Ужин у подружки
Идя назад домой, Клава миновала сосновый лес вперемежку с березняком, обширное поле, и вскоре уже вышла на овины у родной деревни. Как на рассвете она дивилась причудливому инею, так теперь поразилась тому, что его нет и в помине. Краса и очарование морозного утра куда-то исчезли, природа впала в предзимнее унынье. Потемневшие деревья понурились по обочинам просёлка, серая дымка перетекала по ржаному жнивью, нагоняла тревогу и тоску.
И вдруг девушке почудилось, что и голые ветки тополей, и холмы в сизоватой дали, и сам разбитый просёлок, и даже Чурово, навсегда своё, как бы завидовали её радости, заоблачному настроению, недоумевали, враждовали из-за того, что она воспарила куда-то, будто летела на крыльях. Из чувства жалости ей хотелось поделиться теплотой, пусть и деревце, и луговина разделят её праздник.
Клава ещё не знала, что благодать, которую посылал в дар Господь, эту самую благодать окружающий мир, ближние и дальние люди, часто желали отнять у души блаженной, а если не могли отнять, то хотели хотя бы убавить, ослабить, пригасить.
Всё же она не отпускала из души на волю своё светлое настроение, и шла, напевая весёлую песенку.
Между тем, и это видел каждый, война поставила чёрную мету и на Чурово. В деревне уже не было милой оживлённости по выходным, как случалось прежде. Не хлопотали возле банек мужики, не играла вечером гармошка, хмельные парни не пели меткие частушки. В избе-читальне, где вечерами гуляла молодёжь, теперь мычали свежие телятки — родильное отделение на ферме не успели подготовить к зиме, поэтому новорожденных разместили в культурном учреждении.
Единственная радиоточка у бригадира Афанасьева, из которой деревенские люди узнавали про новости на фронте и в самой Москве, по какой-то причине сломалась и замолчала. Районная газета приходила в деревню раз в неделю, да и то с опозданием. А самое главное, что угнетало, — уже не встречались на улице знакомые лица, большинство мужчин и парней ушли на фронт.
В каждой избе бытиё как бы замерло, затаилось до какого-то срока. И эта затаённая жизнь превратилась в одно нескончаемое ожидание.
Все чего-то ожидали!
Ожидали, когда и какие вести придут с далёкого фронта.
Ожидали мрачных сообщений о том, какие города мы оставили.
Ожидали с радостью новостей о том, какие населённые пункты мы отбили у врага, какие потери понес враг.
Ожидали, когда по деревне пойдёт увечный почтальон Павлуша. Его не взяли на войну потому, что правая рука у него от рождения была сухой, и он ею не работал.
Ожидали, что принесёт Павлуша в своей потрёпанной серой сумке.
Ожидали, когда вернутся в Чурово из госпиталей раненые солдаты, которых из-за ранений уже не брали на фронт.
Ожидали, что пропавшие без вести бойцы всё-таки остались в живых и обязательно прибудут в Чурово, да, верили, что прибудут вопреки письменным подтверждениям, поступившим из воинских частей.
Ожидали, как самый светлый праздник — Победу!
И Клава, едва вступила на главную улицу Чурова, тоже, помимо своего желания, как бы машинально, стала опять погружаться в это самое неизбывное ожидание.
— Мама, я от отца Николая, — с порога проговорила Клава. — Он передал тебе своё Благословение!
— Спасибо, доченька, спасибо, — София Алексеевна отошла от печки.
Её круглое лицо озарила нежная улыбка, в серых глазах блеснула радость.
— Какой добрый батюшка! — отозвалась она. — Дай Бог ему здоровья и долгих лет. Вот передала ты привет, и на сердце мне легче, будто сама его услышала.
София Алексеевна не кривила душой, так оно и было. В семье Осокиных отца Николая трепетно чтили, так положила ещё бабушка Варвара.
— Поди-ка, проголодалась, дорога туда-сюда, да служба, — хлопотала у стола София Алексеевна. — Я хлебушек свежий испекла да щей наварила. Садись, будем кушать.
— Ой, мама, какая ты молодец! — не удержалась Клава. — Я на самом деле проголодалась.
Перекрестились, приступили к трапезе.
Свой хлеб София Алексеевна пекла не часто, экономила муку, которой было не так много, а в испечённом хлебе берегли всякую крошку.
— Недавно Афоня прибегал, — сказала София Алексеевна, так она именовала колхозного бригадира. — Тебя спрашивал.
— А чё ему? — удивилась дочь. — В кои-то веки выходной дал, а уж и прибёг, будто неделю гуляю.
— Сказывал, поступила разнарядка на лесохзаготовки, — продолжала мать. — Приноравливался, наверное, чтобы тебя послать. Сказывал, Зину зарядит в лес, девчонок всех.
— Ещё и снег не нападал, а уж, смотри, хотят в лес опять погнать, чего-то нынче больно рано, — снова удивлённо произнесла Клава.
— У них свои законы, — предположила София Алексеевна.
— Нас не спрашивают, когда нужда придёт, тогда и прибегут. Афоня тоже человек подневольный, спустили ему директиву, давай выполняй.
— Да, с ними разве поспоришь, — согласилась Клава. — Не охота мне в этот треклятый лес, мужицкую работу ломить, ох, не охота.
— А кто ж её будет делать! — вздохнула София Алексеевна.
— Вы, взрослые девки — одна надежда и опора теперь. Мы-то старые уже стали, что с нас взять. Да и то иной раз Афоня придумает какой-нибудь наряд и мне.
Они какое-то время ещё пообсуждали неожиданную новость.
Немного отдохнув, Клава надумала сходить к своей подружке Зине Морозовой, она жила в деревенском краю за рекой. Речка Метелица делила Чурово на две части, дома стояли на обоих берегах, а на правом берегу была самая большая улица, её называли центральной.
Дом Морозовых был третий с краю на длинной улице, растянувшейся по левому берегу. Изба в три окна с пристроенной кухней, большой двор, дровенник, надворные постройки — всё обнесено забором из ольховых палок.
Клава постучала, ей никто не ответил, в избе звенели детские голоса.
Осокина вступила в длинный коридор, который освещал керосиновый фонарь. Прошла вперёд, открыла на себя тяжелую дубовую дверь, навстречу ей вышла Зина.
— А, подружка, здравствуй, — обрадовалась Морозова. — Проходи. Мы вот всем нашим колхозом ужинать собрались.
За длинный стол уселись пятеро ребятишек, а шестая — Зина, она была старшей в семье. Её мать, тетя Дуня Морозова отсутствовала, куда-то ушла, здесь же в деревне, наверное, на ферму, она работала дояркой в колхозе. Муж тети Дуни — колхозный кузнец Герман Петрович, после ранения списанный с фронта, лежал в районной больнице, у него открылась рана на ноге.
— Садись с нами, — предложила Зина подружке. — Чем богаты, тем и рады.
— Спасибо, Зинуля, — отозвалась Клава. — Я не хочу. Вы кушайте, не смотрите на меня. Я ведь зашла узнать про лес. У тебя был бригадир Афоня?
— Как же, припёрся, хоть я его и не просила, — ответила Морозова.
— Так что он говорил? — спросила Клава.
Зина не успела ей ответить — распахнулась дверь, в избу вступил дед Арсений, известный в деревне коновод, долгие годы он служил на конюшне, и теперь, в войну, помогал конюху, когда надо было починить вожжи, сбрую или седло.
— Опять пришёл! — зыркнула на него Зина, не скрывая неприязни.
— Пришёл, — прохрипел дед. — Может, больше не приду.
— Садись в угол, — приказала Морозова.
Дед покорно сел на лавку в углу.
Клава не понимала, что происходило, но не стала расспрашивать подружку, не к месту было.
Дед Арсений, обутый в валенки, в потёртой фуфайке, сидя на лавке в углу, наблюдал, как ужинали дети.
Зина поставила на стол большой чёрный чугунок, вынутый из русской печи. Она выделила братьям и сестрам по три варёных картофелины, водрузила миски с квашеной капустой.
— Я хлеба хочу, — попросил пятилетний Витёк.
— Ешь без хлеба, — отрезала Зина.
— Хлеба хочу, — захныкал Витёк.
— Ешь так, — повысила голос Зина. — Не хныкай, а то и завтра не дам хлеба, а завтра хлеб будет.
Это, похоже, успокоило Витька.
Дети чистили свои картофелины, заедали капустой. Зина тоже принялась за еду, очистила тёплую картофелину, но и зорко продолжала следить за тем, как ели младшие, и тому, кто старался, положила ещё по одной картофелине. После она принесла в жбане брусничный квас и разлила по кружкам.
Когда ребята выпили квас, дед Арсений встал с лавки, пошёл к двери, уходя, не сказал ни слова.
— Чё это он? — не удержалась Клава.
— А ты разве не знаешь? — удивилась Зина.
— Не знаю, — сказала Осокина.
— Афоня или председатель, их не разберёшь, приказал ходить в те семьи, где есть работающие на фермах, смотреть, не поят ли они своих детей колхозным молоком или обратом, — пояснила Зина. — Как бы вроде чего с фермы не унесли. А у нас мама, ты знаешь, там работает. Вот дед и ходит, уж в третий раз приходил, всё выслеживает.
— Ну и дубы! — вырвалось у Клавы.
— Да, не принимай близко к сердцу, — махнула рукой подружка. — У начальства свои причуды, их не поймёшь, чего они хотят.
— А насчёт леса что? — напомнила Клава.
— Афоня сказал, в четверг выделит нам подводу доехать до Троицкого, а оттуда на районной машине отвезут прямо в лес.
Клава и Зина вместе с другими девушками и женщинами из Чурова в прошлом году были на заготовках.
— Опять в Ростопкино? — уточнила Осокина.
— Туда же, так он сказал, — подтвердила Зина. — Дурачьё какое-то! Будто леса нет рядом, вон его полно, так нет, надо гнать людей за сто километров, здесь взяли да и наладили бы заготовку.
— Ладно, я пойду, — прервала её Клава. — А то совсем тёмно на дворе.
И она вышла на улицу.
На другое утро дед Арсений пришёл в избу, где была колхозная контора.
— Ты, Иван, как хошь, а я больше не ходок к Морозовым, — с порога бросил дед в лицо Афанасьеву. — Ты сам сходи туда, да поужинай с ними. Хлеба у ребятишек и то нет, а ты меня заставляешь следить. Ты, Иван, истинный зверюга! Выпиши со склада для Морозовой муки, пусть хлеб испекут.
— Не учи учёного, — вздыбился бригадир. — Сам знаю, кому выписать.
После памятного разговора в правлении дед Арсений больше не появлялся в избе Морозовых.
Люди в Чурове, несмотря на лихолетье войны, сохраняли в себе совесть, будто самую большую драгоценность. Калитки в палисадниках и двери в домах не запирали — не было такой моды. Если кто куда уходил, приставлял колышек к двери, и все знали, что хозяина нет, никто ничего не трогал. Никто никого старался не обижать, делили и последний кусок хлеба пополам. Драки, которые раньше иногда приключались в праздники, в это тяжелое время как-то совсем забылись, их не было. Да, жили бедно, трудно, но без грехов и скандалов. Каждый, насколько он мог, чувствовал всю деревню, как одну большую семью.