Вертеп Ионы
Воблистый Голев был не просто чучельник, а чучельник «с левой резьбой», с прибабахом. Изготовляя чучела, он потом обрызгивал их слезами, мечтал оживить вновь.
– Из чучел в дальнейшем безупречные звери получиться могут, – говорил не однажды Голев пузенистому Ханадею, – смирные, ненадоедливые. А когда звери и птицы сразу живые – как-то норову в них многовато!
Ближе к вечеру, подвигав ушами-локаторами и подергав себя за красную, с вплетенными в нее жемчужными шариками бороду, Голев задумался о скелете и перьях скворца. Запах перьев с обеда витал близ его ноздрей: сладко-говняный, но и приятно-глинистый. Узнав от инженю Суходольской о том, что скворец попал в театр к Толстодухову, Голев разволновался.
– Ведь и косточек после Ионы не соберешь! Перышка малого, живоглот, не оставит! Сам живоглот, и театр его живоглотский! А я чучелку набью. Для утехи старшеклассникам. И назвать птицу можно будет как-то призывно: «чудесный рыловорот» или «священный страхоидол»…
Таксидермист позвонил в театр. Оттуда внаглую не ответили.
Мобилки Суходольской и Толстодухова тоже вдруг оказались вне зоны доступа. Тогда Голев самолично двинул в «Театр Клоунады и Перформанса», называемый промеж своих «Театром Ласки и Насилия».
Он зашел в ТЛИН со служебного входа, поднялся на второй этаж, раскрыл дверь бухгалтерии… То, что Голев увидел, превзошло его – надо сказать, весьма изощренные, – заглючки.
На полу лежали полтора трупа. На высоких стульях, рядом с трупом Чадова и полутрупом симпатичной бухгалтерши Гали, у которой была, по первому впечатлению, отнята нога, сидели актеры и заунывно твердили роли.
– Мы московский, мы школьный феатр! – завывали актеры на старинный лад. – Мы вам представим сейчас, кто мы есть, а пули лить не бу-удем…
– Я – Бомелий.
– Я – есть Девка-Чернавка.
– Я – Гаер.
– Я – Грек.
– И все мы в вертепе Ионы Толстодуха больше играть не станем!..
Школьный театр и полутрупы сладкой своей отвратностью Голева к себе на миг притянули. Но тут же, пятясь, он стал отступать к выходу.
– Куда, удавленник? Отвечай: для какой надобности сюды прибыл?
Обритый наголо, похожий на турка, с вислыми усами актер, в камзоле и в камуфляжной куртке поверх него, больно ухватил Голева за плечо.
– Да я тут…
– Говори, зачем явился, ухляк!
– И верно, Савва. Соглядатай, ухляк он! Кем-то, видать, послан…
– Да как вы сме… Я такс… Таксидермер я! – негодуя, приделал к своей профессии дурацкое окончание Голев.
– Говори ясней: кто ты есть? Или кончу тебя здесь, межеумок!
– Ну, это… Чучельник я.
– А по зубам, чучельник, не хо-хо? Ты как с разыскателями Тайной экспедиции при Правительствующем Сенате разговариваешь?
– «Рогатку» б ему на шею, Савва. Жаль, в расселине осталась.
– Так, говоришь, чучельник?
– Ну.
– А вот мы тебя сейчас выпотрошим и чучелой на позорище выставим!
– Ага, ага. Ну, я просто уделался. Чмошник и чепушило серьезного человека пугать вздумали. Резать я и сам умею. Надо чего – спрашивайте. А пугалки свои – в гузно себе засуньте!..
Тем временем за сценой (ни один зритель на новый перформанс так и не явился, покрутились студенты соседнего ГИТИСа, но и они быстро сгинули) Игнатий допрашивал раненого Жоделета.
– В Сад Зверей – ты за птицей ловцов посылал?
– Не я-я…
– Что еще говорил скворец? Государыню Екатерину бесчестил? Обер-секретаря господина Шешковского поминал?
– Про этих ни слова. Все про Путина кричал. Хвалил его. Видно, сдуру.
– Ты не ответил: откуда в захудалом позорище дорогая птица? Кто приманил?
– Иона у кого-то выиграл, – неожиданно сморозил Митя.
– Брехня, сердцем вижу.
– Да правду я говорю! В нарды он его и выиграл.
– Што за нарды такие?.. А ну покаж.
Зажимая платком рану на бедре, Митя с трудом поднялся.
Занялись нардами. Игнатий учился быстро. Только брови волохатые взлетали и опускались! Жоделет проиграл собственную, не бог весть какую, одежонку. Потом кружевную, просторную, давно вышедшую из моды рубаху отыграл назад. Проиграл, а потом снова отыграл синий, бархатный, в звездах и лунах, занавес «Театра Клоунады».
Игнатий проиграл камзол. Отыгрывать его не стал. Послал вернувшихся из бухгалтерии Савву и Акимку в костюмерную, в сторону, указанную Митей.
– Одежонку мне подберите сегодняшнюю. Да птицу, птицу ищите!
В пустом позорище Савва с Акимкой морщили носы и плевались. Висевшие по стенам изображения ласк, сопряженных с насилием, мытарили душу. Негодованию разыскателей не было конца. Раздражало их теперь все: повадка и разговор московитов, быстрота людских поступков и медлительность мыслей. Непрестанные звонки и песни, летевшие со всех концов Москвы. Полыхающие голубым пламечком говорящие ящики. Бабы, накрашенные так, что кожи не видно. Сюсюкающие и вертящие задами мужики, которых было множество и на улицах, и здесь, в вертепе…
А радовало одно: пока удавалось выдавать себя то за ряженых, то за актеришек погорелого театра. Но был и некий испуг: вдруг незримая стража дознается? Вдруг за самовольное вторжение в призрачное царство забьют в колодки?
В костюмерной было – не продохнуть: хоть топор вешай! Запах людского пота густо мешался с духом каменноугольной смолы. За рядами висящего на распялках тряпья Савва обнаружил мужика в кожаной шкуре…
Вернувшись в ТЛИН десять минут назад и лишь чуть разминувшись на входе с чучельником Голевым, пустой человек и бжезикнутый чмошник Иона так и не успел скинуть кожаный плащ. Не до плаща было. Следовало довершить неотложные дела! Толстодухов, не мешкая, ущипнул за плотный бочок Кирлюндию, затем наклонился и стукнул по клюву скворца, ужинавшего на полу мороженой клюквой.
– Ты понимаешь, что перформанс – это в первую очередь преодоление расстояния между телом и телом? – спросил он, чуть не падая на Кириллу.
– Здесь костюмерная, Иона Игоревич, а не общественный туалет!
– Вот и начнем с тобой костюмы мерить: я – Адамов, ты – Евин!
– Там, там! – Кирилла испуганно мотнула рукой в сторону променуара.
– Или лучше так: я в костюме, ты без костюма. Свежо, свежо будет!
– Да вы прислушайтесь, Иона Игоревич!
Иона нехотя прислушался. До костюмерной долетали одиночные вскрики.
– Опять жалкий хэппенинг вместо настоящего перформанса? Да я тебя за это… – Иона мигом расслабил ремень.
– Там бандиты старинные! Убивают, режут… – пролепетала Кирилла.
Иона вслушался внимательней. Гвалт из променуара долетел ясней. Вдруг, почти рядом с дверями костюмерной, зазвучали жесткие проволочные голоса. Кирилла, забыв про Иону и про скворца, влезла с ногами в продолговатый ящик, где были приготовлены костюмы для ломбарда, накрылась ими с головой. Иона спрятался в ряду занафталиненных, висевших до полу женских платьев.
Вошли двое. Толстодухов, одной рукой ухватившись за белый шелковый шарф, а другой пытаясь застегнуть ремень, отступил глубже.
Но его заметили сразу.
– Вот, шкурами с тобой желаю поменяться, – мечтательно сказал обритый наголо бандит, – шкуру свою давай сюда. Да прозвище скажи, небога…
– Толстодух, – впервые с гадливостью произнес собственную фамилию Иона, послушно скидывая кожаный, роскошный, отнюдь не турецкой выделки, плащ.
– А я – Савва Матвеич. Надо бы и твою собственную шкуру с тебя содрать. Жалобы тут на тебя приносят. Сказывают: довел вертеп до ручки! Но уж больно долго шкуру с тебя снимать. Ишь, шерстью зарос, кабан!
Савва подступил ближе, пошевелил негнущимся пальцем густую волосню, торчавшую из толстодуховского расстегнутого ворота.
Как те волнуемые ветром гибкие и молодые ветви осенних черных лесов, дрогнули волосы Ионы!
Толстодухов вжал голову в плечи. В кармане его трепыхнулся айфон.
Савва влез к Ионе в карман, покрутил блескучую игрушку в руках.
– Гляди, Акимка! Зеркальце для подглядывания, што ль? Так ты вертепщик или тоже соглядатай? – негромко спросил Савва. – Носопырку свою в чужие дела совать вздумал? А она, носопырка твоя, мне, к слову сказать, неприятное на память приводит: у Шешковского такая ж!
И взмахнул висельник выхваченным из кармана ножом.
Широкое лезвие резануло глаза смертельной стылостью. Иона похолодел. Неистраченные в суете жизни, немалые, а верней сказать, большие деньги, мертво лежащие в Сбербанке, враз сбили дыхание, вымотали нутро. Все, что он сделал как перформатор, – представилось мутным, жлобским. А вот мелкие дела – копание огорода в дачном поселке Хрипуново, прибивание скворечников к березам в глиняном, на куски растрескавшемся детстве, – наоборот, показались главнейшими.
Иона ткнулся головой в театральные платья. Они были солеными от актерских всхлипов и насморков, пахли дешевым мылом. Толстодухов даже попенял себе: «Загонял ты актрисок, Иона, как есть загонял…»
– Ассигнации давай, ежели есть. И подпояску кожаную выдергивай.
Иона вынул еврашки, вытащил из брюк ремень.
– А чтоб нюхальник свой в чужие дела не совал, мы его укоротим!
Нож сверкнул во второй раз, кончик Ионина носа, трепыхнув ноздрей, в невыносимой тишине смачно шлепнулся на линолеум. Савва вытер нож о полу куртки, спрятал в карман. Затем ухватил живой, шевелящийся кончик длинными узкогубыми щипцами, вынутыми из-за пазухи, придирчиво его осмотрел, зачем-то понюхал, откинул в сторону.
Кончик упал рядом, Иона, умываясь кровью, заурчал и сел на пол.
Савва и Акимка, сдернув с распялки мужской костюм громадного размера, брезгуя обрубленным кончиком, ушли.
Кирилла тихо выбралась из ящика, вздрагивая всем телом, отряхнулась, подхватила скворца, который, распластавшись на полу, вовремя изобразил из себя тряпку, а потому замечен бандитами не был, на бегу набрала «03» и, увернув птицу в первый попавшийся под руку платок, стремглав кинулась вон…
Савва с Акимкой вернулись к Игнатию.
Жоделет был теперь полугол, Игнатий – в какой-то рванине.
Доложили: скворца в костюмерной нет.
– Так на чердаке, так в подвалах ищите, ироды! – крикнул в сердцах Игнатий и неловко бросил кости.
Одна из костей вылетела за край доски.
– Повторить! – обрадовался неверному ходу, несмотря на рану, что-то сильно раздухарившийся Жоделет.
– Сказал – на горище лезьте! – Игнатий грозно привстал.
– На горе-горище лежит голенище, в том голенище деготь, леготь и смерть недалече, – вполголоса произнес Савва, но ослушаться Игнатия не посмел.
Савва и Акимка ушли. Игра в нарды продолжилась.
* * *
Златокожая Кирилла бежала со скворцом, укутанным в серый, изукрашенный рябиновыми бусинами павловопосадский платок, уже минут двадцать пять, если не все тридцать.
Справа осталась консерватория с притаившимся на крыше громадным пулеметом (так представлял себе архитектурное обновление старинного здания живший в стороне от музыкальных новаций Жоделет).
Мелькнул желто-конюшенный Манеж. Оборвался, как сердце, до краев наполненное грустной лаской, Китайгородский проезд. Вдалеке, сквозь дымку, заструились места любимейшие: Замоскворечье, Нагатинская пойма, Коломенское… Правда, до родной Каширки было еще ох как далеко.
Да и не пускало туда что-то! Кирилла резко развернулась, сдала назад, нырнула в метро, решила ехать к деду, в Черниговский неближний скит.
Настоящее пыточное, а не сладенькое театральное насилие толкало Кириллу на север и на север, в дальнее Подмосковье, на пространную равнину, изрезанную узкими реками, изрытую глубокими пещерами, где можно было укрыться от Ионы с его грузным пузом, от Саввы с Акимкой с их ножами и пыточными узкогубыми щипцами!
То, что произошло полчаса назад в «Театре Клоунады и Перформанса», было страшно вспоминать и невозможно забыть.
Никак не получалось выдернуть из сознания проволочные голоса людей, загримированных под актеров, долетавшие до костюмерной, где Кирилла кормила скворца, а Иона приставал и щипался. Донимало также чуть более раннее бормотание двух среднеприятных костюмерш, ворковавших за дверью, пока не явились Савва с Акимкой:
– Сизые, сизые кишки у сердешного были! И обмотали ведь, урки, вокруг языка! Как ухитрились – не пойму! Это я про Чадова…
– Да видела я! Жоделету ногу проткнули, нос помидоркой расквасили!
Голоса, бубнившие близ двери, вдруг смолкли. Раздались другие: резкие, заржавленные. Немея от страха в ящике, набитом рваными камзолами и вытертыми до дыр фраками, Кирилла прильнула глазом к щели: искала забытого в спешке скворца, но того нигде видно не было.
Через минуту двое в камуфляже, которых все сперва приняли за актеров Театра Российской армии, вошли в костюмерную. И сразу подступили к Ионе.
– Ты глянь на него, Савва! – крикнул один из бандитов.
– Вижу, Акимка! Ну, мы этому штопальщику позорищ, мы этому херу моржовому…
Кирилла тут же заткнула уши пальчиками.
Как только уши были заткнуты – обострились запахи. Безбородый Акимка, пахнущий речной, илистой рыбой, противно скалился, делал Савве знаки, и пакостный этот Савва, от которого густо несло дегтярным мылом, ни секунды не думая, обрубил Ионе, так не вовремя вернувшемуся в театр, кончик носа. Кончик шлепнулся на линолеум, и тонкий запах вовсе не сахарной, как у Дракулы, а живой, соленой крови невидимыми струйками разбрызнулся по костюмерной. Савва, нагнувшись, подхватил кончик за дрогнувшую ноздрю узкогубыми щипцами, понюхал его.
Запах Савве не понравился, и ноздря снова шлепнулась на пол.
Кончик носа и на полу продолжал противно трепыхаться, запах его становился солоней, горше, кровь на крылышке ноздри – темней и темней!
Иону, еще пять минут назад глубоко презираемого, стало жаль…
Уже в метро Кирилла внезапно остановилась: ей показалось, скворец тихо пискнул. Подойдя к подземной скульптуре и обернувшись к вестибюлю спиной, Кирилла развязала узел на сером павловопосадском платке:
– Ц-ц-ц… Не отдавай р-р-реям!
– Каким реям, – растерялась Кирилла… – Может, евреям?
– Не евр-реям, не евр-реям! – забеспокоился, даже забился в легких судорогах скворец. – Канцеляреям на перья! Канцеляр секретар-реям!
– Господи, что за муть! Какие канцеляре́и? Даже птица от нашей жизни ума рехнулась. – Кирилла, охнув, бережно затянула платок узлом.