в своем роде должно стать выше своего рода, оно должно стать чем-то другим, несравнимым. В иных звуках соловей еще остается птицей, потом он подымается над своим классом и, кажется, хочет показать всем пернатым, что значит по-настоящему петь.
Жизнь без любви, вдали от любимого — не более как comédie à tiroirs, плохая пьеса с выдвижными ящиками. Выдвигаешь один ящик за другим, задвигаешь и спешишь перейти к следующему. Все хорошее и значительное, что еще попадается здесь, едва связано одно с другим. Всякий раз надобно начинать сызнова, а всякий раз хотелось бы и кончить.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Что до Шарлотты, то она бодра и здорова. Она радуется на крепкого мальчика, который одним своим видом многое обещает и ежечасно занимает ее взор и душу. Благодаря ему она по-новому вступает в связь с миром и со своими владениями; прежняя деятельность пробуждается в ней; куда она ни взглянет, она видит, как много сделано в минувшем году, и радуется созданному. Вдохновленная каким-то особым чувством, она с Оттилией и ребенком подымается к дерновой хижине, кладет дитя на столик, словно на домашний алтарь, и, видя два пустых сиденья, вспоминает о прошлом, и новая надежда зарождается в ее сердце — для нее и для Оттилии.
Молодые девушки порой скромно оглядываются на того или другого юношу, втайне спрашивая себя, хотели бы они выйти за него замуж, но тот, кто должен заботиться о судьбе дочери или питомицы, окидывает взглядом более широкий круг. Так было сейчас и с Шарлоттой, которой брак Оттилии с капитаном не казался невозможным, — ведь сиживали они когда-то рядом в этой хижине. Ей не осталось неизвестным и то, что виды на выгодную женитьбу для него исчезли.
Шарлотта поднималась по дорожке, Оттилия несла ребенка за ней. Шарлотта предалась разнообразным думам. Бывает кораблекрушение и на суше; скорее оправиться после него, восстановить свои силы — прекрасно и достойно хвалы. Ведь вся жизнь основана на выигрышах и потерях. Кто не строил планов и не наталкивался на препятствия! Как часто выбираешь одну дорогу, а потом отклоняешься от нее! Как часто мы отвлекаемся от твердо намеченной цели, чтобы достичь другой, высшей! У путешественника, к величайшей его досаде, в дороге ломается колесо, но вследствие этой докучной случайности он завязывает приятнейшие знакомства, отношения, оказывающие влияние на всю его жизнь. Судьба исполняет наши желания, но на свой лад, чтобы дать нам многим больше того, что мы пожелали.
Занятая такими или сходными размышлениями, Шарлотта поднялась до нового здания на вершине, где и нашла полное им подтверждение, ибо окрестности оказались гораздо красивее, чем можно было вообразить. Все чужеродное, мелкое было удалено, и то прекрасное, чем пейзаж был обязан природе и что создало время, выступило во всей своей чистоте и бросалось в глаза; кругом зеленели молодые посадки, предназначавшиеся для заполнения кое-каких пустот и для создания живописной связи между отдельными частями местности.
Самый дом был уже почти пригоден для жилья; вид из окон, особенно из верхних комнат, поражал чрезвычайным разнообразием. Чем дольше вы смотрели, тем больше прекрасного открывалось вам. Какие эффекты должны здесь были возникать в зависимости от времени дня, от лунного или солнечного освещения! Очень хотелось остаться здесь; и в Шарлотте быстро проснулось желание снова строить и созидать — теперь, когда она видела, что вся черновая работа уже сделана. Потребовались еще только столяр, обойщик, маляр, обходившийся трафаретом да легкой позолотой, и в скором времени здание было закончено. Вскоре были оборудованы погреб и кухня, ибо на таком расстоянии от замка все необходимое надо было иметь под рукой. Обе женщины с ребенком поселились теперь наверху, и из этого местопребывания, как из нового центра, им открылся ряд новых путей для прогулок. Здесь, на высоте, при чудесной погоде они наслаждались чистым вольным воздухом.
Любимой прогулкой Оттилии, в одиночестве или с ребенком, был спуск к тому месту, где оставляли привязанной одну из лодок, предназначенных для переправы через озеро. Порою она развлекалась катаньем по воде, но одна, без ребенка, так как Шарлотта за него беспокоилась. Оттилия не пропускала ни одного дня, чтобы не зайти в замковый сад к садовнику и принять дружеское участие в его заботах о множестве саженцев, которые теперь все были выставлены на свежий воздух.
В это прекрасное время года Шарлотте пришелся весьма кстати приезд одного англичанина, который познакомился с Эдуардом в путешествии, позднее несколько раз встречался с ним и теперь пожелал осмотреть прекрасный парк, так как слышал о нем столько хорошего. Он привез рекомендательное письмо от графа, а сам представил Шарлотте в качестве своего спутника молчаливого, но очень любезного человека. То в обществе Шарлотты и Оттилии, то с садовником и егерями, часто со своим спутником, а порою и в одиночестве он бродил по окрестностям, и из его замечаний можно было усмотреть, что он любитель и знаток таких парков, да и сам, наверно, не раз занимался их устройством. Несмотря на свой пожилой возраст, он весело принимал участие во всем, что может украсить жизнь и сделать ее более содержательной.
В его обществе женщины стали по-настоящему наслаждаться всем, что их окружало. Его опытный глаз со всею свежестью воспринимал каждое впечатление, и созданное здесь тем более доставляло ему удовольствие, что этой местности он раньше не знал и едва был в состоянии различить то, что здесь было сделано человеком, от того, что создала сама природа.
Можно сказать, что благодаря его замечаниям парк словно рос и обогащался. Он уже сейчас указал на то, что обещают дать со временем новые, подрастающие посадки. От него не ускользнуло ни одно место, где можно было оттенить или заново вызвать какой-либо живописный эффект. Тут он отмечал ручеек, который, если его расчистить, мог бы стать украшением поросшего кустарником участка, там — грот, из которого, если его расширить, получился бы желанный приют отдохновения; стоило только срубить несколько деревьев, как открылся бы вид на великолепную группу скал. Он поздравлял хозяев с тем, что им еще есть над чем потрудиться, и уговаривал не торопиться с этим, а приберечь удовольствие творить и устраиваться на будущие годы.
Он никому не был в тягость, а в остальное время, не занятое прогулками и разговорами, большую часть дня занимался тем, что с помощью переносной камеры-обскуры снимал живописные виды парка и перерисовывал их, собирая, таким образом, в своих путешествиях богатые плоды для себя и для других. Это он делал уже несколько лет во всех чем-либо примечательных местностях и составил себе таким способом приятную и преинтересную коллекцию. Он показал дамам целый портфель, который возил с собой, и развлек их как самими рисунками, так и объяснениями к ним. Им было отрадно, что, не выходя из своего уединения, они с таким удобством могут странствовать по всему свету и смотреть на проносящиеся перед ними побережья и гавани, моря и реки, города, замки и многие другие местности, знакомые из истории.
При этом для каждой из них привлекательно было разное: для Шарлотты представляли общий интерес исторические достопримечательности; внимание же Оттилии останавливали главным образом те местности, о которых любил рассказывать Эдуард, где он охотно бывал, куда часто возвращался, ибо у каждого человека бывает пристрастие к тем или иным — близким или отдаленным — местам, которые его притягивают, волнуют, становятся ему особенно дорогими по воспоминаниям о первом впечатлении, или вследствие определенных обстоятельств, или по привычке, наиболее отвечая ею склонностям.
Она поэтому спросила лорда, где ему нравится больше всего и где бы он поселился, если бы ему был предложен выбор. Он не затруднился указать на целый ряд живописных мест и с тем особым акцентом, что отличал его французскую речь, с удовольствием и не торопясь поведал о том, отчего они ему особенно дороги и памятны.
А на вопрос, где теперь его обычное местопребывание и куда ему всего приятнее возвращаться, он, нисколько не колеблясь, дал следующий неожиданный для дам ответ:
— Я теперь привык чувствовать себя везде как дома и в конце концов нахожу как нельзя более удобным, чтобы другие для меня строили, насаждали и занимались домашним хозяйством. В мои собственные владения меня не тянет — отчасти по причинам политическим, но больше потому, что сын мой, для которого я, в сущности, трудился и устраивал, надеясь все это передать ему и в то же время насладиться всем этим вместе с ним, ко всему совершенно равнодушен и теперь отправился в Индию с намерением, как и многие другие, шире пользоваться жизнью, а то и промотать ее. Конечно, мы делаем слишком много затрат на приготовления к жизни. Вместо того чтобы с самого же начала удовлетвориться умеренными благами, мы все больше стремимся к широте, создавая себе тем самым все большие неудобства. Кто наслаждается теперь моими строениями, моим парком, моими садами? Не я, даже не мои родные, а какие-то приезжие, любопытные, беспокойные путешественники. Даже и при больших средствах мы всегда только наполовину чувствуем себя дома, особенно в деревне, где нам недостает многого, к чему мы привыкли в городе. Нет под рукой любимой книги, не захватили с собой как раз того, что нам сейчас нужнее. Мы все время устраиваемся на домашний лад только затем, чтобы слова уехать, и если мы это делаем не по воле или прихоти, то нас принуждают к тому обстоятельства, страсти, случайности, необходимость и мало ли что еще…
Лорд и не подозревал, как глубоко задели его слова обеих слушательниц. Да и разве не подвергается такой опасности тот, кто высказывает хотя бы самое общее суждение даже в кругу людей, обстоятельства которых ему хорошо известны! Для Шарлотты такие случайные уколы, даже от руки людей доброжелательных и благомыслящих, не были новы, к тому же жизнь так отчетливо представлялась ее очам, что она не испытывала особенной боли, когда кто-нибудь необдуманно и неосторожно заставлял ее бросить взгляд на то или иное безрадостное зрелище. Оттилию же, которая в своей еще полусознательной юности больше предчувствовала, чем видела, которая могла, вернее, должна была отвращать свои взоры от того, чего ей не хотелось и не полагалось видеть, — Оттилию эти искренние речи повергли в ужасное состояние; словно кто-то могучим взмахом разорвал утешительный покров, и ей представилось, что все делавшееся до сих пор для дома и угодий, для сада, парка и всей окрестности, было совершенно напрасно, ибо тот, кому все это принадлежит, этим не пользуется; он, как нынешний гость, вытеснен из дому самыми близкими и родными людьми и принужден скитаться по свету, подвергаясь к тому же величайшим опасностям. Она привыкла слушать и молчать, но на этот раз она была во власти мучительнейшего переживания, которое скорее усиливали, чем смягчали, все дальнейшие речи гостя, продолжавшего говорить, как всегда, остроумно, оригинально и обдуманно.
— Теперь, как мне кажется, — продолжал он, — я нахожусь на правильном пути, потому что все время рассматриваю себя как путешественника, который от многого отказывается, чтобы многим насладиться. Я привык к переменам, более того — они стали для меня потребностью, подобно тому как в опере мы вечно ждем новых декораций именно потому, что их и без того много. Я знаю, чего могу ждать от самой лучшей и самой плохой гостиницы; как бы она ни была хороша или плоха, я нигде не нахожу того, к чему привык, и в конце концов оказывается, что это одно и то же — полностью зависеть от необходимой привычки или полностью же от произвольной случайности. Теперь я, по крайней мере, могу не раздражаться из-за того, что какую-нибудь вещь потеряли или положили не на место, что моя постоянная комната непригодна для жилья и ее нужно приводить в порядок, что разбили мою любимую чашку и мне потом долгое время неприятно пить из другой. От всего этого я теперь избавлен, и если загорается дом, где я остановился, то мои слуги спокойно укладывают вещи, и мы уезжаем со двора и из города. И при всех этих выгодах, если в точности расчесть, оказывается, что за год я истратил не более, чем истратил бы дома.
Слушая эти слова, Оттилия все время видела перед собой Эдуарда; как, терпя лишения и тяготы, он так же блуждает теперь по неизведанным дорогам, как с опасностью для жизни он ночует под открытым небом и среди стольких превратностей и непрерывного риска приучает себя жить без родины и без друзей, отбрасывая все, лишь бы ничего не терять. К счастью, общество на некоторое время разошлось. Оттилия могла выплакаться наедине. Никогда скорбь, тяжкая и гнетущая, так не мучила ее, как эта ясность, которую она еще более стремилась прояснить: ведь так обычно и бывает, что мы начинаем сами мучить себя, раз только что-нибудь нас мучит.
Положение Эдуарда представлялось ей таким плачевным, таким жалким, что она решила во что бы то ни стало сделать все для возвращения его к Шарлотте, скрыть где-нибудь в уединении и безмолвии свою скорбь и свою любовь и заглушить их, отдавшись какой-либо деятельности.
Между тем спутник лорда, человек спокойный, разумный и в высшей степени наблюдательный, заметил промах, допущенный в разговоре, и указал своему другу на сходство положений. Тот ничего не знал об обстоятельствах семьи Эдуарда, тогда как его спутник, которого в путешествиях, собственно, ничто так не занимало, как подобные необычные случаи, возникающие на почве естественных или искусственных отношений, вызванных столкновением закона и произвола, рассудка и разума, страсти и предубеждения, успел и раньше, — более же подробно за время своего пребывания в этом доме, — ознакомиться со всем, что здесь произошло и что происходило.
Лорду было очень жаль, но он не смутился.
— Чтобы никогда не попадать в такое положение в обществе, надо было бы всегда молчать; ведь не только серьезные мысли, но и самые пошлые суждения могут столь же резким образом задеть присутствующих. Постараемся, — сказал он, — загладить это нынче вечером и воздержимся от всяких разговоров на общие темы. Расскажите-ка дамам какой-нибудь занимательный и поучительный анекдот, какую-нибудь историю из числа тех, которыми вы во время нашего путешествия обогатили вашу память и ваш портфель.
Однако, несмотря на лучшие намерения, приезжим и на сей раз не удалось развлечь приятельниц невинной беседой. Ибо спутник лорда, возбудив их внимание и самое живое участие целым рядом необычайных, поучительных, веселых, трогательных и страшных историй, решил заключить рассказом о происшествии, правда, необычайном, но мирном, сам не подозревая, как оно близко сердцу его слушательниц.
СОСЕДСКИЕ ДЕТИ
Новелла
Двое детей из двух живших по соседству почтенных семейств, мальчик и девочка, по своему возрасту вполне подходили для того, чтобы впоследствии стать мужем и женой; в надежде на такое будущее они воспитывались вместе, и родители уже радовались предстоящему браку. Но весьма скоро обнаружилось, что вряд ли это намерение осуществится: между этими двумя превосходными натурами стала проявляться какая-то странная вражда. Быть может, они были слишком во всем похожи — оба сосредоточенные в самих себе, точно знающие, чего хотят, твердые в своих решениях; каждый в отдельности они пользовались любовью и уважением своих сверстников, но, бывая вместе, всегда оказывались соперниками; каждый созидал сам для себя и разрушал созданное другим, не соревнуясь в стремлении к общей цели, а всегда борясь за один и тот же предмет; обычно добронравные и любезные, они питали только злобу и даже ненависть друг к другу.
Эти странные отношения дали себя звать еще в пору детских игр и обострялись с годами. По примеру мальчиков, которые играют в войну и, разделившись на два лагеря, вступают друг с другом в сражение, упрямая и смелая девочка стала во главе одного из отрядов и сражалась против другого с такой отвагой и таким ожесточением, что обратила бы его в позорное бегство, если б ее всегдашний соперник не держался весьма мужественно и в конце концов не обезоружил свою соперницу и не взял ее в плен. Но тут она защищалась с таким упорством, что он, опасаясь за свои глаза и в то же время боясь ее поранить, должен был сорвать с себя шелковый шейный платок и связать ей руки за спиной.
Этого она никогда не могла ему простить и в дальнейшем предпринимала столь коварные попытки навредить мальчику, что родители, уже давно обратившие внимание на столь необычное страстное ожесточение, сговорившись, решили разлучить эти два враждебные друг другу существа и отказаться от светлых надежд.
Мальчик, попав в новую среду, вскоре показал себя с наилучшей стороны. Всякое учение шло ему впрок. Покровителя и собственная склонность предопределили его к военной карьере. Всюду, где бы он ни находился, его любили и уважали. Одаренный превосходными качествами, он, казалось, мог действовать только на благо, на радость другим и, ясно сам того не сознавая, был весьма счастлив, что избавился от единственного соперника, данного ему природой.
В девочке же сразу произошла резкая перемена. С годами благодаря воспитанию и, что всего важнее, повинуясь какому-то внутреннему чувству она отошла от буйных игр, которым до тех пор предавалась вместе с мальчиками. Вообще ей словно чего-то недоставало, вокруг нее не было ничего, достойного ее ненависти, но любви ее еще никто не заслужил.
Молодой человек, постарше ее бывшего соперника-соседа, родовитый, богатый и с положением в обществе, всеми любимый, пользовавшийся любовью и особым благоволением женщин, почувствовал к ней непреодолимое влечение. Первый раз в жизни за нею ухаживал друг, влюбленный, поклонник. Предпочтение, какое он оказывал ей перед другими, которые были и старше и образованнее ее, блистали ярче и могли притязать на большее, ей чрезвычайно льстило. Его постоянная внимательность, чуждая всякой назойливости, его преданность и готовность оказать поддержку в разных неприятных обстоятельствах, его желание видеть ее своей женой, высказанное родителям, правда, в виде скромной надежды на будущее, ибо она была еще так молода, — все это расположило ее к нему, а привычка и внешняя сторона их отношений, отныне получивших признание света, тоже сделали свое. Ее так часто называли невестой, что наконец и она стала видеть в себе невесту, а потому, когда она обменялась кольцом с человеком, который так давно уже считался ее женихом, ни она, ни кто бы то ни был другой не думали, что их любовь еще нуждается в испытании.
Спокойное течение вещей не было ускорено даже и помолвкой. Обе стороны предоставили всему идти своим чередом; они радовались совместной жизни, и было решено насладиться этой дивной порой, как весною, как началом жизни более строгой, предстоящей в будущем.
Между тем отсутствовавший юноша с успехом завершил свое образование, достиг заслуженной ступени на своем жизненном поприще и приехал в отпуск навестить родных. Случилось само собою, что он снова хотя и естественным, по странным образом оказался на пути своей прекрасной соседки. В последнее время она жила только дружелюбными, семейственными чувствами, как подобает невесте, и в согласии со всем ее окружающим считала себя счастливой и в известном смысле была счастлива. Но вот впервые после долгого перерыва снова что-то стало ей поперек дороги. Это «что-то» не было ей ненавистно, она уже стала неспособна ненавидеть; более того, детская ненависть, которая, в сущности, была не чем иным, как смутным признанием внутренних достоинств соперника, перешла теперь в радостное изумление, в веселое любование, в любознательную откровенность, в сближение, наполовину вольное, наполовину невольное и все же неизбежное, причем все это было взаимно. Долгое отсутствие давало повод для долгих бесед. Даже их детское неразумие служило теперь, когда они поумнели, предметом шутливых воспоминаний; казалось, они хотели загладить былую задорную ненависть хотя бы дружелюбным и внимательным обхождением, кап будто ожесточенное взаимное непонимание в прошлом требовало отныне столь же решительного взаимного признания.
Что до него, то он ни в чем не преступал должных пределов благоразумия. Его положение, знакомства, честолюбие, виды на будущее занимали его настолько, что дружеское расположение очаровательной невесты он принимал с благодарностью и удовольствием как некое добавление ко всему остальному, не видя в этом ничего необычайного и не имея намерения отнимать ее у жениха, с которым у него к тому же были наилучшие отношения.
Совсем иное творилось в ее душе. Она словно пробудилась от сна. Борьба ее с юным соседом была первой ее страстью, и эта упорная борьба была не чем иным, как упорной, как бы прирожденной любовью, только принявшей видимость неприязни. Да и теперь, в воспоминаниях, ей казалось, будто она всегда его любила. Ее злые затеи того времени, когда она держала оружие в руках, вызывали у нее улыбку; она уверяла себя, что испытала приятнейшее чувство, когда он ее обезоружил, а все, что она предпринимала ему во зло и во вред, представлялось ей теперь лишь невинным средством привлечь его внимание. Она кляла тягучую дремотную привычку, по вине которой ее женихом мог стать человек столь незначительный; она изменилась, изменилась вдвойне, изменилась и в настоящем и в прошлом — в зависимости от того, как на это посмотреть.
Если бы кто-нибудь мог разобраться в ее чувствах, которые она таила в себе, приобщиться к ним, то он бы не осудил ее, ибо жених и вправду не выдерживал сравнения с соседом, стоило их увидеть друг возле друга. Если первому нельзя было отказать в известном доверии, то второму можно было верить вполне; если первого хотелось иметь собеседником, то во втором вы были бы рады увидеть товарища; а стоило подумать о каком-нибудь труднейшем испытании, об обстоятельствах чрезвычайных, то в первом можно было бы слегка усомниться, тогда как второй внушал несомненную уверенность. Женщины обладают особым природным чутьем, которым угадывают подобные различия, и для развития его в себе находят и основания, и частые поводы.
Чем дольше прекрасная невеста питала в тайнике своей души подобные чувства, чем реже постороннему представлялся повод сказать ей что-нибудь в пользу жениха, выразить то, на что, казалось, наводили, чего требовали обстоятельства и долг, к чему, как будто бесповоротно, взывала непреложная необходимость, тем больше сердце красавицы подчинялось только этой исключительной страсти; в то время как, с одной стороны, ее неразрешимыми узами связывали отношения светские и семейные, жених и данное ему слово, то, с другой, честолюбивый юноша вовсе не делал тайны из своих мыслей, планов и намерений, держал себя с ней как преданный, по даже не слишком нежный брат и уже заводил речь о своем близком отъезде, — в ней словно вновь проснулся дух ее детских лет, со всем своим коварством и ожесточением, и теперь, на более высокой жизненной ступени, он готовился, негодуя, проявить себя более действенным, и даже пагубным, образом. Она решила умереть, чтобы наказать некогда ненавистного, а теперь так страстно любимого человека за его безучастность и, раз уж ей не придется обладать им, навеки запечатлеться в его воображении, в его раскаянии. Она хотела, чтобы ее мертвый лик неотступно стоял перед ним, чтобы он упрекал себя в том, что не понял, не распознал, не оценил ее чувств.
Этот страшный бред всюду преследовал ее. Она всячески скрывала его, и, хотя другие ей удивлялись, все же никто не был настолько проницателен и умен, чтобы распознать истинную причину ее смятения.
Тем временем друзья, родственники, знакомые изощрялись в устройстве всякого рода празднеств. Не проходило дня, чтобы не было затеяно что-нибудь новое и неожиданное. В окрестностях не оставалось почти ни одного живописного местечка, которое не было бы украшено для приема многочисленных веселых гостей. И наш юноша перед своим отъездом тоже решил не отстать от других и пригласил молодую чету с близкими родственниками на увеселительную поездку по реке. Гости поднялись на большое красивое, богато украшенное судно, одну из тех яхт, где имеется небольшая Зала и несколько кают, что делает возможным пользоваться и на воде удобствами суши.
Яхта под звуки музыки неслась по широкой реке; общество скрылось от дневной жары в каюты, развлекаясь салонными и азартными играми. Молодой хозяин, никогда не умевший сидеть без дела, сел за руль, сменив старого кормчего, который тут же заснул подле него, и бодрствующему требовалась теперь вся его осмотрительность, так как он приближался к месту, где русло реки было сжато двумя островами, берега которых плоские и покрытые галькой, то с одной, то с другой стороны врезались в воду и делали фарватер опасным. Заботливый и зоркий рулевой чуть не поддался соблазну разбудить кормчего, но понадеялся на себя и направил судно к узкому проливу. В это мгновение на палубе появилась его прекрасная противница с венком на голове. Она сняла его и бросила рулевому.
— Возьми себе на память! — крикнула она.
— Не мешай мне, — крикнул он ей в ответ, подхватывая венок. — Мне нужны сейчас все мои силы, вес мое внимание.
— Я больше не помешаю тебе, — крикнула та. — Ты меня больше не увидишь! — с этими словами она поспешила на носовую часть яхты и бросилась в воду. Раздались голоса: «Спасите! спасите! она тонет!» Он был в страшнейшем замешательстве. От шума просыпается старый кормчий, хочет схватить руль, а молодой — передать его; но не успели они поменяться местами, как судно садится на мель; и в то же мгновение юноша, скинув верхнее платье, кидается в воду и плывет вслед за прекрасной своей противницей.
Вода — стихия, дружелюбная для того, кто с нею знаком и умеет с ней обращаться. Она понесла его, искусный пловец, оставался ее господином. Вскоре он настиг красавицу, увлекаемую потопом; он схватил ее, поднял над водою и поплыл; их быстро уносило вперед, пока острова и камни не остались далеко позади и река вновь не приняла своего плавного широкого течения. Только тут он пришел в себя, опомнился после первого потрясения, заставившего его действовать чисто машинально, ни в чем: не давая себе отчета; подняв голову над водою, он огляделся и поплыл, насколько хватало сил, к плоскому, поросшему кустарником берегу, который легко и удобно вдавался в реку. Здесь он положил на землю свою прекрасную ношу, но она, казалось, уже не дышала. Юноша был в отчаянии, но тут в глаза ему бросилась тропинка, убегавшая в кустарник. Снова взвалив на себя дорогую ношу, он вскоре заметил уединенную хижину, к которой и направился. Там оказались добрые люди — молодая супружеская чета. В беде, в несчастье люди быстро находят нужные слова. Все, что он догадался потребовать, было ему предложено. Живо развели яркий огонь, постлали на ложе шерстяные одеяла, принесли шубы, меха и все, что было теплого. Стремление спасти взяло верх над всеми иными соображениями. Не было упущено ничего, чтобы вернуть к жизни прекрасное, полуокоченевшее нагое тело. Это удалось. Она открыла глаза, увидела друга, обвила его шею своими дивными руками. Долго она его не выпускала; слезы потоком хлынули из ее глаз и довершили выздоровление.
— Неужели, — воскликнула она, — ты покинешь меня теперь, когда я тебя нашла?
— Никогда! — воскликнул он. — Никогда!
И, сам уже не зная, ни что он говорит, ни что он делает, прибавил:
— Но только береги себя, береги, подумай о себе — ради себя самой и ради меня.
Теперь она подумала о себе и только тут заметила, в каком она виде. Стыдиться своего любимого, своего спасителя она не могла, но она рада была отпустить его, чтобы он позаботился о себе: ведь на нем все было мокрое.
Молодые муж и жена, посоветовавшись друг с другом, предложили юноше и красавице свои свадебные наряды, висевшие тут же в достаточной сохранности, чтобы с ног до головы одеть молодую пару. Скоро оба искателя приключений были не только одеты, но и разряжены. Вид у них был очаровательный, и когда они, снова сойдясь вместе, с восхищением взглянули друг на друга, то в порыве неудержимой страсти, но все же и улыбаясь своему маскараду, устремились друг другу в объятия. Пыл молодости и одушевление любви в несколько минут восстановили их силы; недоставало только музыки, чтобы они пустились танцевать.
Перенестись из воды на сушу, от смерти к жизни, из семейного круга в лесную глушь, от отчаяния к блаженству, от равнодушия к любви, к страсти, перенестись в мгновение ока — голова не в состоянии была все это вместить, она готова была разорваться на части или помутиться. Чтобы вынести такую неожиданность, на помощь должно прийти сердце.
Всецело поглощенные друг другом, они лишь спустя некоторое время подумали о том, какой страх, какую тревогу должны были испытывать оставленные ими спутники, да и сами они едва могли без тревоги, без страха подумать о том, как они снова встретятся с ними.
— Бежать ли? Скрыться ли? — спросил юноша.
— Останемся вместе, — сказала она, бросаясь ему нашею.
Крестьянин, узнавший от них о корабле, севшем на мель, поспешил без дальнейших расспросов к берегу. Яхта благополучно плыла по реке; снять ее с мели стоило великого труда. Плыли наудачу, в надежде найти потерянных. Поэтому, когда крестьянин знаками и криками привлек к себе внимание плывущих, указав им на место, где удобно было пристать, и продолжал кричать и подавать знаки, судно повернуло к берегу. Но что за зрелище ожидало их, когда они причалили! Родители помолвленных первыми устремились на берег; любящий жених едва не лишился рассудка. Не успели узнать, что милые дети спасены, как они уже сами вышли из кустов в странном своем наряде. Их не узнали, пока они не подошли совсем близко.
— Кого мы видим? — воскликнули матери.
— Что мы видим? — воскликнули отцы.
Спасенные упали перед ними на колени.
— Вы видите детей ваших, — воскликнули они, — единую чету!
— Простите нас! — воскликнула девушка.
— Дайте нам ваше благословение! — воскликнул юноша.
— Благословите нас! — воскликнули оба среди всеобщего изумленного безмолвия.
— Благословите! — раздалось в третий раз, и кто бы посмел отказать им в благословении!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Рассказчик сделал паузу или, вернее, уже закончил повествование, когда заметил, что Шарлотта чрезвычайно взволнована; она даже встала и, извинившись, вышла из комнаты. Повесть эта была ей знакома. Описанный случай в самом деле произошел между капитаном и девушкой, его соседкой, правда, не совсем так, как это рассказал англичанин, но в главных своих чертах события не были искажены и только в частностях несколько развиты и приукрашены, как обычно бывает с подобными историями, сперва прошедшими через уста толпы, а потом через фантазию рассказчика, одаренного вкусом и остроумием. В конце концов все оказывается и так и не так, как оно было.
Оттилия по просьбе обоих гостей последовала за Шарлоттой, и тогда лорд, в свою очередь, заметил, что, пожалуй, и на этот раз был допущен какой-то промах и рассказано, очевидно, нечто знакомое хозяевам или близко задевшее их.
— Надо нам остерегаться, — прибавил он, — как бы не сделать еще что-нибудь худшее. Мы, кажется, принесли мало радости хозяйкам в благодарность за все то доброе и приятное, что видели здесь; надо нам найти приличный повод, чтобы скорее распрощаться.
— Признаюсь, — ответил его спутник, — меня здесь удерживает одно обстоятельство, не выяснив которого подробнее, мне бы не хотелось уезжать из этого дома. Вчера, когда мы шли по парку с камерой-обскурой, вы, милорд, были слишком заняты выбором живописного места и не заметили, что происходит рядом. Вы свернули в сторону от главной аллеи, чтобы пройти к одному мало посещаемому месту близ озера, откуда открывался прелестный вид на противоположный берег. Оттилия, которая была с нами, не решилась идти дальше и попросила переехать с ней туда на лодке. Я согласился и любовался ловкостью прекрасной лодочницы. Я заверил ее, что после Швейцарии, где очаровательнейшие девушки тоже заступают место перевозчика, мне уже не случалось с таким удовольствием качаться на волнах, но я все же не мог удержаться и спросил, почему она не захотела идти боковой дорожкой, а в ее нежелании и вправду заметна была какая-то робость и тревога.
— Если вы надо мной не будет смеяться, — вполне дружелюбно ответила она, — то я постараюсь вам кое-что сказать по этому поводу, хотя и для меня здесь есть какая-то тайна. Всякий раз, как я ступала на эту боковую дорожку, меня охватывал необыкновенный трепет, которого я больше нигде не испытывала и который не умею себе объяснить. Вот почему я избегаю подвергаться этому ощущению, тем более что вслед за тем у меня начинается боль в левом виске, от которой я вообще иногда страдаю.
Мы причалили, Оттилия занялась разговором с вами, а я тем временем осмотрел место, которое она мне издали отчетливо указала. И каково было мое удивление, когда я там обнаружил весьма явные признаки каменного угля, убедившие меня в том, что, если бы здесь произвели изыскания, в земле можно было бы найти богатые залежи.
Прошу прощения, милорд, я вижу — вы улыбаетесь, и прекрасно знаю, что вы, как мудрый человек и друг, лишь снисходите к тому страстному вниманию, с которым я отношусь к этим вещам, возбуждающим в вас одно недоверие, но для меня невозможно уехать отсюда, пока я не произведу над этой милой девушкой опыт с качанием маятника…
Не бывало случая, чтобы лорд, когда речь касалась этого предмета, не повторял своих контраргументов, которые спутник его выслушивал скромно и терпеливо, оставаясь, однако, ври собственном мнении и предрешенных намерениях. Он, в свою очередь, утверждал, что если подобные опыты удаются не над каждым, нет все же основания от них отказываться; напротив, тем серьезнее и основательнее следует изучить это дело, ибо здесь, наверно, должны обнаружиться ныне еще скрытые от нас всевозможные отношения и формы сродства между веществами неорганическими, между ними и веществами органическими и, наконец, этих последних между собою.
Он уже разложил свой набор золотых колец, кусков железного колчедана и других металлов, всегда находившихся при нем в изящной шкатулке, и начал в виде пробы опускать над одними металлами другие, подвешенные на нитке. При этом он сказал:
— Ничего не имею против злорадства, которое читаю на вашем лице, милорд, злорадства по поводу того, что у меня и ради меня ничто не приходит в движение. Но то, что я делаю, это только предлог. Когда вернутся дамы, им будет любопытно, каким странным делом мы тут заняты.
Женщины вернулись. Шарлотта сразу же сообразила, что это такое.
— Я об этих вещах кое-что слышала, — сказала она, — но никогда не видала их действия. Раз уж все у вас наготове, позвольте попробовать, не удастся ли мне.
Она взяла нитку в руку; к опыту она отнеслась с полной серьезностью и нить держала твердо, без всякого волнения, но ни малейшего колебания не было заметно. Очередь была за Оттилией. Она еще спокойнее, непринужденнее, безотчетнее держала маятник над металлами, лежавшими на столе. Но в тот же миг маятник словно подхватило мощным вихрем, и он в зависимости от того, что клали на стол, стал вертеться то в одну, то в другую сторону, чертя то круги, то эллипсы или же начиная раскачиваться по прямой линии, отвечая всем ожиданиям гостя, даже превосходя все, что можно было ожидать.
Сам лорд был слегка озадачен, спутник же его был так доволен и увлечен, что ему все было мало и он не переставал требовать продолжения и видоизменения опытов. Оттилия любезно исполняла его желания, пока в конце концов ласково его не попросила уволить ее, так как у нее снова начинается головная боль. Он же, изумленный, даже восхищенный, с воодушевлением стал уверять ее, что совершенно вылечит ее, если она доверится его врачеванию. После короткого колебания Шарлотта, поняв, что именно подразумевается, отклонила предложение, сделанное с благим намерением, ибо не хотела вблизи себя допускать нечто такое, против чего всегда таила боязливое предубеждение.
Гости уехали, и хотя они таким странным образом задели чувства хозяек, все же оставили по себе желание встретиться с ними когда-нибудь еще раз. Шарлотта пользовалась теперь хорошей погодой, чтобы отдать визиты по соседству, и никак не могла с этим кончить, так как все кругом, — кто с подлинным участием, кто просто в силу привычки, — до сих пор проявляли к ней особое внимание. Дома она оживала при виде ребенка, и, право же, нельзя было его не любить, о нем не заботиться. Он казался каким-то чудесным существом, чудо-ребенком, восхищая взгляд и ростом, и пропорциональным сложением, и силой, и здоровьем; что же больше всего поражало в нем, то было двойное сходство, которое все более в нем развивалось. Чертами лица и формами тела ребенок все более напоминал капитана, глаза же его все труднее было отличить от глаз Оттилии.
Под влиянием этого необычайного сродства и еще более, быть может, благодаря прекрасному чувству, врожденному женщине, которая окружает нежной любовью ребенка любимого человека, даже если он родился от другой, Оттилия заменяла мать подрастающему младенцу, или, вернее, была для него второй матерью. Если Шарлотта уходила, то Оттилия оставалась одна с ребенком и нянькой. Нанни, ревнуя ее к мальчику, на которого ее госпожа словно перенесла всю свою любовь, с недавних пор покинула ее и вернулась к своим родителям. Оттилия по-прежнему выносила ребенка на свежий воздух и совершала прогулки все более далекие. Она брала и рожок с молоком, чтобы в нужное время покормить дитя. При этом она обычно не забывала взять какую-нибудь книгу и, гуляя с ребенком на руках и занятая в то же время чтением, казалась прелестной Пенсерозой.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Главная цель похода была достигнута, и Эдуард, украшенный орденами, с почетом был уволен от службы. Он немедленно уехал в свое небольшое имение, где застал подробные известия о своих, за которыми велел установить зоркое, незаметное для них наблюдение. Тихое пристанище встретило его приветливо, так как, пока он отсутствовал, многое по его указанию было здесь изменено, исправлено и усовершенствовано, и если в усадьбе и вокруг нее недоставало простора, то это возмещалось внутренним порядком и удобствами.
Эдуард, которого более быстрое течение жизни приучило и к большей решительности, счел нужным теперь осуществить то, что успел уже достаточно обдумать. Первым делом он пригласил к себе майора. Встреча была радостной. Дружба молодости, как и кровное родство, имеют то великое преимущество, что ни ошибки, ни недоразумения, какого бы свойства они ни были, никогда не могут повредить им, оказаться непоправимыми, и прежние отношения через некоторое время вновь восстанавливаются.
Эдуард, радостно встретив друга, расспросил его прежде всего о его делах и услышал от него, как благосклонно, в полном соответствии с его желаниями, отнеслось к нему счастье. Потом Эдуард дружески, полушутя спросил, не предвидится ли и нежный союз. Майор тоном весьма серьезным ответил на это отрицательно.
— Я не могу и не считаю себя вправе скрытничать, — продолжал Эдуард, — я должен тотчас поделиться с тобой моими мыслями и намерениями. Ты знаешь, как страстно я люблю Оттилию, и, наверно, давно угадал, что только из-за нее я бросился в пламя войны. Не стану отрицать, что я желал избавиться от жизни, которая без нее не имела для меня смысла, но вместе с тем должен тебе признаться, что никогда не отчаивался вполне. Счастье с нею было так прекрасно, так желанно, что я не в силах был совершенно отказаться от него. Столько утешительных предчувствий, столько ясных предзнаменований укрепляли во мне веру, безумную мечту, что Оттилия может стать моею. Бокал с нашим вензелем брошен был в воздух, когда закладывали дом, и не разбился вдребезги, а был подхвачен на лету, и опять находится в моих руках. «Так пусть же я сам, — воскликнул я однажды после того, как провел в этом тихом приюте столько часов, полных сомнения, — пусть я сам, вместо этого бокала, стану знамением того, возможен ли наш союз или нет. Пойду и буду искать смерти, но не как безумец, а как человек, надеющийся жить. Оттилия же пусть будет наградой, за которую я сражаюсь; ее я надеюсь добиться, завоевать за каждым боевым строем, в каждой траншее, в каждой осажденной крепости. Я буду творить чудеса, желая остаться невредимым, стремясь завоевать Оттилию, а не потерять ее». Такие чувства указывали мне путь, они помогали мне среди всех опасностей, но теперь я чувствую себя как человек, который достиг своей цели, преодолел все препятствия, уже ничто не преграждает мне дорогу. Оттилия моя, и все, что отделяет эту мысль от ее воплощения, для меня не существует.
— Ты одним росчерком пера, — возразил майор, — уничтожаешь все, что можно и должно бы тебе возразить, и тем не менее приходится повторять эти возражения. Вспомнить о твоих отношениях к жене во всем истинном их значении — это я предоставляю тебе самому: однако твой долг и перед ней, и перед самим собой — не забывать об этом. Но стоят мне только вспомнить, что судьбою вам дарован сын, и я чувствую себя обязанным сказать тебе, что вы навеки принадлежите друг другу, что ради этого существа вы обязаны жить вместе, чтобы вместе заботиться о его воспитании, о его будущем благополучии.
— Со стороны родителей, — возразил Эдуард, — это одно лишь самообольщение — воображать, будто их существование столь необходимо для их детей. Все живое находит пищу и поддержку, и если сын, рано лишившись отца, не может пользоваться в молодости разными удобствами и преимуществами, то, пожалуй, он от этого только выигрывает; он быстрее созревает для жизни в свете, ибо раньше понимает, что надо сообразоваться с другими, а этому, рано или поздно, мы все должны научиться. Но здесь об этом не приходится и говорить; мы достаточно богаты, чтобы обеспечить нескольких детей, а сыпать столько благ на голову одного человека — вовсе не долг наш, да это и не было бы благодеянием.
Когда майор попытался несколькими словами напомнить о достоинствах Шарлотты и ее неизменных, испытанных отношениях с Эдуардом, тот с горячностью перебил его:
— Мы поступили глупо, и это я слишком хорошо сознаю. Тот, кто, уже достигнув известного возраста, хочет осуществить желания и надежды молодости, всегда обманывает себя, ибо у каждого десятилетия в жизни человека — свое счастье, свои надежды и планы. Горе человеку, которого обстоятельства или собственное заблуждение побуждают хвататься за прошлое или будущее! Мы сделали глупость — так неужели же на всю жизнь? Неужели мы должны из-за каких-то щепетильных сомнений отказать себе в том, чего нам не запрещают нравы нашего времени? Как часто человек отрекается от своих намерений и поступков, так неужели же не сделать этого именно тут, когда речь идет о целом, а не о частном, не о том или ином условии, а обо всей совокупности жизни!
Майор не преминул столь же искусно, сколь и решительно указать Эдуарду на многообразные нити, связывающие его с женой, с обеими семьями, со светом, с его владениями, но ему не удалось вызвать в нем никакого участия.
— Все это, мой друг, — ответил Эдуард, — своим мельканием задевало мне душу; и в разгаре сражения, когда земля дрожала от несмолкающего грохота, когда пули жужжали и свистели вокруг меня и направо и налево падали мои товарищи, когда подо мной была ранена лошадь, на голове прострелена шляпа, все это всплывало передо мной и ночью при тихом свете костра, под небом, усеянном звездами. Все, чем я связан с людьми, возникало перед моим духовным взором; все это я передумал, перечувствовал, со всем этим я уже свыкался, от всего этого отрешался по многу раз, но теперь это, как видно, навсегда.
Могу ли скрыть от тебя, что в такие мгновения и ты вставал передо мной, и ты был прочно со мною связан, — да мы и связаны друг с другом с давнишних пор! Если я оказался в долгу перед тобою, то теперь могу вернуть его тебе с лихвою; если ты остался мне должен, то теперь ты имеешь возможность со мною рассчитаться. Я знаю, ты любишь Шарлотту, и она того заслуживает; я знаю, она к тебе неравнодушна, да и как бы она не оценила твои достоинства! Прими ее из моих рук! Дай мне Оттилию — и мы тогда счастливейшие люди на земле.
— Именно потому, что ты хочешь подкупить меня такими бесценными дарами, — возразил майор, — я должен быть тем более строг и осмотрителен. Твое предложение, перед которым я почтительно склоняюсь, не облегчает дела, а скорее затрудняет его. Речь идет не только о тебе, но и обо мне, не только о судьбе, но и добром имени, о чести двух людей, доселе безупречных, которые, решаясь на поступок столь удивительный, чтобы не назвать его иначе, подвергают себя опасности явиться в глазах общества в весьма странном свете.
— Именно то, что мы были так безупречны, — возразил Эдуард, — дает нам право дать когда-нибудь повод и к упрекам. Тот, кто всей жизнью доказал, что он человек почтенный, делает почтенным и такой поступок, который, если бы его совершил другой, показался бы двусмысленным. Что до меня, то после недавних испытаний, которым я себя подверг, после трудных и опасных дел, которые совершил ради других, я чувствую себя вправе кое-что сделать и для себя. Что до тебя и Шарлотты, то предоставим вашу судьбу на волю будущего; меня же ни ты, ни кто другой не удержит от раду манного мною. Тому, кто мне протянет руку помощи, и я окажу всемерную помощь; если же меня предоставят самому себе или даже будут мне противодействовать, то я решусь на крайние меры, что бы из того ни вышло.
Майор считал своим долгом как можно дольше сопротивляться намерениям Эдуарда и применил против своего друга довольно хитрый маневр; для вида согласившись уступить ему, он заговорил о формальных и деловых подробностях, связанных с предполагаемым разводом и браками. А тут, как выяснилось, предстояло так много неприятного, сложного, неудобного, что Эдуард пришел в самое дурное расположение духа.
— Вижу, — воскликнул он наконец, — не только у врагов, но и у друзей надо приступом брать то, чего желаешь; от того, что я хочу, что мне необходимо, от этого я ни за что не отрекусь; я овладею им, и, уж конечно, скоро и решительно. Подобные отношения, я это знаю, нельзя ни уничтожить, ни создать иначе, как многое опрокинув, сдвинув с места все, что хочет оставаться в неподвижности. Размышлениями здесь делу не поможешь; для рассудка все права равны: на подымающуюся чашу весов всегда можно положить противовес. Решайся же, мой друг, действовать ради меня и себя, ради меня и себя распутать, развязать и вновь связать все это. Пусть другие соображения тебя не останавливают; свету мы и так уже дали повод говорить о нас, он еще раз о нас поговорит, потом забудет, как забывает обо всем, что не ново, и позволит нам действовать по нашему разумению, не принимая в нас более участия.
Майору не оставалось иного выхода, как уступить Эдуарду, который смотрел на это дело как на нечто заранее и заведомо решенное, обсуждал в деталях, как все устроить, и говорил о будущем весело, даже шутливо.
Потом он снова стал серьезен и, призадумавшись, продолжал:
— Было бы преступным самообманом, если б мы тешились надеждой и ожидали, что все уладится само собой, что нами руководить и нам благоприятствовать будет случай. Так мы не спасем себя, не восстановим нашего спокойствия, да и как бы я мог найти себе утешение, раз я сам поневоле оказался во всем виноват! Ведь своей настойчивостью я убедил Шарлотту пригласить тебя к нам, да и Оттилия появилась у нас лишь вследствие этой перемены в нашем доме. Мы уже не властны над тем, что отсюда проистекло, но в нашей власти все это обезвредить, обратить обстоятельства нам во благо. Твое дело — отворачиваться от тех прекрасных и радостных видов на будущее, которые я для нас всех открываю, твое дело — навязывать мне и всем нам унылое самоотречение, поскольку ты считаешь его возможным, поскольку оно возможно вообще; но разве и в случае, если бы мы решили вернуться в прежнее состояние, нам не пришлось бы переносить всякие неприятности, неудобства, испытывать постоянную досаду и ничего хорошего, ничего отрадного из этого произойти не могло бы? Разве радовало бы тебя то блестящее положение, в котором ты сейчас находишься, если б ты не мог посещать меня, жить со мною? А ведь после того, что произошло, это все-таки было бы мучительно. Мы же с Шарлоттой, при всем нашем богатстве, оказались бы в печальном положении. И если ты вместе со светом легкомысленно считаешь, что годы и расстояние притупляют подобные чувства, изглаживают впечатления, врезавшиеся так глубоко, то дело здесь идет именно о тех годах, которые надо было бы прожить не в горе и в лишениях, а в радости и довольстве. И, наконец, самое важное: если внешние обстоятельства и наши душевные свойства еще могут нам позволить держаться выжидательно, то что́ станется с Оттилией, которой пришлось бы покинуть наш дом, лишиться в обществе нашей поддержки, влачить жалкое, плачевное существование среди проклятого холодного света! Укажи мне такое положение, при котором Оттилия могла бы быть счастлива без меня, без нас, — это будет довод более сильный, чем все остальные, довод, который если и не заставит меня согласиться с ним уступить ему, все же будет мною с готовностью рассмотрен и взвешен.
Решить эту задачу было не так-то легко; друг, по крайней мере, не нашел удовлетворительного ответа, и ему ничего не оставалось иного, как еще раз внушить Эдуарду, насколько серьезно, рискованно и даже в некотором смысле опасно положение дел, и что следует, по крайней мере, основательнейшим образом обдумать, как к нему приступить. Эдуард согласился, однако лишь при условии, что друг не покинет его прежде, чем они не придут к единодушному решению, не сделают первых шагов.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Даже вполне чужие и друг к другу равнодушные люди, прожив вместе некоторое время, предаются в конце концов взаимным душевным излияниям, и между ними неизбежно возникает известная близость. Тем более естественно, что между нашими друзьями, после того как они прожили вместе некоторое время в ежедневном и ежечасном общении, тайн уже не оставалось. Они оживляли в памяти былые годы, и майор не скрыл, что Шарлотта предназначала Эдуарду Оттилию, когда он вернулся из путешествия, и предполагала впоследствии выдать за него эту милую девушку. Эдуард, который был в восторге и в смятении от этого открытия, со своей стороны без стеснения говорил о взаимной симпатии Шарлотты и майора, изображая ее в самых ярких красках именно потому, что это было для него удобно и желательно.
Ни полностью отрицать ее, ни полностью в ней признаться майор не мог; но Эдуард тем решительнее, тем бесповоротнее укреплялся в своем мнении. Все представлялось ему как нечто не только возможное, но уже и осуществившееся. Всем: участникам оставалось лишь дать согласие на то, чего они все желали; развода, конечно, удастся добиться; вскоре за этим последует брак, и Эдуард уедет с Оттилией в путешествие.
Среди отрадных образов, какие создает наша фантазия, нет, быть может, ничего прелестнее, чем те, которые рисуют себе двое любящих, молодая супружеская чета, собираясь насладиться своей совместной жизнью во всей ее свежести и новизне среди нового, свежего для них мира, испытать и укрепить свой длительный союз в смене многообразных впечатлений. Между тем майор и Шарлотта, пользуясь неограниченными полномочиями, должны были по праву и справедливости распорядиться всем, что касается поместий, имущества и разных земных благ и все устроить ко всеобщему удовольствию. Но вот на что особенно рассчитывал Эдуард, на чем он как будто более всего настаивал: поскольку ребенок останется при матери, воспитывать мальчика должен майор, развивая его способности в соответствии со своими взглядами. Недаром ему при крещении дали их общее имя Отто.
В уме Эдуарда все это сложилось так прочно, что, спеша приступить к исполнению своих намерений, он уже не желал ждать ни одного дня. На пути к поместью они приехали в маленький городок, где у Эдуарда был свой дом, в котором он предполагал остановиться, чтобы выждать там возвращения майора. Однако он не мог пересилить себя и остаться в городе и решил еще немного проводить своего друга. Они были верхами и, увлеченные важным разговором, проехали вместе и дальше.
Вдруг они увидели вдали на холме новый дом, красные кирпичи которого впервые блеснули перед их глазами. Эдуардом овладевает страстное, непреодолимое желание: все должно быть решено сегодня же вечером. Сам он укроется в деревне, совсем поблизости; майор же со всей настойчивостью изложит дело Шарлотте, застанет ее врасплох и неожиданностью предложения заставит ее свободно и откровенно высказать свои чувства. Ибо Эдуард, который свои желания приписывал и ей, не допускал мысли, что он не идет навстречу ее горячим желаниям, и надеялся так скоро получить ее согласие потому, что сам ни с чем иным не мог быть согласен.
Он уже видел счастливый исход, радовался ему и, чтобы скорее получить желанную весть в своей засаде, уговорился с майором, что согласие будет возвещено несколькими пушечными выстрелами или же, если тем временем наступит ночь, будет выпущено несколько ракет.
Майор поскакал в замок. Шарлотту он не застал; ему сказали, что теперь она живет в новом здании, в настоящее же время уехала с визитом к соседям и, вероятно, не так скоро вернется домой. Он возвратился в гостиницу, где оставил свою лошадь.
Тем временем Эдуард влекомый непреодолимым нетерпением, покинул свое убежище и прокрался в парк глухими тропинками, знакомыми лишь охотникам и рыбакам; с наступлением вечера он оказался в кустарнике возле озера, зеркальную гладь которого впервые видел столь широкой и чистой.
Оттилия в этот вечер гуляла близ озера. Она несла ребенка и, по своему обыкновению, читала во время ходьбы. Так она дошла до дубов, что у пристани. Мальчик уснул; она села, положила его подле себя и продолжала читать. Книга была одна из тех, которые притягивают к себе нежную душу и уже не отпускают ее. Она утратила представление о времени и часе и забыла, что ей предстоит еще далекий обратный путь к новому дому; она сидела, поглощенная книгой, погруженная в себя, такая очаровательная, что деревья и кусты кругом, казалось, должны бы были ожить и прозреть, чтобы любоваться ею, радоваться за нее. И вот красноватый луч заходящего солнца упал на нее сзади, позолотив ей щеку и плечо.
В парке было пусто, в окрестностях безлюдно, и Эдуард, которому удалось так далеко пробраться незамеченным, шел все дальше. Вот он выходит из кустарника около самых дубов, видит Оттилию, она — его; он бросается к ней, падает к ее ногам. Сперва они молчат, стараясь овладеть собою, потом он в немногих словах объясняет, как и зачем он здесь. Он послал майора к Шарлотте, судьба их обоих решается, может быть, в это мгновение. Он никогда не сомневался в ее любви, она, конечно, не сомневалась в нем. Он просит ее согласия. Она колеблется, он заклинает ее: хочет воспользоваться своим прежним правом и заключить ее в объятия: она показывает ему на ребенка.
Эдуард видит его и поражается.
— Великий боже! — восклицает он. — Если бы я имел повод сомневаться в моей жене, в моем друге, это дитя служило бы страшной уликой против них. Разве это не черты майора? Такого сходства я не видел никогда.
— О нет! — отвечала Оттилия. — Все говорят, что он похож на меня.
— Возможно ли? — спросил Эдуард, и в это самое мгновение ребенок открыл глаза, большие, черные, пронзительные глаза, глубокие и ласковые. Мальчик таким осмысленным взглядом смотрел на мир; он, казалось, уже знал тех, кто стоял перед ним. Эдуард кинулся на землю подле ребенка, потом склонил колени перед Оттилией.
— Да, это ты! — воскликнул он. — Эти глаза — твои! Но позволь мне глядеть в глаза только тебе. Ах! Дай мне набросить покров на тот злополучный час, что дал жизнь этому существу. Неужели мне смущать твою чистую душу злосчастною мыслью, что муж и жена, во взаимном отчуждении, могут, прижимая друг друга к сердцу, осквернить своими страстными желаниями союз, освященный законом? Или нет: раз уж до этого дошло, раз моя связь с Шарлоттой должна быть расторгнута, раз ты будешь моею, почему бы мне этого не сказать! Почему не произнести мне жестокие слова: это дитя родилось от двойного прелюбодеяния! Оно отделяет меня от жены и ее от меня, вместо того чтобы связывать нас. Так пусть же оно свидетельствует против меня, пусть эти чудесные глаза говорят твоим, что я в объятиях другой принадлежал тебе, а ты, Оттилия, почувствуй всей душой, что эту ошибку, это преступление я могу искупить только в твоих объятиях! Что это! — воскликнул он, вскакивая с места: выстрел, только что раздавшийся, он принял за знак, который должен был подать майор. Но то стрелял охотник в горах, где-то поблизости. Другого выстрела не последовало; Эдуарда томило нетерпение.
Только теперь Оттилия заметила, что солнце уже склонилось за горы. Последний его отблеск еще сверкнул в окнах дома на холме.
— Уходи, Эдуард — воскликнула Оттилия. — Мы так долго были лишены друг друга, так долго терпели. Вспомни о нашем долге перед Шарлоттой. Она должна решить нашу судьбу, не будем же предвосхищать ее, Я твоя, если она согласна; если же нет, я должна от тебя отказаться. Если ты думаешь, что вес решится так скоро, то будем ждать. Возвращайся же в деревню, где майор тебя ждет. Мало ли что может произойти, — вдруг потребуется объяснение? И мыслимо ли, чтобы грубый пушечный выстрел возвестил успех его переговоров? Быть может, он ищет тебя в эту самую минуту. Шарлотту он не застал, я это знаю; он, пожалуй, отправился ей навстречу, так как было известно, куда она поехала. Возможно столько случайностей! Оставь меня! Теперь она должна вернуться. Она ждет меня и мальчика там, наверху.
Оттилия торопилась, говоря это. В уме она перебирала все возможности. Она была счастлива вблизи Эдуарда, но чувствовала, что теперь должна удалить его.
— Умоляю, заклинаю тебя, мой любимый, — воскликнула она, — возвращайся к себе и жди майора!
— Повинуюсь твоим приказаниям! — воскликнул Эдуард, бросив на нее полный страсти взгляд, а потом крепко сжав ее в объятиях. Она обвила его своими руками и нежно прижала к груди. Надежда падучей звездой блеснула над их головами. Им чудилось, им мечталось, что они принадлежат друг другу; они впервые решительно, свободно обменялись поцелуем и расстались с усилием над собою, с болью в душе.
Солнце зашло, и уже смеркалось, а от озера веяло сыростью. Оттилия стояла смущенная, взволнованная; она взглянула на дальний дом, и ей показалось, что она видит на балконе белое платье Шарлотты. Кружный путь вдоль озера был далек; она знала нетерпение, с которым Шарлотта всегда ждала сына. На том берегу, прямо против себя, она видит платаны, и только водное пространство отделяет ее от дорожки, которая тотчас же приведет к дому. И мыслями и взглядом она уже там. Опасение, не позволявшее ей довериться волнам вместе с ребенком, исчезает в этой тревоге. Она спешит к лодке, не чувствует, что сердце ее бьется, что ноги дрожат, что ей грозит обморок.
Она прыгает в лодку, хватает весло и отталкивается от берега. Ей приходится сделать усилие, оттолкнуться во второй раз; лодка покачнулась и пошла по воде. Левой рукой обхватив ребенка и в ней же держа книгу, а в правой весло, она тоже покачнулась и упала в лодке. Она роняет весло в одну сторону, а когда делает попытку подняться, ребенок и книга падают в воду за другой борт лодки. Она успевает схватить ребенка за его одежду, но неудобное положение мешает ей самой привстать. Свободной правой руки недостаточно, чтобы ей повернуться, подняться; наконец это ей удается, она вынимает ребенка из воды, но глаза его закрыты, он перестал дышать.
Она совершенно опомнилась в тот же миг, но тем ужаснее ее горе. Лодка уже почти на середине озера, весло уплыло, на берегу она не видит ни души, да и чем бы ей это помогло! От всех оторванная, она скользит по лону неприступной вероломной стихии.
Она ищет помощи у самой себя. Ей так часто приходилось слышать о спасении утопающих. Она помнит то, что видела вечером в день своего рождения. Она раздевает ребенка и обтирает его своим кисейным платьем. Она разрывает на себе одежду и впервые обнажает грудь перед лицом открытого неба; впервые она прижимает к чистой нагой груди живое существо, — увы! — уже не живое. Холодное тело несчастного создания леденит ее грудь до глубины сердца. Слезы без конца льются из ее глаз и сообщают окоченевшему обманчивую теплоту и видимость жизни. Она не оставляет своих усилий, заворачивает его в свою шаль, гладит, прижимает, дышит на него, плачет, целует, думая всем этим заменить средства помощи, которых она лишена в своем одиночестве.
Все напрасно! Ребенок не движется у нее на руках, не движется лодка на поверхности озера; но прекрасная душа Оттилии и здесь не оставляет ее без помощи. Она обращается к небу. Стоя в лодке, она опускается на колени и обеими руками подымает окоченевшего ребенка над своей невинной грудью, которая белизной и — увы! — холодностью напоминает мрамор. Подняв к небу влажный взор, она взывает о помощи, ожидая ее оттуда, где нежное сердце надеется найти вею безмерность блага, когда кругом иссякло все.
И не напрасно она обращается к звездам, которые поодиночке уже начинают мерцать. Подымается легкий ветерок и гонит лодку к платанам.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Она спешит к новому дому, зовет лекаря, передает ему ребенка. Тот, не теряя присутствия духа, испытывает привычные средства, применяя их одно за другим к этому нежному мертвому телу. Оттилия во всем помогает ему; она все приносит, подает, хлопочет, но словно блуждая в ином мире, ибо величайшее несчастье, как и величайшее счастье, изменяет облик всех предметов, и только когда после всех попыток этот славный человек качает головой и на ее вопросы, проникнутые надеждой, сперва молчит, а потом тихо произносит «нет», она покидает спальню Шарлотты, где все это происходило, и, едва достигнув гостиной, в полном изнеможении падает, не дойдя до дивана, лицом на ковер.
В эту минуту услышали, как подъехала Шарлотта. Лекарь настоятельно просит всех окружающих остаться здесь, сам он хочет выйти ей навстречу, подготовить ее, но она уже входит в комнату. Она видит Оттилию, лежащую на полу, а одна из горничных бросается навстречу ей с криком и плачем. Тут входит лекарь, и она сразу узнает все. Но неужели она сразу откажется от всякой надежды! Этот опытный, искусный и умный лекарь просит ее об одном — не смотреть на ребенка; он же удаляется, чтобы обмануть ее новыми попытками оживить его. Она села на диван, Оттилия все еще лежит на полу, по уже склонив свою прекрасную голову на колени подруги. Сострадательный врач то приходит, то уходит; заботы его как будто направлены на ребенка, на самом же деле он заботится о женщинах. Так наступает полночь, мертвая тишина становится все глубже. Шарлотта более не скрывает от себя, что ребенка не вернуть к жизни; она хочет его видеть. Опрятно завернутого в теплые шерстяные одеяла, его положили в корзину, которую и ставят рядом с ней на диване; видно только личико: вот он лежит, спокойный и прекрасный.
Весть о несчастье вскоре взволновала и деревню, а там донеслась до гостиницы. Майор поднялся на холм по знакомым дорожкам; он обошел вокруг дома и, остановив одного из слуг, бежавшего за чем-то в пристройку, получил от него более подробные сведения и велел вызвать лекаря. Тот вышел, удивленный появлением своего прежнего покровителя, рассказал ему о положении и взялся подготовить Шарлотту к свиданию с ним. Он вернулся в дом, начал разговор издалека, переводя воображение Шарлотты с одного предмета на другой, пока наконец не напомнил ей о друге, о его неизменном участии, о его близости по духу, по образу мыслей, которая тут же вскоре оказалась и близостью в прямом смысле. Словом, она узнала, что друг желает ее видеть.
Майор вошел, Шарлотта встретила его скорбной улыбкой. Он стоял перед нею. Она приподняла зеленое шелковое одеяло, которым был прикрыт труп, и при тусклом свете свечи он не без тайного содрогания увидел свое застывшее подобие. Шарлотта указала ему на стул, и так они молча, друг против друга, просидели всю ночь. Оттилия все еще спокойно лежала на коленях у Шарлотты, она тихо дышала — спала или казалась спящей.
Забрезжило утро, свеча погасла, Шарлотта и ее друг словно пробудились от тяжелого сна. Она посмотрела на майора и спокойным тоном спросила:
— Объясните мне, друг мой, какими судьбами вы явились сюда, чтобы принять участие в этой печальной сцене?
— Сейчас, — отвечал майор голосом таким же тихим, каким она задала вопрос, словно они не хотели разбудить Оттилию, — сейчас не время и не место прибегать к умолчаниям, делать вступления и лишь постепенно переходить к сущности дела. Несчастье, в котором я вас застаю, так ужасно, что важный повод, по которому я приехал к вам, теряет перед ним все свое значение.
И он вполне спокойно и просто признался ей, в чем цель его миссии, как ее представляет себе Эдуард, и что значит его приезд, который был продиктован и свободной его волей, и собственным его интересом. То и другое он изложил с величайшей почтительностью, но в то же время и с полной откровенностью; Шарлотта слушала его спокойно, не выражая ни удивления, ни досады.
Когда майор кончил, Шарлотта ответила ему так тихо, что ему пришлось придвинуть свой стул, чтобы расслышать ее слова:
— В таком положении, как сейчас, я еще не была никогда, но в случаях сколько-нибудь похожих я всегда себя спрашивала: что будет завтра? Я прекрасно чувствую, сейчас в моих руках судьба нескольких человек, и то, что я должна сделать, не вызывает у меня ни малейшего сомнения, и я сейчас же это скажу. Да, я согласна на развод. Мне следовало раньше на него решиться; своей нерешительностью, своим сопротивлением я убила ребенка. Есть вещи, на которых судьба настаивает упорно. Напрасно преграждают ей дорогу разум и добродетель, долг и все, что есть в мире святого; должно случиться то, что ока считает правильным, что нам не кажется правильным, но в конце концов она добивается своего, что бы мы ни затевали.
Ах, что я говорю! Судьба хочет снова привести в исполнение мое же собственное намерение, мое желание, наперекор которому я совершила свой необдуманный шаг. Разве Оттилия и Эдуард не казались мне самой подходящей парой? Разве я не пыталась их сблизить? Разве сами вы, мой друг, не знали об этом плане? Так почему же я не умела отличить мужское упрямство от истинной любви? Почему отдала ему руку, если я, оставаясь ему другом, могла сделать счастливым и его, и другую женщину? Взгляните только на эту несчастную, что дремлет здесь! Я трепещу той минуты, когда от сна, похожего на смерть, она вернется к действительности. Как ей жить, как ей утешиться, если у нее нет надежды своей любовью вернуть ему то, что она у него отняла, явившись орудием в руках необычайной случайности? А она все может ему возвратить, — так сильно, так страстно она его любит. Если любовь все может вытерпеть, то тем более она может все возвратить. Обо мне же теперь нечего и думать.
Уходите незаметно, дорогой майор! Скажите Эдуарду, что я согласна на развод, что вести это дело я предоставляю ему, вам, Митлеру, что мое будущее положение меня нисколько не заботит и я спокойна за него во всех отношениях. Я подпишу любую бумагу, которую мне принесут, — пусть только не требуют от меня, чтобы я тоже что-то делала, обдумывала, обсуждала.
Майор встал. Она протянула ему руку над головой Оттилии. Он прижал эту милую руку к своим губам.
— А я? На что надеяться мне? — прошептал он совсем тихо.
— Ответ пусть будет еще за мною, — промолвила Шарлотта. — Мы не виноваты и не заслужили несчастья, но и не заслужили того, чтобы жить счастливо вместе.
Майор удалился, всей душой сострадая Шарлотте, но не будучи в силах жалеть о бедном умершем ребенке. Эта жертва казалась ему неизбежной для их общего счастья. Ему представлялась Оттилия с собственным младенцем на руках, вернувшая Эдуарду все, что у него отняла; ему представилось, как и сам он будет держать на коленях сына, который с большим правом, чем умершее дитя, будет напоминать его всеми своими чертами.
Эти радостные надежды и образы встали перед его душой, когда он на обратном пути в гостиницу встретил Эдуарда, который всю ночь прождал его под открытым небом, тщетно надеясь, что огненный сигнал или пушечный гром возвестят ему о счастливом исходе. Он уже знал о несчастье и, тоже не жалея о бедном существе, видел в этом случае, хотя и не хотел бы в том себе признаться, вмешательство судьбы, сразу устранявшее все препятствия на пути к его счастью. Поэтому майору, который сообщил ему о решении жены, нетрудно было убедить его вернуться в деревню, а потом и в городок, чтобы там обсудить дело и предпринять первые шаги.
Шарлотта, после того как ее оставил майор, лишь несколько минут просидела, погруженная в свои мысли: Оттилия привстала, устремив на подругу взгляд своих больших глаз. Сперва она подняла голову с ее колен, потом поднялась с пола и встала перед Шарлоттой.
— Уже во второй раз, — так начала девушка, и в тоне, которым она говорила, было неотразимое очарование, — во второй раз со мной случается то же самое. Ты как-то говорила мне, что в человеческой жизни повторяется порою то же самое и при одинаковых обстоятельствах. Теперь я вижу, как это правильно, и должна сделать тебе одно признание. Как-то раз, вскоре после смерти моей матери, я, тогда еще маленькая девочка, придвинула мою скамеечку к тебе; ты сидела на диване, как сейчас; моя голова лежала у тебя на коленях, я не спала, но и не бодрствовала, я полудремала. Я слышала все, что происходило вокруг меня, особенно же отчетливо все разговоры, но я не в силах была пошевельнуться, что-нибудь сказать; даже если бы я хотела, я не могла бы дать понять, что нахожусь в полном сознании. Ты в тот раз разговаривала обо мне с одной подругой; ты жалела обо мне, бедной сироте, что осталась на свете одна; ты говорила о том, в каком зависимом положении я буду находиться и как плохо мне придется, если надо мной не воссияет некая счастливая звезда. Я верно и точно, быть может, слишком точно, запомнила то, чего ты, казалось, желала для меня, чего от меня требовала. По моим тогдашним скудным понятиям я составила себе из всего этого законы поведения; по ним я долго жила, с ними считалась во всем, что делала, в то время когда ты любила меня, заботилась обо мне, когда взяла меня в свой дом, да еще и некоторое время спустя.
Но я сошла с моего пути, я нарушила мои законы и даже перестала их создавать; и вот после этого страшного события ты снова открываешь мне глаза на мое положение, которое много плачевнее, чем тогда. Лежа у тебя на коленях, полуокаменев, я вдруг как бы из иного мира вновь слышу над собой твой тихий голос; я слышу и узнаю, что должна думать о себе; мне страшно самой себя, но так же, как и в тот раз, я в этом сне, похожем на смерть, увидела для себя новый путь.
Как и тогда, я приняла решение, а что я решила, ты сейчас узнаешь. Никогда не буду я принадлежать Эдуарду! Бог страшным образом раскрыл мне глаза на мое преступление. Я хочу его искупить, и пусть никто не пытается удержать меня! Ты, дорогая моя, милая моя, посчитайся с этим. Верни майора, напиши ему, чтобы он не предпринимал никаких шагов. Как я томилась, что не могла ни двинуться, ни пошевельнуться, когда он уходил. Мне хотелось подняться, закричать; ты не должна была отпускать ею с такими кощунственными надеждами…
Шарлотта и видела и чувствовала, в каком состоянии находится Оттилия, но она надеялась, что время и увещания окажут на нее свое действие. Однако, когда она попробовала заговорить о будущем, о надежде, о том, что и горе смягчается, Оттилия с жаром воскликнула:
— Нет! Не пытайтесь меня поколебать, не пытайтесь меня обмануть! В тот миг, когда я узнаю, что ты согласилась на развод, я в том же озере искуплю мою вину, мое преступление.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Если в счастливую и мирную пору совместной жизни родные, друзья, домочадцы даже больше, чем это нужно, толкуют о том, что вокруг них происходит или должно произойти, по многу раз сообщают друг другу о своих намерениях, начинаниях, занятиях, и, хоть прямо и не советуясь, все же как бы постоянно совещаются обо всех житейских делах, то, напротив, в обстоятельствах чрезвычайных, где, казалось бы, человек более всего нуждается в чьей-либо помощи и поддержке, каждый сосредоточивается в самом себе, стремится действовать самостоятельно, поступать по-своему и, скрывая средства, какими он пользуется, делает общим достоянием лишь исход, лишь достигнутою цель, лишь конечный результат.
В жизни обеих подруг после стольких необычайных и печальных событий наступило задумчиво-строгое затишье, и они бережно и ласково заботились друг о друге. Шарлотта велела незаметно перенести гробик в придел церкви. Там покоился младенец, первая жертва зловещего рока.
Шарлотта, насколько то было в ее силах, вернулась к жизненным заботам, и Оттилия была первой, кто нуждался в ее поддержке. На нее она обратила все свое внимание, но не давала ей этого заметить. Она знала, с какой силой эта дивная девушка любит Эдуарда; мало-помалу она выяснила, как протекала сцена, предшествовавшая несчастью, и узнала все ее подробности частью от самой Оттилии, частью из писем майора.
Оттилия, со своей стороны, значительно облегчала Шарлотте повседневную жизнь. Она была откровенна, даже разговорчива и только никогда не говорила о настоящем или о недавнем прошлом. Она все умела замечать, всегда была наблюдательна и много знала, — теперь все это обнаружилось. Она занимала и развлекала Шарлотту, еще лелеявшую тайную надежду соединить эту милую ей чету.
Но не таково было состояние Оттилии. Тайну своего жизненного пути она открыла подруге; она отрешилась теперь от давней своей скованности, от привычки к подчинению. Благодаря своему раскаянию, благодаря своей решимости она чувствовала себя освобожденной и от бремени своей вины, своей несчастной судьбы. Ей уже не требовалось усилия над собой; она в глубине сердца простила себя только под условием полного самоотречения, и это условие было для нее нерушимо навечно.
Так прошло некоторое время. Шарлотта чувствовала, что дом, и парк, и озеро, и группы скал и деревьев ежедневно оживляют в них обеих лишь скорбные воспоминания. Что им надо переменить место — было ясно. Но как это сделать, решить было нелегко.
Оставаться ли им обеим вместе? Первоначальное желание Эдуарда как будто требовало этого, к этому вынуждали его письма, его угрозы. Но как было не признать, что, несмотря на всю их добрую волю, все их благоразумие, все их усилия, им обеим было мучительно жить друг подле друга. В разговоре они многого избегали касаться. Порою хотелось понять что-нибудь лишь наполовину, но чаще какое-нибудь выражение истолковывалось ложно, — если не рассудком, то чувством. Обе боялись причинить друг другу боль, но эта-то боязнь прежде всего и была ранима и ранила сама.
Но если решиться на перемену места и вместе с тем хотя бы на краткую разлуку, то как тут не встать старому вопросу, куда отправить Оттилию? То знатное и богатое семейство, о котором была уже речь, по-прежнему искало для единственной наследницы, подающей такие надежды, занимательных и одаренных подруг. Еще во время последнего пребывания, а потом и в письмах баронесса предлагала Шарлотте послать туда Оттилию; теперь Шарлотта снова заговорила об этом с Оттилией. Но та решительно отказалась ехать туда, где она бы встретилась с тем, что принято называть большим светом.
— Чтобы мне не показаться тупой или упрямой, — промолвила она, — позвольте мне, дорогая тетя, сказать то, о чем при других обстоятельствах я считала бы нужным умолчать… Человек исключительно несчастный, даже если он ни в чем и не повинен, отмечен страшной печатью. Во всех, кто его видит, кто его замечает, его присутствие возбуждает какой-то ужас. Любой словно подмечает в нем следы страшного бремени, которое на него легло; любому человеку и жутко и любопытно. Так дом или город, где совершилось чудовищное деяние, внушает боязнь всякому, кто входит в него. Там и дневной свет не так ярок, и звезды словно теряют свой блеск.
До каких пределов, — впрочем, быть может, извинительных, — доходят по отношению к таким несчастным нескромность людей, их глупая назойливость и бестолковое добродушие! Простите мне, что я так говорю, но нельзя и поверить, сколько я выстрадала с той бедной девушкой, которую Люциана привела из дальних комнат, куда она забилась, обласкала ее и с лучшими намерениями хотела приохотить к играм и танцам. Когда бедное дитя, все более и более мучаясь, бросилось наконец бежать и лишилось чувств, я же подхватила ее на руки, а все гости в страхе и возбуждении с таким любопытством смотрели на несчастную, я, право, не думала, что и мне предстоит сходная участь; мое сочувствие к ней, искреннее и страстное, живо во мне и посейчас. Теперь я свое сострадание могу обратить на себя и должна остеречься, как бы и мне не попасть в подобное положение.
— Но ты, милое дитя, — возразила Шарлотта, — нигде не сможешь укрыться от людских взоров. У нас нет монастырей, где раньше находили себе пристанище чувства, подобные твоим.
— Уединение — не пристанище, дорогая тетя, — отвечала Оттилия. — Самое лучшее пристанище там, где мы можем быть деятельными. Никакие покаяния, никакие лишения не спасут нас от зловещего рока, если он решился преследовать нас. Свет противен мне и страшен, если, ничем не занятая, я должна быть выставлена ему напоказ. Но за работой, радостной для меня, неутомимо исполняя мой долг, я выдержу взоры всякого человека, потому что взора божьего могу не бояться.
— Или я очень ошибаюсь, — сказала Шарлотта, — или тебя влечет вернуться в твой пансион.
— Да, — отвечала Оттилия, — не стану это отрицать; мне счастливым кажется тот, кто призван воспитывать других обычным путем, в то время как сам прошел необычайнейший. Разве мы не знаем из истории, что людям, которые после великих нравственных потрясений удалялись в пустыню, вовсе не удавалось укрыться, как они надеялись, найти себе там приют. Их снова призывали в мир, чтобы наставлять заблудших на путь истинный. А кто мог бы успешнее это сделать, как не они, уже посвященные в тайны жизненных заблуждений! Их призывали на помощь несчастным, и никто не был бы в силах оказывать лучшую помощь, как те, кого уже не могли постичь земные беды.
— Ты избираешь необычное призвание, — ответила Шарлотта. — Я не буду тебе мешать; пусть будет так, хотя бы, как я надеюсь, и на короткое время.
— Как я благодарна вам, — сказала Оттилия, — что вы позволяете мне сделать эту попытку, этот опыт. Если я не слишком обольщаюсь, это должно мне удаться. Я буду вспоминать о том, скольким испытаниям я там подвергалась и как малы, как ничтожны они были в сравнении с теми, которые мне пришлось перенести впоследствии. Как весело я буду смотреть на смущение юных питомиц, улыбаться их детским горестям и нежной рукой выводить их из маленьких заблуждений. Счастливый не создан управлять счастливыми; человеку свойственно тем больше требовать и от себя и от других, чем больше ему дается. Лишь несчастный, оправившийся после потрясения, может в себе и в других развить сознание того, что и умеренными благами надо уметь наслаждаться.
— Позволь мне, — сказала после некоторого раздумья Шарлотта, — сделать только одно возражение против твоего плана, самое существенное, на мой взгляд. Тебе известны мысли твоего доброго наставника, умного и скромного. Вступив на путь, который ты избрала, ты будешь с каждым днем становиться для него дороже и необходимее. Если ему, судя по его чувствам, уже и сейчас трудно жить без тебя, то в дальнейшем, раз привыкнув к твоей помощи, он без тебя совсем не сможет заниматься своим делом. Ты будешь сперва помогать ему в его деятельности, чтобы она потом сделалась для него источником страдания.
— Судьба обошлась со мной немилостиво, — отвечала Оттилия, — и тот, кто меня любит, может быть, и не должен ждать для себя ничего лучшего. Этот друг так добр и умен, что в нем, надеюсь, разовьется столь же чистое чувство ко мне; он будет видеть во мне существо, отмеченное печатью провидения, существо, способное, быть может, и от себя и от других отвратить злое бедствие, но только благодаря тому, что оно посвятило себя тому святому, незримо нас окружающему, которое одно может оградить нас от грозных и враждебных сил…
Все, что милая девушка выразила с таким сердечным чувством, Шарлотта решила глубоко обдумать. Она всячески, хоть и самым осторожным образом, пыталась выведать, осуществимо ли сближение Оттилии с Эдуардом, однако и самое незаметное упоминание, самое слабое обнадеживание, малейшее подозрение, по-видимому, до глубины души задевало Оттилию; а однажды, когда это казалось неизбежным, она сказала об этом с полной ясностью.
— Если, — ответила ей Шарлотта, — твое решение отказаться от Эдуарда так твердо и неизменно, то остерегайся лишь одной опасности — свидания с ним. Вдали от любимого мы тем лучше владеем собою, чем глубже к нему наше чувство; тогда мы таим в себе всю силу страсти, которая раньше обращалась вовне. Но как быстро, как мгновенно рассеивается наше заблуждение, когда человек, без которого, как нам казалось, мы могли жить, вдруг снова встает перед нами, и жить без него мы уже не можем. Делай же теперь то, что считаешь самым уместным при нынешнем своем состоянии; проверь себя, лучше даже измени свое нынешнее решение, но только совершенно свободно, только так, как скажет твое сердце. Не допускай, чтобы случайность или неожиданность снова втянули тебя в прежнее положение; тогда в твоей душе воцарится невыносимый разлад. Как я уже сказала, прежде нежели ты сделаешь этот шаг, прежде нежели ты уедешь от меня и начнешь новую жизнь, которая приведет тебя бог весть на какие пути, подумай еще раз, в самом ли деле ты можешь навсегда отказаться от Эдуарда. Но если ты решишься на это, дай мне слово, что ты не вступишь с ним ни в какие сношения, даже в разговор, хотя бы он и отыскал тебя, хотя бы стал добиваться с тобою встречи.
Оттилия, ни на миг не задумавшись, дала Шарлотте обещание, которое она уже раньше дала самой себе.
Но и теперь еще душу Шарлотты смущала угроза Эдуарда, что он готов отказаться от Оттилии лишь до той поры, пока она не разлучится с Шарлоттой. С тех пор, правда, обстоятельства так изменились, произошло столько событий, что слова эти, вырвавшиеся тогда под влиянием минуты, можно было бы считать утратившими всякое значение для дальнейшего, но все же она не хотела ни решиться на что бы то ни было, ни тем менее что-либо предпринять, если бы это могло хоть самым отдаленным образом его оскорбить, и Митлеру пришлось взять на себя задачу выведать мысли Эдуарда на этот счет.
После смерти ребенка Митлер часто, хоть и очень ненадолго, заезжал к Шарлотте. Несчастие сильно на него подействовало, и воссоединение супругов представлялось ему теперь маловероятным, но, по самому складу своего характера продолжая надеяться и добиваться, он теперь радовался про себя решению, принятому Оттилией. Он верил в целительную силу времени, все еще думая снова сблизить супругов, а на эти страстные порывы смотрел лишь как на испытания супружеской любви и верности.
Шарлотта сразу же, как только Оттилия впервые сказала о своем решении, написала майору, настоятельно прося его повлиять на Эдуарда, чтобы тот не предпринимал новых шагов и держался спокойно, выжидая, не восстановится ли душевное равновесие милой девушки. Сообщала она все необходимое и о дальнейших новостях и намерениях, и, спору нет, на Митлера возложено было трудное поручение подготовить Эдуарда к тому, что положение изменилось. Митлер же, хорошо зная, что мы легче миримся с переменами, уже совершившимися, чем даем согласие на перемены, еще предстоящие, убедил Шарлотту, что всего лучше тотчас же отправить Оттилию в пансион.
Поэтому, как только он уехал, начались приготовления к дороге. Оттилия стала укладываться, и Шарлотта заметила, что та не собирается взять с собою ни сундучок, ни что бы то ни было из вещей, в нем находящихся. Она промолчала, предоставляя девушке делать, что ей угодно. Приближался день отъезда. Карета Шарлотты должна была в первый день отвезти Оттилию до знакомого ночлега, а на второй — до пансиона; Нанни ее сопровождала с тем, чтобы остаться при ней в служанках. Пылкая девочка тотчас после смерти ребенка вернулась к Оттилии и по-прежнему всем своим существом, всей душой была привязана к ней; развлекая разговорами любимую госпожу, она как будто стремилась загладить происшедшее и всецело посвятить себя ей. Она была вне себя от счастья, что едет с нею и увидит новые места, так как до тех пор ни разу еще не уезжала со своей родины. Она тут же понеслась из замка в деревню рассказать о своей радости родителям и родственникам и заодно с ними попрощаться. К несчастью, она попутно забежала в комнату, где лежали больные корью, и, конечно, тут же заразилась. Путешествие не хотели откладывать. Оттилия сама на этом настаивала; она уже ездила этой дорогой и знала хозяев гостиницы, где собиралась остановиться; вез ее кучер Шарлотты, опасаться было нечего.
Шарлотта не возражала; мысленно и она спешила уже прочь из этих мест и хотела только приготовить для Эдуарда те комнаты замка, где жила Оттилия, и привести их в точно такой же вид, какой они имели до приезда капитана. Надежда возродить былое счастье нет-нет да и вспыхивает в человеке, а Шарлотта имела право питать такую надежду, да и сами обстоятельства ее на это наталкивали.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Митлер, прибывший для переговоров с Эдуардом, застал его в одиночестве. Облокотившись на стол, Эдуард правой рукой поддерживал голову. Он, видимо, очень страдал.
— Вас опять мучает головная боль? — спросил Митлер.
— Да, она мучает меня, — ответил Эдуард, — но я не в силах сетовать на нее: она мне напоминает об Оттилии. Может быть, — думается мне, — и она сейчас страдает, склонив голову на левую руку, и, верно, даже сильнее, чем я. Да почему бы мне и не терпеть эту боль, как она? Эти страдания для меня целительны, скажу больше — желанны; ибо так мне тем ярче, тем отчетливее и живее представляется ее терпение, а вместе с ним и другие ее добродетели; только в страдании мы по-настоящему и познаем те великие качества, которые необходимы, чтобы переносить его.
Митлер, увидев, что друг его настолько смирился перед судьбой, немедленно приступил к порученному делу, которое, однако, изложил постепенно, в исторической последовательности, начав с того, какая мысль возникла у Шарлотты и Оттилии, рассказал, как она мало-помалу созрела в намерение. Эдуард почти не делал замечаний. Из немногих слов, сказанных им, по-видимому, явствовало, что он все предоставляет на их усмотрение, мучившая его в это время боль как будто сделала его безразличным ко всему остальному.
Но едва он остался один, как вскочил и стал ходить по комнате. Он больше не чувствовал своей боли, он весь был поглощен другим. Воображение влюбленного разыгралось еще во время рассказа Митлера. Он видел Оттилию, одну или все равно что одну, на хорошо знакомой дороге, в привычной для него гостинице, в комнатах которой ему так часто случалось бывать; он думал, соображал, или, вернее, ничего не думал, ничего не соображал, а только страстно желал. Он должен был увидеться, поговорить с нею. Зачем, почему, что из этого должно было произойти, об этом он не думал. Он не пересиливал себя, он отдался течению.
Камердинер, посвященный в его намерения, немедленно выведал день и час отъезда Оттилии. Настало утро. Эдуард, никем не сопровождаемый, верхом поспешил туда, где должна была остановиться Оттилия. Он прибыл более чем заблаговременно; хозяйка, удивленная его внезапным приездом, радостно встретила его, — она была ему обязана большой семейной радостью: Эдуард выхлопотал знак отличия ее сыну-солдату, проявившему в бою большую храбрость; он сделал известным его подвиг, которому был единственным свидетелем, и сообщил о нем самому полководцу, преодолев препятствия, чинимые некоторыми недоброжелателями. Она не знала, чем угодить ему. Она поспешила по возможности прибрать в туалетной комнате, служившей, впрочем, и гардеробной и кладовой, но он объявил ей о предстоящем приезде одной дамы, которая остановится тут, а для себя просил наскоро приготовить комнатку сзади, выходящую в коридор. Хозяйке все это показалось таинственным, но ей было приятно услужить благодетелю, проявившему столь большой интерес к приготовлениям и принявшему в них самое деятельное участие. А он! С какими чувствами провел он время, тянувшееся так долго, до наступления вечера! Он оглядывал комнату, в которой должен был увидеть Оттилию; во всей своей необычной простоте она представлялась ему райской сенью. Чего только он не передумал, — поразить ли ему Оттилию неожиданностью или лучше предупредить ее? Это последнее решение в конце концов и восторжествовало: он сел и стал писать. Вот листок, который она должна была получить.
ЭДУАРД — ОТТИЛИИ
В то время как ты, моя любимая, будешь читать это письмо, я буду близко от тебя. Не пугайся, не приходи в ужас; тебе нечего меня бояться. Я не стану вторгаться к тебе. Ты увидишь меня, только когда сама на то решишься.
Но прежде обдумай хорошенько и твое и мое положение. Как благодарен я тебе, что ты еще не сделала решительного шага; впрочем, и тот, который ты предприняла, достаточно серьезен. Не делай же его! Здесь, на этом необычном распутье, подумай еще раз: можешь ли ты быть моей? Хочешь ли ты быть моей? О, ты бы всем оказала великое благодеяние, а мне — безмерное!
Позволь же мне снова увидеть тебя, с радостью увидеть тебя. Позволь мне самому задать сладостный вопрос и услышать ответ из сладостных уст твоих. Приди на грудь мою, Оттилия, сюда, где ты уже покоилась не раз и где всегда твое место!
Пока он писал, его охватило такое чувство, будто вожделеннейшая мечта его близка к исполнению, будто вот-вот она станет явью. «Она войдет в эту дверь, она прочтет это письмо, она, чей образ я так мечтал увидеть, здесь будет вправду стоять передо мною, как бывало раньше. Будет ли она та же, что и прежде? Не изменились ли ее облик и ее чувства?» Он все еще держал перо в руке, хотел написать то, что думал, но во двор въехала карета. Он, торопясь, приписал: «Я слышу, как ты подъехала. Прощай на один миг».
Он сложил письмо, надписал; запечатывать было уже поздно. Он бросился в комнатку, откуда был выход в коридор, и вдруг вспомнил, что оставил на столе часы с печатью. Оттилия не должна была сразу же увидеть их; он бросился назад и благополучно успел их унести. Из передней уже доносились шаги хозяйки, которая шла проводить приезжую в ее комнату. Он поспешил к себе, но дверь в комнатку захлопнул. Он давеча второпях уронил торчавший в ней ключ, который теперь лежал внутри, за дверью; замок защелкнулся, и Эдуард стоял, прикованный к месту. Он с силой нажимал на дверь — она не подавалась. О, как бы он хотел проскользнуть в щель, слоено бесплотный дух! Но тщетно! Он прильнул лицом к дверному косяку. Оттилия вошла, хозяйка же, увидев Эдуарда, удалилась. Он уже не мог укрыться от Оттилии. Он повернулся к ней, и вот любящие вновь таким странным образом оказались лицом к лицу. Она спокойно и серьезно смотрела на него, не делая ни одного шага ни вперед, ни назад, а когда он хотел подойти к ней, на несколько шагов отступила к столу. Он тоже отступил.
— Оттилия, — воскликнул он тогда, — позволь мне прервать это страшное молчание! Неужели мы тени, стоящие друг против друга? Но прежде всего выслушай меня! Ты лишь случайно застала меня здесь. Возле тебя лежит письмо, которое должно было тебя предупредить. Прочитай его, прошу тебя, прочитай! И тогда реши, что найдешь возможным.
Она взглянула на письмо и после недолгого раздумья взяла его, развернула и прочла. Выражение ее лица не изменилось, пока она читала; затем она тихонько отложила письмо в сторону, подняла руки над головой, сложила ладони и, прижав их к груди, чуть-чуть наклонила вперед, бросив на просящего такой взгляд, что он не мог не отказаться от всякого требования, всякого желания. Этот жест растерзал его сердце. Он не мог вынести вида, позы Оттилии. Казалось, она падет на колени, если он будет настаивать. В отчаянии он бросился из комнаты и послал к Оттилии хозяйку, чтобы не оставлять ее одну.
Он ходил по передней взад и вперед. Настала ночь, в комнате была тишина. Наконец вышла хозяйка и достала упавший ключ. Добрая женщина была взволнована, смущена, она не знала, что ей делать. Собираясь уходить, она протянула ключ Эдуарду, но он не согласился его принять. Она оставила свечу и удалилась.
Эдуард в глубочайшей тоске припал к порогу комнаты, где была Оттилия, и оросил его слезами. Вряд ли когда-нибудь двое любящих проводили более горестною ночь в столь близком соседстве.
Рассвело; кучер торопился ехать, хозяйка отперла комнату и вошла в нее. Она увидела, что Оттилия спит, не раздевшись, вернулась назад и кивнула Эдуарду, участливо ему улыбнувшись. Оба вошли к спящей, но и это зрелище было для Эдуарда нестерпимым. Хозяйка не решалась разбудить покоящуюся девушку и села против нее. Наконец Оттилия открыла свои прекрасные глаза и поднялась с постели. От завтрака она отказывается, и в это время к ней входит Эдуард. Он настойчиво просит ее сказать хоть слово, объявить свою волю; он клянется, что подчинится ее воле во всем; но она молчит. Он ласково и настойчиво еще раз спрашивает ее, хочет ли она принадлежать ему. Как очаровательно, потупив взор, она качает головой в знак отказа! Он спрашивает ее, хочет ли она ехать в пансион. Она равнодушно делает знак отрицания. Когда же он спрашивает, не будет ли ему позволено отвезти ее назад, к Шарлотте, она в знак согласия решительно кивает головой. Он спешит к окну дать приказания кучеру, но она с быстротой молнии бросается вон из комнаты, спускается с лестницы и садится в карету. Кучер везет ее назад, к замку; Эдуард на некотором расстоянии следует верхом за каретой.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Как удивилась Шарлотта, когда увидела Оттилию, въехавшую во двор замка, и тотчас вслед за нею примчавшегося верхом Эдуарда. Она поспешила к дверям: Оттилия выходит из кареты и приближается к ней с Эдуардом. В страстном порыве она с силой хватает супругов за руки, соединяет их и убегает к себе в комнату. Эдуард бросается к Шарлотте на шею, обливаясь слезами; он ничего не может объяснить, просит быть терпеливой с ним, позаботиться об Оттилии, помочь ей. Шарлотта спешит в комнату к Оттилии и вздрагивает, войдя в нее; все вынесено — одни только голые стены. Комната стала просторной и неуютной. Все вещи уже успели убрать, оставили посередине комнаты только сундучок, не зная, где найти ему место. Оттилия лежит на полу, положив голову и руки на сундучок. Шарлотта хлопочет над ней, спрашивает, что произошло, и не получает ответа.
Она оставляет при ней свою горничную, принесшую завтрак, и спешит к Эдуарду. Она находит его в зале, но и от него ничего не может добиться. Он бросается перед ней на колени, омывает слезами ее руки и убегает в свою комнату; когда она спешит ему вслед, навстречу ей попадается его камердинер, который сообщает ей все, что было ему известно. Остальное она мысленно дополняет сама и тотчас же решительно принимается за то, чего требует настоящая минута. Комната Оттилии немедленно приводится в порядок. Свои покои Эдуард нашел такими, какими он их оставил, — до последнего клочка бумаги.
И вот все трое — под одним кровом, но Оттилия продолжает молчать, а Эдуард только и в силах просить жену хранить терпение, которого ему, очевидно, уже недостает. Шарлотта шлет гонцов к Митлеру и майору; первого не застают, второй приезжает. Ему-то Эдуард и изливает душу, признается во всем — до малейшей подробности; так Шарлота узнает обо всем, что случилось, что столь резко изменило положение вещей и внесло смуту в их души.
Ласково и любовно говорит она со своим мужем, прося его только об одном, — чтобы он покуда оставил девушку в покое. Эдуард сознает все достоинства, всю любовь, все благоразумие своей жены, но страсть владеет им всецело. Шарлотта обнадеживает его, обещает дать согласие на развод. Он не верит; он так болен, что вслед за надеждой его покидает и вера; он настаивает, чтобы Шарлотта обещала свою руку майору, впадает в безумную раздражительность. Стараясь смягчить и успокоить его сердце, Шарлотта исполняет и это требование. Она обещает майору свою руку, лишь только Оттилия решится на брак с Эдуардом, однако ставит непременным условием, чтобы сперва мужчины отправились вместе путешествовать. Майору дано от его двора поручение за границу. Эдуард обещает сопутствовать ему. Начинаются приготовления, и все слегка успокаиваются, так как теперь, по крайней мере, хоть что-то делается.
Между тем все замечают, что Оттилия почти ничего не ест и не пьет, по-прежнему храня упорное молчание. На нее пытаются действовать убеждением, она приходит в тревожное состояние, и попытку бросают. Ведь почти всем нам свойственна такая слабость: мы и для блага человека не захотим его мучить. Шарлотта перебрала в уме все средства и наконец напала на мысль пригласить из пансиона помощника начальницы, который имел на Оттилию сильное влияние; узнав, что она не приедет, он написал ей участливое письмо, оставшееся, однако, без ответа.
Чтобы не поразить Оттилию возможностью его приезда, об этом плане заводят речь в ее присутствии. Она, видимо, не соглашается и впадает в раздумье; но вот в ней как будто созревает решение, она спешит к себе в комнату и еще до наступления вечера шлет собравшимся такую записку:
ОТТИЛИЯ — ДРУЗЬЯМ
К чему, мои дорогие, прямо высказывать то, что само собой разумеется? Я сошла с моего пути и больше мне на него не вернуться. Какой-то демон, захвативший власть надо мною, будет чинить мне внешние преграды, даже если я в душе найду примирение с собой.
Мое намерение отказаться от Эдуарда, удалиться от него было честно. Я надеялась, что больше не встречусь с ним. Случилось иначе: он сам, против воли своей, предстал передо мной Мое обещание не вступать с ним в переговоры я, быть может, поняла и истолковала слишком дословно. Чувство и совесть в ту минуту внушили мне молчать, я была нема в присутствии друга, а теперь мне не о чем говорить. Строгий монашеский обет, тяжелый и мучительный для того, кто дал бы его сознательно и обдуманно, я дала случайно, под давлением чувства. Позвольте же мне соблюдать его до тех пор, пока сердце мне это повелевает. Не призывайте никого в посредники! Не настаивайте, чтобы я говорила, чтобы я ела и пила больше, чем для меня необходимо. Помогите мне своей снисходительностью, своим терпением пережить это время. Я молода, а в молодости исцеление приходит порой внезапно. Потерпите меня в вашем кругу, порадуйте вашей любовью, просветите вашими беседами, но душу мою предоставьте мне самой.
Путешествие обоих друзей, к которому так долго готовились, не состоялось, потому что отложено было заграничное поручение майора — так кстати для Эдуарда! Снова взбудораженный письмом Оттилии, вновь ободренный ее словами, полными утешения и надежды, приняв теперь решение ждать и дождаться, он вдруг объявил, что не уедет.
— Как безрассудно, — воскликнул он, — преднамеренно и преждевременно отбрасывать самое важное, самое необходимое, то, что еще возможно сохранить, хотя бы тебе и грозила утрата! И зачем? Лишь затем, что человек хочет казаться свободным в своих желаниях, в своем выборе. Так и я, одержимый этим глупым самомнением, нередко на несколько часов, даже на несколько дней ускорял свой отъезд и расставался с друзьями, лишь бы только не стать в зависимость от последнего неизбежного срока. Но нет, на сей раз я останусь. Да и почему бы мне удаляться? Разве она уже не отдалена от меня? Мне и в голову не приходит взять ее за руку, прижать к моей груди; я даже не решаюсь об этот и думать, страшусь самой мысли. Она не ушла от меня, она вознеслась надо мною.
И он остался: он этого хотел, он не мог иначе. И вправду, было ни с чем не сравнимо то сладкое чувство, какое он испытывал, находясь близ нее. Да и она продолжала испытывать то же чувство, была не в силах отказаться от этой блаженной необходимости. Как прежде, они оказывали друг на друга неописуемое, почти магически-притягательное действие. Они жили под одной кровлей, и часто, даже не думая друг о друге, занятые иными делами, отвлекаемые обществом, они неизменно друг к другу приближались. Находились ли они в одной и той же зале, как уже стояли или сидели рядом. Только самая непосредственная близость успокаивала их, но зато успокаивала совершенно, и этой близости им было довольно; не нужно было им ни взгляда, ни слова, ни жеста, ни прикосновения, а лишь одно — быть вместе. И тогда это были уже не два человека, а один человек, в бессознательно полном блаженстве, довольный и собою и целым светом. И если одного из них что-то удерживало в одном конце дома, другой мало-помалу невольно к нему приближался. Жизнь была для них загадкой, решение которой они находили только вместе.
Оттилия была весела и спокойна, так что на ее счет можно было не тревожиться. Она редко удалялась от общества; настояла лишь на том, чтобы еду ей подавали отдельно. И только Нанни прислуживала ей.
То, что обычно случается с каждым человеком, повторяется чаще, чем принято думать, ибо все это определено его природой. Характер, индивидуальность, склонности, направление развития, место, обстановка и привычки образуют в совокупности целое, в которое каждый человек погружен, как в некую стихию или атмосферу, где ему только и удобно и хорошо. И, таким образом, по прошествии многих лет мы, к нашему удивлению, находим, что те самые люди, на изменчивость которых слышится столько жалоб, не изменились, да и не поддаются изменениям после стольких внешних и внутренних воздействий.
Так и в повседневной совместной жизни наших друзей почти все двигалось по старой колее. Оттилия по-прежнему, хотя и храня молчание, выказывала свою предупредительность, всегда старалась сделать приятное; как прежде, вели себя и остальные. Тем самым весь домашний кружок являл как бы видимость прежней жизни, и было простительно самообольщение, будто все осталось по-старому.
Осенние дни, своей продолжительностью равные весенним, заставляли друзей возвращаться домой в те же часы, что и весной. Плоды и цветы, составляющие украшение этого времени года, позволяли думать, будто это осень после той первой весны; время, которое протекло с тех пор, словно позабылось. Ведь цвели те самые цветы, что были тогда посеяны; зрели плоды на тех деревьях, что тогда стояли в цвету.
Время от времени приезжал майор; часто показывался и Митлер. Общество собиралось постоянно, почти каждый вечер. Эдуард обычно читал вслух, и еще с большей выразительностью, с большим чувством, с большим совершенством и даже, если угодно, с большей живостью, чем прежде. Казалось, будто он своей веселостью, силой своего чувства хочет пробудить Оттилию от оцепенения, положить конец ее молчанию. Он, как и прежде, садился так, чтобы она могла смотреть ему в книгу, и даже приходил в беспокойство, делался рассеян, если она не смотрела в нее, если он не был уверен, что она следит взглядом за его словами.
Все печальные и тяжелые чувства той промежуточной поры рассеялись. Никто ни на кого не обижался: всякая горечь и раздражительность исчезли. Майор аккомпанировал на скрипке игре Шарлотты на фортепьяно, а флейта Эдуарда, как и прежде, гармонически сливалась с инструментом Оттилии. Близился и день рождения Эдуарда, который в прошлом году так и не довелось отпраздновать. Теперь его предполагалось отметить без всякой торжественности, запросто, в дружеском кругу. Таково на словах было общее, отчасти высказанное, отчасти молчаливое, соглашение. Но по мере того, как приближался этот день, во всем поведении, во всем облике Оттилии все более проступала какая-то праздничность, которая ранее скорее чувствовалась, чем замечалась. В саду она, по-видимому, часто осматривала цветы; садовнику она указала беречь все сорта летников и особенно долго останавливалась около астр, которые в этом году цвели в необычайном изобилии.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Всего существеннее, однако, было то обстоятельство, не ускользнувшее от пристального взгляда друзей, что Оттилия, впервые разобрав свой сундучок, довольно многое отложила, что-то выкроила и приготовила все необходимое для одного, но совершенно полного наряда. Когда же с помощью Нанни она опять уложила остальное на место, ей с этим едва удалось справиться — так туго был набит сундучок, несмотря на то, что часть вещей из него вынули. Жадная молодая служанка не могла на все это досыта насмотреться, тем более что здесь хранились и мелкие принадлежности туалета: башмаки, чулки, подвязки, перчатки, — словом, всякая всячина. Она попросила Оттилию подарить ей что-нибудь из этих вещей. Оттилия отказала, но тотчас же выдвинула один из ящиков комода, а выбирать предоставила самой девушке, которая поспешно и бестолково чего-то нахватала и сразу же убежала прочь со своей добычей, чтобы рассказать о таком счастии и все показать домочадцам.
В конце концов Оттилии удалось все уложить; тогда она открыла потайное отделение, устроенное в крышке. Там она прятала записки и письма Эдуарда, засушенные цветы — память о прежних прогулках, прядь волос возлюбленного и разное другое. Теперь она прибавила еще одну вещь — портрет отца — и заперла сундучок, ключик от которого опять надела на золотую цепочку, висевшую у нее на груди.
В сердцах друзей меж тем зашевелились надежды. Шарлотта была убеждена, что Оттилия снова заговорит в день Эдуардова рождения, ибо все это время она чем-то потихоньку занималась, проявляя какую-то радостную удовлетворенность собою и улыбаясь улыбкой, скользящей по лицу человека, который втайне готовит своим близким что-то приятное и хорошее. Никто не знал, что Оттилия часами пребывает в страшном изнеможении, лишь силою духа превозмогая его на время, когда она показывается в обществе.
Митлер появлялся теперь чаще и на более долгий срок, чем обычно. Этот упрямый человек прекрасно знал, что бывает определенная минута, когда только и можно ковать железо. Молчание Оттилии и ее отказ он истолковывал по-своему. Для развода до сих пор не предпринималось ни одного шага; судьбу доброй девушки он надеялся устроить каким-нибудь иным благоприятным образом; он прислушивался к мнениям, уступал, делал намеки и вел себя в своем роде довольно умно.
И только всякий раз, как ему представлялся повод высказывать суждения о предметах, которым он придавал особое значение, он был не в силах справиться с собою. Он много жил в одиночестве, в обществе же других привык действовать и лишь этим выражал свое к ним отношение. Но стоило ему разразиться речью в кругу друзей, и она — как мы в том не раз убеждались — текла без удержу, раня или исцеляя, принося пользу или вред, смотря по случаю.
Вечером, накануне дня рождения, Шарлотта и майор сидели в ожидании Эдуарда, который уехал куда-то верхом; Митлер ходил по комнате взад и вперед; Оттилия оставалась у себя, рассматривая наряд, приготовленный к завтрашнему дню, и давала указания служанке, прекрасно ее понимавшей и ловко выполнявшей все ее безмолвные распоряжения.
Митлер как раз затронул одну из излюбленных своих тем. Он любил утверждать, что при воспитании детей и управлении народами нет ничего более неуклюжего и варварского, как запреты, как законы и предписания, что-либо воспрещающие.
— Человек от природы деятелен, — говорил он, — и если ему умело приказать, он сразу же принимается за дело и исполняет его. Что касается меня, то я в моем кругу предпочитаю терпеть ошибки и пороки до тех пор, пока не смогу указать на добродетель, им противоположную, нежели устранять недостаток, не заменяя его ничем положительным. Человек, если только может, рад делать полезное, целесообразное; он делает это, лишь бы что-нибудь делать, и раздумывает об этом не больше, чем о глупых проделках, которые затевает от праздности и скуки.
До чего же мне всякий раз бывает досадно, когда приходится слышать, как заставляют детей заучивать десять заповедей. Четвертая — еще вполне сносная и благоразумная: «Чти отца твоего и матерь твою». Если дети хорошенько ее зарубят на носу, то потом целый день могут упражняться в ее применении. Но вот пятая заповедь — ну что тут скажешь? «Не убий!» Словно найдется человек, у которого будет хоть малейшая охота убить другого. Люди ненавидят, негодуют, поступают опрометчиво, и вследствие всего этого, да и многого другого, может случиться, что кто-нибудь кого-нибудь и убьет. Но разве не варварство — запрещать детям смертоубийство? Если бы говорили: «Заботься о жизни ближнего своего, удаляй все, что может быть для него пагубно, спасай его даже с опасностью для самого себя, а если ты причинишь ему вред, считай, что повредил самому себе», — вот это были бы заповеди, какие подобают просвещенным и разумным народам, хотя на уроках катехизиса, когда спрашивается: «Как сие надо понимать?» — им едва находится место.
И вот, наконец, шестая заповедь, — она, по-моему, просто отвратительна! Как? Возбуждать и предвосхищать опасными тайнами любопытство детей, направлять их раздраженную фантазию на диковинные картины и образы, которые с силой наталкивают на то, что как раз и пытаешься удалить. Куда лучше было бы предоставить какому-нибудь тайному судилищу карать по своему произволу за такие дела, чем позволять болтать о них перед лицом церкви и прихода.
В это время вошла Оттилия.
— «Не прелюбы сотвори», — продолжал Митлер, — как это грубо, как неприлично. Разве не лучше было бы сказать: «Ты должен свято чтить брачный союз; когда ты видишь любящих супругов, ты должен радоваться на них и разделять их счастье, как ты разделяешь радость солнечного дня. Если к отношениях между ними что-нибудь помрачится, ты должен стараться, чтобы они вновь прояснились; ты должен стараться умилостивить, смягчить супругов, дать им ясно осознать взаимные их выгоды и высоким бескорыстием способствовать благу ближних, заставляя их почувствовать, какое счастье проистекает из всякой обязанности, а особенно из той, что неразрывно соединяет мужа и жену».
Шарлотта сидела как на угольях, и положение тем более казалось ей тревожным, что Митлер, как она была убеждена, не соображал, где и что он говорит, но прежде, нежели ей удалось его перебить, она увидела, что Оттилия, изменясь в лице, вышла из комнаты.
— От седьмой заповеди вы нас, надеюсь, избавите, — с деланной улыбкой сказала Шарлотта.
— От всех остальных, — ответил Митлер, — если мне удастся спасти ту, на которой основаны все остальные.
Вдруг со страшным воплем вбежала Нанни:
— Она умирает! Барышня умирает! Скорей! Скорей!
Когда Оттилия, шатаясь, вернулась в свою комнату, убор, приготовленный к завтрашнему дню, был разложен на нескольких стульях, и девочка, любуясь им и переходя от предмета к предмету, весело воскликнула:
— Посмотрите, дорогая барышня, вот подвенечный наряд, который так и просится, чтобы вы его надели!
Оттилия, услышав эти слова, опустилась на диван. Нанни видит, как госпожа ее бледнеет и цепенеет; она бежит к Шарлотте. Входят в комнату; общий друг лекарь тоже спешит сюда; ему кажется, что это — только приступ слабости. Он велит принести крепкого бульона; Оттилия с отвращением отказывается от него, с нею делаются чуть ли не судороги, когда чашку подносят ей ко рту. Это заставляет его тотчас же задать строгий вопрос: что Оттилия сегодня ела? Служанка запинается; он повторяет вопрос; девочка признается, что Оттилия не ела ничего.
Ему кажется, что Нанни что-то уж слишком смущена. Он вталкивает ее в соседнюю комнату, Шарлотта идет за ними, девочка бросается на колени и признается, что Оттилия уже давно почти ничего не ест. Вместо Оттилии она, по ее требованию, съедала кушанья; молчала же потому, что боялась ослушаться немых просьб и угроз своей госпожи, да и потому еще, в простоте своей прибавила она, что все это было такое вкусное.
Вошли майор и Митлер; Шарлотту они застали в хлопотах вместе с врачом. Оттилия, бледная, небесно-прекрасная, сидела в углу дивана и, казалось, была в полном сознании. Ее уговаривают прилечь: она не соглашается, но делает знак, чтобы поднесли сундучок. Она ставит на него ноги и остается в удобной полулежачей позе. Она словно прощается, жесты ее выражают нежнейшую привязанность ко всем окружающим, любовь, благодарность, мольбу о прощении и сердечное «прости».
Эдуард, сойдя с коня, узнает о случившемся, бросается в ее комнату, падает перед ней на колени и, схватив ее руку, омывает ее немыми слезами. Он долго остается так. Наконец он восклицает:
— Неужели мне больше не услышать твоего голоса? Неужели ты для меня не вернешься к жизни, чтобы сказать хоть одно слово? Пусть, пусть будет так! Я последую за тобой; там мы найдем иные слова.
Она с силой сжимает ему руку, она смотрит на него взглядом, полным жизни и любви, и, глубоко вздохнув, после немого, дивно трогательного движения губ произносит с усилием, полным нездешней нежности:
— Обещай мне, что ты будешь жить!
— Обещаю! — восклицает он, но она уже не слышит его ответа: она мертва.
После ночи, проведенной в слезах, на долю Шарлотты выпала забота о погребении дорогих останков. Ей помогали майор и Митлер. Состояние Эдуарда было самое плачевное. Едва опомнившись от пароксизма отчаяния и немного придя в себя, он начал настаивать на том, чтобы Оттилию не уносили из замка, чтобы о ней продолжали заботиться, ухаживали за ней, обращались с ней, как с живой, ибо она не умерла, не могла умереть. Волю его исполнили, воздержавшись, по крайней мере, от того, что он запретил. Видеть ее он не порывался.
Но прибавился еще новый повод для опасения, новая забота появилась у друзей. Нанни, которую врач выбранил со всею резкостью, угрозами заставил признаться, а потом осыпал упреками, убежала. После долгих поисков ее нашли: она, казалось, лишилась рассудка. Родители взяли ее к себе. Даже самое ласковое обращение не действовало на нее, ее пришлось запереть, потому что она грозилась снова убежать.
Эдуарда постепенно удалось вывести из состояния отчаяния, близкого к безумию, но на его же несчастье: теперь он уверился, убедился, что погибло счастье его жизни. Ему решились сказать, что, если отнести тело Оттилии в придел, она все еще будет оставаться среди живых и найдет пристанище тихое и приветливое. Получить на это его согласие было нелегко; он уступил наконец под тем условием, что ее вынесут туда в открытом гробу, накроют в усыпальнице стеклянной крышкой и затеплят возле нее неугасимую лампаду, — на этом он смирился.
Дивное тело покойницы одели в тот самый наряд, который она сама себе приготовила; голову ее украсили венком из астр, таинственно мерцавших, как печальное созвездие. Чтобы украсить гроб, церковь, придел, все сады лишили их убранства. Они теперь стояли опустошенные — словно зима, коснувшись клумб, уничтожила всю их радость. Было раннее утро, когда Оттилию вынесли из замка в открытом гробу, и всходившее солнце еще раз покрыло румянцем ее небесный лик. Провожающие теснились вокруг, никто не хотел оказаться впереди или отстать, каждый хотел быть подле нее, каждый хотел в последний раз насладиться ее присутствием. Мальчики, мужчины, женщины — никто не оставался бесчувствен. Девочки были безутешны, всего больнее ощущая утрату.
Нанни не было. Ее удержали дома, вернее — скрыли от нее день и час погребения. Ее сторожили в родительском доме, в каморке, которая выходила в сад. Однако, услышав колокольный звон, она мигом сообразила, что сейчас происходит, а когда женщина, сторожившая ее, поддалась любопытству и пошла взглянуть на процессию, она выбралась через окно в коридор и оттуда, найдя все двери запертыми, — на чердак.
Процессия как раз двигалась через деревню по чисто убранной, усыпанной листьями дороге. Внизу Нанни отчетливо увидела свою госпожу — отчетливее, полнее, еще более прекрасной, чем она казалась тем, кто шел за гробом. Неземная, как бы паря над грядами облаков или над гребнями воля, она словно кивнула своей служанке, и та в полном смятении покачнулась, голова у нее закружилась, и Нанни полетела вниз.
Толпа со страшным воплем расступилась во все стороны. Среди толкотни и сутолоки носильщикам пришлось поставить гроб наземь. Девочка лежала почти рядом; все тело ее, казалось, было разбито. Ее подняли и — была ли то случайность или воля промысла — положили вплотную к телу покойной; чудилось даже, что сна сама последним усилием воли хочет дотянуться до любимой госпожи. Но едва только ее дрожащие руки, ее слабеющие пальцы дотронулись до платья Оттилии, до сложенных на груди рук, как девочка вскочила, вся распрямилась, обратила взор к небу, потом пала перед гробом на колени и в благоговейном восторге устремила глаза на свою госпожу.
Наконец она поднялась, словно охваченная вдохновением, и воскликнула в святом порыве радости:
— Да, она мне простила! То, чего ни один человек, чего я сама не могла себе простить, мне бог прощает ее взглядом, ее устами. Вот она опять лежит так тихо и безмятежно, но ведь вы видели, как она поднялась и, протянув руки, благословила меня, как она ласково на меня взглянула. Все вы слышали, вы все свидетели, как она мне сказала: «Ты прощена!» Я уже не стою среди вас, как убийца: она меня простила, бог меня простил, и теперь никто меня не попрекнет.
Толпа теснилась кругом; все были изумлены, все прислушивались, осматривались по сторонам, и никто не мог сказать, как же быть дальше.
— Несите же ее с миром! — сказала девочка. — Свое она исполнила и отстрадала, и больше ей нельзя жить среди нас.
Гроб понесли дальше, первой пошла за ним Нанни, и шествие достигло церкви и придела.
Здесь и поставили гроб Оттилии, поместив его в просторный дубовый ларь; в головах стоял гробик ребенка, в ногах сундучок. Нашли и женщину которая должна была первое время сторожить покойницу, безмятежно лежавшую под своим стеклянным покровом. Но Нанни не хотела уступить эту обязанность другой; она хотела остаться одна, без всякой помощницы, и ревностно присматривать за лампадой, только что впервые зажженной. Она просила об этом с таким жаром, с таким упорством, что ей уступили, лишь бы предотвратить еще более тяжелое душевное расстройство, которого можно было опасаться.
Она недолго оставалась одна: как только наступила ночь, как только зыблющийся свет лампады, полностью вступив в свои права, бросил более яркий луч, отворилась дверь, и архитектор вошел в придел, стены которого с их благочестивой росписью предстали его глазам в этом мягком мерцании, такие старинные и таинственные, какими он их никогда не мог вообразить себе.
Нанни сидела сбоку от гроба. Она сразу узнала его и молча указала на мертвую госпожу. И вот он стал по другую сторону гроба, полный юношеской силы и красоты, весь уйдя в себя, неподвижный, сосредоточенный, опустив руки и горестно сжав ладони, склонив голову над усопшей и устремив на нее свой взор.
Однажды он уже стоял вот так перед Велизарием. Невольно он принял ту же позу, и как естественна была она и теперь! Ведь и здесь лежало во прахе нечто бесценно благородное; если тогда в лице героя можно было оплакивать безвозвратно утраченные храбрость, ум, могущество, высокое положение и богатство, если тогда оказались не только не оцененными, но отвергнутыми, отринутыми качества, столь необходимые в решительные минуты для пользы народа, для пользы монарха, то теперь равнодушной рукой природы были уничтожены совсем иные скромные добродетели, лишь недавно взошедшие из ее плодоносных глубин, редкие, прекрасные, любви достойные добродетели, благостное влияние которых наш скудный мир воспринимает с радостью и наслаждением и об утрате которых всегда скорбит и тоскует.
Юноша молчал, молчала и девочка; когда же она увидела, что слезы не перестают литься из его глаз и он, казалось, растворяется в безысходной скорби, она заговорила с ним, и слова ее были полны такой искренности и силы, такой благожелательной уверенности, что он, изумленный этой плавно льющейся речью, смог опять овладеть собою, и его прекрасная подруга представилась ему живой и деятельной, но уже в иной, более высокой сфере. Он осушил свои слезы, скорбь смягчилась; коленопреклоненный, простился он с Оттилией, потом сердечно пожал руку Нанни и в ту же ночь ускакал, так ни с кем и не повидавшись.
Лекарь, тайком от девушки, тоже провел эту ночь в церкви и утром, зайдя навестить Нанни, нашел ее веселой и бодрой. Он ожидал увидеть признаки душевного расстройства, думал, что она будет ему рассказывать о ночных беседах с Оттилией и других подобных явлениях; но она держалась вполне естественно, была спокойна и сохраняла полную ясность сознания. Она с величайшей точностью помнила прошлое и все обстоятельства настоящего, и ничто в ее речах не выходило за пределы правды и действительности, кроме случая во время погребения, рассказ о котором она часто и с большой охотой повторяла: как Оттилия приподнялась, благословила, простила ее и этим навеки ее успокоила.
Оттилия лежала все такая же прекрасная, напоминая скорее уснувшую, чем усопшую, и это привлекло многих посетителей. Жителям деревни и окрестностей хотелось еще раз увидеть ее, и каждый охотно выслушивал из уст самой Нанни ее невероятную повесть: одни — чтобы посмеяться, большинство — чтобы в ней усомниться, и лишь немногие — чтобы верить ей.
Всякая потребность, в действительном удовлетворении которой нам отказано, порождает веру. Нанни, разбившаяся на глазах у всех, исцелилась прикосновением к телу праведницы — так почему же не допустить, что подобное же счастье уготовано здесь и для других? Любящие матери стали, сначала тайком, приносить сюда своих детей, страдающих каким-нибудь недугом, и им казалось, что в их здоровье наступает внезапное улучшение. Доверие росло, и под конец не было старого и слабого, который не искал бы здесь для себя облегчения и утешения. Приток верующих все возрастал, и вскоре пришлось запирать придел, а в небогослужебные часы — и церковь.
Эдуард не решался посетить покойницу. Жизнь его тянулась день за днем, слезы, казалось, иссякли у него, он больше не способен был и страдать. С каждым днем он все меньше принимает участия в разговоре, все меньше ест и пьет. Некоторое утешение он словно находит в питье из бокала, оказавшегося для него, правда, неверным пророком. Он по-прежнему любит рассматривать вензель на нем, и его задумчиво-ясный взгляд словно говорит, что он и теперь еще надеется соединиться с любимой. Но подобно тому, как счастливцу благоприятствует малейшее обстоятельство и всякая случайность его окрыляет, так для несчастного ничтожнейшие мелочи становятся поводом к огорчению и соединяются ему на пагубу. И вот однажды, поднося к губам любимый бокал, Эдуард вдруг с ужасом его отставляет; бокал был тот и не тот; недоставало маленькой отметины. Зовут камердинера, и тот вынужден признаться, что подлинный бокал недавно разбился и его подменили таким же, тоже заказанным в дни молодости Эдуарда. Сердиться Эдуард не в силах; судьба его решена самой жизнью — так может ли его тронуть какой-то символ? И все же он глубоко подавлен. Питье ему стало противно; он как будто нарочно воздерживается от пищи, от разговора.
Но время от времени на него находит беспокойство. Он просит, чтобы ему дали поесть, он начинает разговаривать.
— Ах, — сказал он однажды майору, почти не отходившему от него, — как я несчастен, что все мои старания остаются только подражанием, только бесплодным усилием. Что для нее было блаженством, то для меня стало мукой, и все же ради того блаженства я принужден переносить и муку. Я должен идти за нею, идти ее путем; но меня удерживают моя природа и мое обещание. Какая страшная задача — подражать неподражаемому! Я чувствую, мой дорогой, для всего нужен талант, даже для мученичества…
Говорить ли еще о волнениях и заботах жены, друзей, врача, которые окружали Эдуарда в его безнадежном состоянии? Наконец его нашли мертвым. Митлер первый сделал это печальное открытие. Он позвал врача и, не теряя самообладания, подробно осмотрел все, что окружало покойного. Вбежала Шарлотта; у нее шевельнулось подозрение — не самоубийство ли это. Но врач и Митлер быстро сумели разубедить ее: первый — естественными соображениями, второй — нравственными; было ясно, что смерть застигла его внезапно. Воспользовавшись тишиной и одиночеством, Эдуард вынул из шкатулки и из бумажника все то, что до сих пор он так тщательно скрывал, все, что осталось ему от Оттилии: локон, цветы, сорванные в счастливые минуты, все записочки, полученные от нее, начиная с той, первой, которую его жена столь случайным и роковым образом ему когда-то передала. Не хотел же он выставить все это напоказ посторонним взглядам? Еще так недавно это сердце билось и нескончаемой тревоге, но вот и оно обрело нерушимый покой. Так как скончался он с мыслью о праведнице, то блаженной можно назвать и его кончину. Шарлотта отвела ему место подле Оттилии и запретила впредь кого бы то ни было хоронить в этом склепе. Под этим условием она сделала щедрые вклады в пользу церкви и школы, пастора и учителя.
Так покоятся вместе двое любящих. Тишина осеняет их гробницы, светлые родные лики ангелов смотрят на них с высоты сводов, и как радостен будет миг их пробуждения!