Глава I. Мое знакомство с Распутиным
Слухи о нем. – Встречи с ним. – Первый приезд его в Царицын. – Моя поездка с ним в село Покровское. – Второй приезд Распутина в Царицын. – Третий приезд
В конце 1902 года, в ноябре или декабре месяце, когда я, обучаясь в С.-Петербургской духовной академии, деятельно готовился к принятию ангельского образа – монашества, среди студентов пошли слухи о том, что где-то в Сибири, в Томской и Тобольской губернии, объявился великий пророк, прозорливый муж, чудотворец и подвижник, по имени Григорий.
В религиозных кружках студенческой молодежи, группировавшихся вокруг истинного аскета, тогдашнего инспектора академии – архимандрита Феофана, рассуждения о новоявленном пророке велись на разные лады.
От этих толков о «старце» я оставался в стороне. Мне некогда было ими заниматься и к ним прислушиваться. Отчасти потому, что я, привезши в начале 1902 года из Кронштадта в академию некоего Митю блаженненького, о котором подробная речь будет ниже, на примере этого блаженного уже успел разочароваться в новых юродивых и прозорливых; а главным образом потому, что я тогда самым серьезным образом готовился отречься от мира и вступить на путь самоотверженного служения истине и ближним.
Но были моменты, когда вопрос о «старце» Григории прямо-таки гвоздем становился в моем мозгу.
Особенный интерес к «старцу» возбуждали во мне речи моего духовного отца и приготовителя к монашеской жизни, о. Феофана.
Сидели мы однажды с ним в его покоях, пили чай и вели душеспасительную беседу. Не знаю в связи с чем, о. Феофан, во время беседы заговорил о Божьем человеке – Григории.
– Да, – говорил он, – есть еще Божьи люди на свете. Не оскудела Русская земля преподобными. Посылает Господь утешенье людям своим, время от времени воздвигая им праведных мужей… Вот ими-то и держится еще Святая Русь.
Я, вообще с жадностью ловивший каждое слово своего учителя – Феофана, помню, особенно насторожился, когда он начал речь о современных праведных людях.
Он продолжал:
– И вот теперь такого мужа великого Бог воздвигает для России из далекой Сибири. Недавно оттуда был один почтенный архимандрит и говорил, что есть в Тобольской губернии, в селе Покровском, три благочестивых брата: Илья, Николай и Григорий. Старший из них – Григорий, а два первых – его ученики, еще не достигшие высокой ступени нравственного усовершенствования. Сидели как-то эти три брата в одной избе, горько печаловались о том, что Господь не посылает людям благословенного дождя на землю; потом Григорий встал из-за стола, помолился и твердо произнес: «Три месяца, до самого Покрова, не будет дождя»… Так и случилось. Дождя не было, и люди плакали от неурожая… Вот вам и Илья-пророк, заключивший небо на три года с месяцами! Господи! Господи! – глубоко вздохнувши, заключил о. Феофан.
Я был в умилении от его слов. Душа моя загорелась желанием видеть этого божественного «старца» и показать ему все свое гадкое и хорошее нутро.
Не вытерпел я и спросил своего отца:
– А не придет ли сюда этот «старец»?
– Придет, придет! Один архимандрит обещал его привезти. Мы его ждем…
Дни шли за днями. Я готовился к своему делу и почти ничего не слышал, что говорили о «старце».
В великом посту 1903 года из Сибири в академию приехал начальник корейской духовной миссии – архимандрит Хрисанф Щетковский (умерший года через три после этого епископом Елисаветградским). По всем академическим углам заговорили, что архимандрит этот привез в Петербург великого «старца» Григория, что Григорий был уже у ректора академии – еп. Сергия Страгородского, некоторые студенты видели его, получили предсказания и т. д.
Прошло порядочно времени, а я «старца» видеть не удостоился. Опять начинал успокаиваться на чувстве своего недостоинства, отдаваясь всецело благочестивым размышлениям об иноческой жизни, а новые разговоры и вести о «старце», как надоедливые осы, не давали мне возможности не отвлекаться от того дела, к которому готовился.
Иные говорили, что «старца» Григория трудно видеть, что он бывает только у ректора и что с ним они ездят во дворец.
Что ни день, то слухи о славе, величии «старца» все более и более увеличивались.
При своем маленьком положении и сознании своего недостоинства, я рассудил, что мне не видать блаженного пророка, как ушей своих.
В конце 1903 года, 29 ноября, я принял монашество. Из Сергия меня обратили в Илиодора. 16 декабря этого же года я, как новоиспеченный инок, шел по темному академическому коридору, со взорами, опущенными книзу, согласно учению св. отцов.
Вдруг меня кто-то деликатно, едва слышно, потрепал за плечо. Я поднял взор свой и увидел о. Феофана и какого-то неприятно склабившегося мужика.
– Вот и отец Григорий из Сибири! – застенчиво сказал Феофан, указывая на мужика, перебиравшего в это время своими ногами, как будто готовившегося пойти танцевать в галоп.
– А-а-а… – смущенно протянул я, подал мужику руку и начал с ним целоваться.
Григорий был одет в простой, дешевый, серого цвета пиджак, засаленные и оттянувшиеся полы которого висели спереди, как две старые кожаные рукавицы; карманы были вздуты, как у нищего, кидающего туда всякое съедобное подаяние; брюки такого же достоинства, как и пиджак, поражали своею широкою отвислостью над грубыми халявами мужицких сапог, усердно смазанных дегтем; особенно безобразно, как старый истрепанный гамак, мотался зад брюк; волосы на голове «старца» были грубо причесаны в скобку; борода мало походила вообще на бороду, а казалась клочком свалявшейся овчины, приклеенным к его лицу, чтобы дополнить все его безобразие и отталкивающий вид; руки у «старца» были корявы и нечисты; под длинными и даже немного загнутыми внутрь ногтями было много грязи; от всей фигуры «старца» несло неопределенным нехорошим духом.
Григорий, поцеловавши меня, упорно и продолжительно посмотрел своими круглыми, неприятно серыми глазами мне в лицо, потом зашлепал своими толстыми, синими, чувственными губами, на которых усы торчали, как две ветхих щетки, потрепал меня по плечу одной рукою, держа пальцы другой около рта, и, обращаясь к Феофану, с какой-то заискивающею, лукавою, неестественною, противною улыбкою, сказал про меня:
– А он ведь круто молится, о, как круто.
Не понимая, что значит «круто», я поклонился. Феофан взял под руку «старца»; они пошли в покои инспектора, а я, пораженный неожиданной встречей со знаменитым пророком, немало растерялся и отправился в свою убогую келью.
Так состоялось мое знакомство со «старцем» Распутиным. И не знал я тогда, встретившись с ним, что это знакомство ровно через восемь лет, то есть 16 декабря 1911 года, будет для меня роковым, перевернет всю мою жизнь, выбросит за борт того корабля (монашеская жизнь), на который я только что, пред знакомством, сел…
Гришка Распутин
Наступил 1904 год. В январе месяце приехал в Петербург, по делам, Антоний, епископ Волынский. Так как он считался большим другом и покровителем ученого монашества, то меня, как молодого монаха, еще не знакомого с важным епископом, повели в лавру, в покои, в гости к Антонию. Здесь я увидел большую компанию разных по положению и занятиям людей. Все они с большим вниманием слушали, что говорил Антоний. Зашла речь о Григории Распутине. Много о нем говорили… Антоний сказал: «Не верьте ему, он – обманщик; он в Казани на бабе ездил; такой человек не может быть праведником». Тогда я не поверил Антонию, потому что, по слухам, знал его как человека, всегда занимающегося рассказами о разных скабрезностях, доходящего в этих рассказах до чудовищных преувеличений. А так как фигура старца к тому времени как-то потускнела в моем воображении, то я просто мало интересовался ею: говорили ли о нем хорошее, говорили ли дурное – мне было все равно.
На Пасху 1905 года я, будучи уже на последнем курсе академии, пришел в гости к инспектору Феофану. На конторке, где Феофан имел обыкновение стоя писать, я увидел довольно прекрасной работы дорогую икону «Воскресение Христово». Феофан, указывая на икону, сказал:
– Вот эту икону мне сейчас прислала великая княгиня Милица Николаевна с мужем Петром Николаевичем. Я сегодня был у них со старцем Григорием…
Я насторожился слушать, что скажет дальше Феофан о старце, так как, признаться, давно уже о нем ничего не слышал.
Сели пить чай. Феофан охотно продолжал:
– Много раз бывали мы со старцем и у государя, а особенно у государыни. Вот Божий человек! И говорит-то не так, как мы грешные. Было раз так. Государь, государыня с наследником на руках, я и он сидели в столовой во дворце. Сидели и беседовали о политическом положении России. Старец Григорий вдруг как вскочит из-за стола, как стукнет кулаком по столу. И смотрит прямо на царя. Государь вздрогнул, я испугался, государыня встала, наследник заплакал, а старец и спрашивает государя: «Ну, что? Где екнуло? Здеся али туто?» – при этом он сначала указал пальцем себе на лоб, а потом на сердце. Государь ответил, указывая на сердце: «Здесь, сердце забилось!» – «То-то же, – продолжал старец, – коли что будешь делать для России, спрашивайся не ума, а сердца. Сердце-то вернее ума»… Государь сказал: «Хорошо», – а государыня, поцеловав его руку, произнесла: «Спасибо, спасибо, учитель».
В начале февраля 1907 года я привел в Петербург 9 крестьян – членов Государственной Думы от Волынской губернии.
Совершенно случайно остановился на квартире у председателя Союза русского народа – врача Дубровина. Здесь я встретил племянника жены Дубровина – молодого поручика И… Полюбили мы скоро друг друга, и он мне много рассказывал об ужасах японской войны, где на передовых позициях он был ранен в ногу. Закончил лечение раны в царскосельском госпитале, куда, по его словам, часто приезжала государыня Александра; особенное внимание обратила на него, и когда он выписывался из госпиталя, то она дала ему даже право время от времени представляться ей.
– Баба хорошая, – говорил поручик, – только вот при дворе завелся какой-то черт Распутин; взял чрез жену офицера Вырубову в свои руки государыню, отбил от нее царя, так что государь только и знает что в шахматы играет да красное вино пьет, а Александра с Распутиным возится. Императорские царскосельские стрелки собираются застрелить и Вырубову, и Григория Распутина.
На мой вопрос: «Откуда вы все это знаете?» – поручик кратко ответил: «Офицеры в госпитале только об этом и говорили».
В последних числах февраля 1908 года я, переведенный из Волынской епархии на службу в Саратовскую, поехал с Волыни на новое место службы. Счел нужным заехать в Петербург, где в это время на Ярославском подворье, в качестве члена Синода, проживал мой новый начальник – епископ Саратовский Гермоген.
Гермоген поместил меня, как редкого гостя, в большой комнате рядом со своим кабинетом.
И вот я здесь однажды услышал и увидел следующее. В один прекрасный день приехали к Гермогену инспектор духовной академии, уже известный читателю, Феофан и приват-доцент академии – иеромонах Вениамин. Все они сели в кабинете, повели речь об автономии духовной академии, тогда большими усилиями профессоров проводившейся в жизнь.
Дверь из моей комнаты была открыта, и мне было все слышно, что говорили в кабинете.
Немного поговорили, как кто-то вбежал к ним, скоро семеня ногами. Вбежал и так же торопливо заговорил: «Ну, што? Пошто меня вызывали? Вот я!» – Собеседники сначала задвигались; как я понял, значит, здоровались с кем-то вошедшим; потом Вениамин сказал: «Да вот, дорогой друг, мы приготовили важный доклад об уничтожении зародившейся автономии духовных академий… Надо тебе ехать с ним к царю». – «Хорошо, вот хорошо, а я туда-то и направляюсь. Звали по важному делу, да звали. А поди-ка, скажи мне, што такое за штука – эта автономея?»
Вениамин начал объяснять.
Его перебил вошедший: «А слухай-ка, эта самая автономея не Антония Волынского выдумка? О, какая ерунда! Прочь ее, не надо!»
Вениамин объяснил, что автономия – слово иностранное.
– Фу, гадость, вот гадость! – возмущался вошедший. Тут все, друг друга перебивая и не слушая, заговорили, что автономия, действительно, гадость.
Я, слыша весь разговор в открытые двери, не вытерпел, чтобы не посмотреть, кого же три друга посылали к государю уничтожать автономию и что это за уничтожитель, не умеющий назвать предмета правильно.
Посмотрел и увидел… Григория Распутина.
Троица степенно сидела около большого письменного стола; Вениамин держал в руках какую-то бумагу, а Григорий, которого я не видел уже четыре года, стоял около них, нетерпеливо перебирал ногами, как молодой, застоявшийся лошак, тыкал грязным указательным пальцем правой руки себе в зубы и все повторял: «Ну скорей, скорей давайте, а то меня ужо там давно ждут. Пора ехать!»
На Григории в этот раз была хорошая черная суконная русская поддевка и прекрасные лакированные сапоги бутылками. Борода его уже была похожа на бороду, а волосы на голове, сзади хорошо подстриженные, спереди рассыпались во все стороны правильным веером. Видно было, что на Григории начинал сказываться придворный дух…
В марте месяце 1909 года меня Синод, по настоянию графа Татищева, Саратовского губернатора, и премьер-министра Столыпина, с соизволения государя, за обличение правительства в неправде перевел из Царицына в Минск, в архиерейский дом. Я поехал не в Минск, а в Петербург, к еп. Феофану, уже ректору академии, с просьбой похлопотать пред царем об оставлении меня в Царицыне.
Приехал утром в Великую Субботу. Объяснил Феофану, в чем дело.
Феофан отказался хлопотать на том основании, что часто обращаться с просьбами к царям опасно, так как та дверь, лазейка, куда он приходит к ним, может в конце концов закрыться, «могут на нее замочек навесить».
Получив такой ответ, я приуныл. Сидел за столом и думал, что же делать.
Феофан сидел против меня и тоже молчал, как бы тяготясь моим присутствием.
В передней послышался звонок. Кто-то пришел.
Не прошло и одной минуты, как в столовую, где мы сидели, не вошел, а прямо-таки вскочил человек, вскочил с какими-то странными кривляниями и прыжками; казалось, что то был не живой человек, а игрушечный, который в одно и то же время начинает дрыгать и ногами, и руками, и головой, когда дернешь за ниточку, соединенную со всеми частями его фигуры. Человек тот был одет роскошно: на нем была малинового атласа русская сорочка; подпоясан был поясом с большими шелковыми кистями; брюки из дорогого черного сукна сидели на ногах в обтяжку, как у военных; дорогие лакированные сапоги бросались в глаза своим блеском и чистотою. Человек тот поздоровался сначала с Феофаном, потом, обратившись ко мне, начал целовать меня, приговаривая: «Ну, здорово, голубчик; не горюй, все будет хорошо!..»
Это был Григорий Распутин. Он, по-видимому, уже знал, что я переведен в Минск, что не хочу туда ехать, что приехал в Петербург хлопотать.
Григорий сел рядом со мною, против Феофана.
Феофан смотрел прямо на Григория, Григорий – на него, но оба ничего не говорили.
Чувствовалась какая-то неловкость, неестественность. Мне казалось, что между ними возникла какая-то неприятность, о которой они друг другу стеснялись говорить…
Впоследствии я уже узнал, что в это время между Феофаном и Григорием произошел крупный разлад из-за «старческой» деятельности последнего, усердно снимавшего с женщин и невинных девушек блудные страсти. Феофан узнал об этом на исповеди от жертв Распутина и предложил Григорию бросить заниматься такими гнусными делами. Григорий противился, и между ними завязалась борьба не на жизнь, а на смерть.
Вот я и попал среди них как раз в то время, когда они очень и очень косо смотрели друг на друга, но внешних сношений не порывали, надеясь как-нибудь сговориться и по-прежнему бывать у царей.
Заметив, что Феофан не желает с ним и разговаривать, Распутин обратился ко мне, потрепал меня за плечо и спросил: «Ну, что, дружок, голову-то повесил? А? В Царицын, небось, хочешь?»
– Хочу, очень хочу, – ответил я. – Как же, ведь там большое дело, там жизнь моя; ведь я ни к чему больше не стремлюсь, как только дела делать. Что же я сделаю, если меня, как собаку, будут гонять с одного места на другое…
Феофан воспользовался моментом и быстро-быстро куда-то скрылся.
Мы остались с Григорием вдвоем.
Григорий продолжал: «Хорошо, хорошо, голубчик! Ты будешь в Царицыне…»
– Когда? Быть может, лет через десять, когда мое святое дело там порастет бурьяном и колюкой?
– Нет, нет; ты будешь скоро, дня через три поедешь отсюда, но не в Минск, а к себе, домой.
– Как так? Мне обер-прокурор сказал, что возврата к прежнему нет, так как государь уже два раза, по докладу Столыпина, подписался об удалении меня из Царицына.
– Два раза, два раза?! Это для них много, а для меня ничто. Будешь в Царицыне, понимаешь? Ну, не беспокойся напрасно и помни Григория. Потом вот еще что знай: нельзя теперь так царей и правительство изобличать, как это делал, к примеру сказать, Филипп Московский; теперь, дружок, времена не те.
Говоря это, Распутин как бы отвечал на мою проповедь, сказанную в Царицыне в Вербное Воскресение: я тогда говорил о том, что долг священников всех обличать в грехах, всех, какое бы они высокое положение на земле ни занимали…
Естественно, что я был удивлен и недоумевал, почему это Распутин говорил как бы против моей проповеди. «Он, должно быть, действительно, муж прозорливый», – подумал я.
Григорий встал, чтобы уходить.
Я тоже встал и отвесил ему поясной поклон.
Если бы в это время кто хотя бы нарочно намекнул мне поклониться Григорию в ноги и поцеловать их, то я бы, не задумываясь, сделал это, так как чувствовал, что он возвращает меня к жизни, оказывая благодеяние лично мне, делу святому, над которым я трудился в Царицыне.
Во время пасхальной заутрени в академическом храме Григорий подошел ко мне в алтарь, похристосовался и сказал:
Императрица Александра Федоровна (урожденная принцесса Алиса-Виктория-Елена-Луиза-Беатрис Гессен-Дармштадтская)
– Завтра получишь из Царского Села письмо. Когда будешь представляться царице, то ты ей и Вырубовой скажи проповедь, чтоб они не убегали от заутрени, а стояли и обедни. Только ты не строго говори и не громко, а то они испугаются. Здесь в храме сейчас есть придворные. Я их привез посмотреть, как служит Феофан.
На второй день Пасхи я, узнавши, что Распутин находится в покоях архиепископа финляндского Сергия, позвонил по телефону, сгорая нетерпением узнать, как же идут дела насчет моего возвращения в Царицын. По телефону говорил сам Сергий. На мой вопрос: «Можно ли видеть Григория Ефимовича?» – он ответил: «Они почивают». Эти слова меня немало озадачили. «Вот штука, так штука – Распутин; такие важные сановники, как Сергий, выражаются о нем с таким почтением: «Они почивают!» – думал я.
В тот же день после обедни в квартиру еп. Феофана генеральша Лохтина принесла мне письмо из Царского.
На третий день Пасхи в 9 часов вечера я в Царском Селе, в доме № 2 по Церковной улице, имел, в присутствии А. Вырубовой, продолжительную беседу с государыней Александрой.
Она приехала… Высокая, вертлявая, с какими-то неестественно-вычурными ужимками и прыжками, совсем не гармонировавшая с моим представлением о русских царицах как о важных, степенных, осанистых, величественных особах, она поцеловала мою руку. Потом моментально села в кресло и с грубым немецким акцентом заговорила: «Вы из Петербурга приехали?»
Эти слова были сказаны так неправильно, что я не понял их и вместо ответа вытаращил на Александру глаза. Произошла крайне тяжелая и неприятная пауза. Из беды выручила Вырубова. Она передала мне вопрос царицы на чистом русском выговоре.
Государыня тогда засыпала, как горохом, или лучше сказать маком: «Вас отец Григорий прислал? Да? Вы привезли мне расписку по его приказанию, что вы не будете трогать наше правительство… Вот вы обругали во время службы, литургии, Саратовского губернатора Татищева. Назвали его татарином и что ему не достает только татарской чалмы…»
Я рискнул было оправдываться, возражая Александре, что она введена в заблуждение, что я никогда в присутствии Татищева не служил ни литургии, ни вообще никакой церковной службы; руководимый дружественными к Гермогену чувствами, умалчивал о том, что епископ Гермоген за литургией 5 декабря, в день именин наследника, действительно обличал «язычествовавшего» в своих отношениях к православию графа, но скоро увидел, что говорить Александре слова оправдания все равно что кричать покойнику в ухо; увидел и, конечно, замолчал, а она, поистине, тарабарским языком продолжала читать мне нотацию: «Да, да, вот, вот… Так как нельзя губернаторов бранить. Давайте сюда расписку, что вы этого никогда не будете делать. Да смотрите, слово отца Григория, нашего общего отца, спасителя, заставника, величайшего современного подвижника, соблюдите, соблюдите… Он сам хотел здесь быть, но до сих пор нет, а мне некогда его дожидаться. Ну, да ладно. Я его завтра буду видеть… Скажу ему, что я вам говорила… А вы его, наставника и учителя, слушайтесь во всем, во всем…»
Во время этого «поучения» я не помню, как я себя чувствовал; не отдавая себе отчета, смотрел на государыню… Опомнился только тогда, когда она также вертляво и подвижно, как и вначале, подскочила ко мне, поцеловала мою руку и сказала: «Ну, до свидания», – и быстро-быстро ушла из гостиной, шурша длинным, очень длинным хвостом шелкового платья светло-серого цвета.
На четвертый день Пасхи ко мне в академию явился Григорий и предложил поехать с ним на могилку Иоанна Кронштадтского. Я согласился. Когда мы с ним шли по Лаврскому парку, то Григорий не пропустил ни одной дамы, чтобы не пронизать ее своим упорным, настойчивым взглядом. Когда с нами поравнялась какая-то довольно красивая женщина, Григорий сказал: «Вот баба, так баба, должно, к какому-либо монаху идет на постельку». Я, слушая его неприличные речи, молчал; у меня тогда и вопроса в мозгу не поднималось о том, к лицу или не к лицу такие речи Божьему «старцу»; весь я был тогда поглощен глубоким почтением к своему, чуть не с неба свалившемуся благодетелю.
Когда были уже на обратном пути, Григорий вдруг спросил меня:
– Слушай-ка, дружок, а ты у графини Игнатьевой бываешь?
– Раз как-то был. Она каждый раз, как я приезжаю по делам в Петербург, приглашает меня к себе; я обещаюсь быть, но не бываю, потому что там нечего делать, там одно ханжество.
– Вот, вот, верно, брат! Вздорная баба – эта графиня: она раз написала царице письмо о том, что нужно делать, чтобы поднять нравственность в русском народе… А государыня прочла это письмо мне и говорит: «Вот дура-то, нашла кому писать; как будто я сама не знаю!» И вообще государыня Игнатьеву очень не любит за то, что она слишком много знает… А все-таки заедем-ка к ней; ведь я ее ни разу не видел.
– Заедем, если ты желаешь.
Заехали.
Графиня была дома. Встретила нас очень любезно. Я представил ей Распутина, сказавши: «Вот – мой друг!»
Графиня с недоумением посмотрела на Распутина, так, что как будто на губах ее застыл какой-то невысказанный вопрос, – процедила сквозь зубы: «Очень приятно», – и предложила нам сесть.
Мы сели. Я сел рядом с Игнатьевой, а Григорий против нас.
После минутного молчания графиня начала говорить:
– Пожаловали к нам в Питер?! Хорошо. Едете в Минск?
– Нет, в Саратов.
– Как в Саратов? Ведь вас же Синод перевел в Минск. И я вам здесь услугу оказала; когда, по настоянию Столыпина, подняли вопрос о переводе вас, то не знали: куда, так как все архиереи вас, как человека беспокойного, боялись брать. Тогда я и М. М. Булгак упросили еп. Михаила Минского взять вас к себе…
– Ваша услуга принесла мне много горя. Если бы вы не хлопотали, то Синод, в силу необходимости, так как меня некуда бы было деть, оставил бы в Царицыне, откуда я сам не хочу идти до самой смерти…
Графиня очень сконфузилась, но потом скоро оправилась и продолжала:
– Да, вот как? А мы думали, что вам добро сделали…
– Не хочу я этого добра!
– Да, но вы же должны ехать в Минск.
– Не поеду я в Минск!
– Но ведь Синод постановил!
– И пусть себе постановил.
– И государь дважды подписывался.
– Хорошо.
– Езжайте в Минск, послушайте Синода. Ведь знаете, что такое Синод?..
– Не знаю и знать не хочу Синода, заносящего хвост насильнику Столыпину!
Тут в разговор вмешался Распутин. Он дрожал, как в лихорадке, пальцы и губы тряслись, лицо сделалось бледным, а нос даже каким-то прозрачным; задвигавшись в кресле, он приблизил свое лицо к лицу графини, поднес свой указательный палец к самому ее носу и, грозя пальцем, отрывисто, с большим волнением заговорил:
– Я тебе говорю, цыть! Я, Григорий, тебе говорю, что он будет в Царицыне! Понимаешь? Много на себя не бери, ведь все же ты баба!..
Графиня от этих слов «старца» совершенно опешила. А Григорий, поднявшись с кресла, дернул меня за рукав рясы и сказал:
– Гайда! Домой!
Я поднялся и направился за Григорием к выходу, на пути скоро прощаясь с крайне смущенной графиней С. С. Игнатьевой.
По пути от Игнатьевой к лавре, на какой-то улице, из одного большого дома вышел почтенный генерал в военной форме. Увидя его, Распутин стал прятаться за меня и просить: «Схорони, схорони, пожалуйста, меня от этого генерала». Я начал загораживать его, но не успел: генерал уже поравнялся с нами, увидел Распутина и с большим почтением сделал под козырек, Распутин снял шляпу и как-то конфузливо замотал генералу головой…
Через полминуты я спросил:
– Кто это такой?
Распутин махнул недовольно рукой и проговорил:
– Э-э, это управляющий двором великого кн. Петра Николаевича.
– Почему же от него тебе хорониться надо? Какое зло что ли он тебе сделал?
– Нет, да так, там вышло дело…
Какое именно дело, Распутин не объяснил, но видно было, что дело плохое, и свидетелем, по всей вероятности невольным, этого дела был встретившийся генерал.
А дело-то, как я после узнал, заключалось в следующем: Милица Николаевна, узнавши о старческих художествах Распутина, выгнала его из своего дворца. Это и генерал знал, но, сознавая силу Распутина при дворе, по-прежнему отвешивал ему поклоны и отдавал честь.
В этот же день вечером Григорий затащил меня к присяжному поверенному С. Пришли. Он спросил жену С. Сказали, что она, по всей вероятности, у начальника переселенческого управления. Пошли к Г. С. была там. Боевая и красивая, С. не долго была вместе: ее скоро куда-то увез Григорий, а я остался, продолжая вести беседу с Г. о том, кто лучше: православные священники или католические ксендзы. Ждал Григория, так и не дождался: он «приятно» проводил время с С…
На пятый день Пасхи я был в доме генерала Лохтина, где Распутин останавливался на квартире.
Не веря всему совершающемуся, я спросил здесь Распутина:
– Да правда ли, что я возвращаюсь в Царицын?
– Вот чудак! – ответил Григорий.
А присутствовавшая здесь же О. В. Лохтина укоризненно покачала головой и прибавила:
– Какой вы маловерный, если о. Григорий раз сказал, что «да», то, значит, нечего об этом больше и вопроса поднимать.
Вечером этого же дня я уезжал с Николаевского вокзала в Саратов. Григорий пришел провожать меня. Все время утешал меня, приговаривая:
– Дело все сделано; тебя никто из Царицына не возьмет. Езжай, утешай своих детей. Помни Григория. Правительство не ругай, а жидов и люцинеров…
В сентябре месяце 1909 года я, будучи в Царицыне, получил от Гермогена из Саратова письмо с просьбой ехать к нему повидаться с дорогим другом Григорием Ефимовичем. Я поехал. Распутина еще не было в Саратове. Он прислал из Казани телеграмму, что скоро приедет. Через два дня он приехал. Встретил я его около ворот архиерейского дома. Одет он был щеголевато: было на нем дорогое осеннее пальто и мягкая шляпа. Как только он вошел в дом, то сейчас же сказал:
– Вот, брат, штука; как меня-то жандармы поддели. В Камышлове, как только поезд остановился, так сейчас меня разбудили и повели в жандармскую. Офицер спросил паспорт. Я показал. Меня отпустили. А смеху-то было. Люди думали, что я какой разбойник. Это все – козни Столыпина. Был друг, а вот я его поддел из-за тебя, а он и обозлился. Ну-ка садись, пиши телеграмму тому офицеру. Пиши, что, дескать, я, Григорий Распутин-Новый, сижу сейчас в покоях епископа Гермогена и спрашиваю его: какое он имел право тревожить меня в Камышлове…
Все это Распутин говорил, сильно волнуясь. Видно было, что его, придворного «пророка», слишком задела придирка самого обыкновенного жандармского офицера.
Я написал телеграмму в таком духе, как говорил Григорий.
Распутин взял телеграмму и сам побежал сдавать ее. Вскоре приехали Лохтина, Лена и Митя. Я с Распутиным встретил их на вокзале. Девица Лена, о которой мне часто говорил Распутин, была молода, красива, но во всем ее поведении заметна была какая-то пришибленность. Казалось, что ее насильно держат Лохтина и Распутин около себя, что на душе у нее есть какое-то большое, никому не высказанное горе, что она следует в этой компании в силу какой-то страшной, роковой необходимости.
Вопрос о странном поведении Лены для меня разрешился далеко после, но в данный момент я все ее странности приписал просто ее природной застенчивости.
Все мы явились к Гермогену. Беседовали. Обедали вместе. Во время разговоров и обеда О. В. Лохтина только и знала, что прикладывалась к ручке о. Григория. Как только Григорий скажет какое-либо слово, так Лохтина лезла целовать его грязную руку; то же делать она заставляла и Лену. Лена целовала, но как-то нехотя. Мы с Гермогеном, видя это, переглядывались, и я думал: «Вот какой почет старцу. Видно, заслужил!»
Григорий, поместивши женский пол в доме эконома, и сам оттуда почти не уходил.
День-два спустя я собрался ехать в Царицын. Григорий меня удерживал, а потом отпустил, пообещав осенью, в ноябре месяце, приехать с Гермогеном ко мне в гости. Я поехал с мыслями, как я буду скоро с народом встречать своего друга и великого благодетеля. Незаметно подошел и ноябрь.
Распутин, епископ Гермоген и иеромонах Илиодор
Я начал готовиться к приему гостей. Кое-что народу сказал о старце, сильном у высоких людей и возвратившем меня из Минска в Царицын.
Все были заинтересованы личностью Распутина.
19 ноября 1909 года, в полдень, приехал в Царицын Гермоген и привез с собой Григория. Остановились они в доме купчихи Таракановой, потом приехали в монастырский храм, где, по случаю дня моего ангела, шла служба.
Гермогена и Распутина встретили торжественно. Гермоген взошел на амвон и обратился к народу со словом, а Григорий в это время стоял среди народа на женской половине.
Никогда ни прежде, ни после он не был для меня так противен, как в этот раз. Я стоял около Гермогена, смотрел на Григория и готов был рвать на себе волосы за те чувства, которые возбуждал во мне Григорий своим видом: а вид его был до крайности отвратителен. Одет он был в черный крашеный овчинный полушубок, руки его от краски были черны, грязны, как у кочегара, лицо неприятное, изможденное, взгляд холодный, скользящий, нечистый. Он стоял выше других, как-то неестественно вытянулся, положил свои грязные руки на головы впереди стоящих женщин, голову свою высоко задрал, так что борода стала почти перпендикулярно к лицу в его естественном положении, а мутными глазами он водил во все стороны, и, казалось, своим взглядом он выговаривал: «Что вы слушаете Гермогена, епископа; вот посмотрите на грязного мужичка: он ваш благодетель; он возвратил вам батюшку; он может миловать и карать ваших духовных отцов».
Когда Гермоген окончил проповедь, я, поборов в душе своей чувства крайнего отвращения к старцу и мысленно сваливая все эти чувства на бесовские козни, вызвал Распутина на амвон и сказал народу:
– Дети! Вот наш благодетель. Благодарите его.
Народ, как один человек, низко поклонился Распутину и, как бы скрывая какую тайну, сказал:
– Спаси, Господи! Спаси, Господи!
Распутин был крайне растроган оказанною ему честью, ничего не сказал и сбежал в алтарь к Гермогену.
Скоро Гермоген и Распутин покинули монастырь и уехали в город.
Придя домой, я обратился к своему келейнику Емельяну:
– Ну что, Емельян, видел друга и благодетеля, видел царского учителя, пророка и наставника? Не слышал ли, что народ говорит по поводу приезда в Царицын брата Григория?
Емельян, человек 52 лет, спокойный, степенный, ничем не возмутимый, вместо того, чтобы сразу дать ответ на мой вопрос, сначала, по обыкновению, подсадил повыше на нос очки рукой, как будто они у него спадали, потом начал одною рукою гладить бороду, а другою водить по своей лысой голове и переминаться с ноги на ногу, при этом застенчиво, как невинный ребенок, улыбаться…
– Ну, что, что, говори, – подгонял я его.
– Да что, батюшка, хи-хи-хи, правду вам нужно сказать…
– Говори, говори правду, всю правду, я люблю правду. Ты это сам знаешь хорошо. Ну?
– Да народ говорит нехорошо; хоть он и кланялся в храме брату Григорию, а вышел из храма и говорит по углам: «А ведь владыка ездит с жуликом!»
Этот народный отзыв о «старце» засел у меня с тех пор в мозгу, как ледяная сосулька.
Вечером приехал ко мне в келью брат Григорий. Как только вошел в комнату, так и заговорил.
– А на шшот этих баб. У тебя, я говорю, чисто. Оне тебя слушаются, и ни одна из них даже и не помыслит, а у Андрея так дело плохо: там бабы стоят около него, а сами и не слушают его слов, а думают совсем о другом, о нехорошем. Он им повод сам дает.
– Да, я держу себя строго и их строго, – смущенно ответил я, в то же время недоумевал, – почему это он такой разговор повел, совсем не монашеский.
Немного помолчав, Распутин продолжал:
– А счастливый ты, право, счастливый!
– Чем? – спрашиваю.
– Да к тебе любая пойдет из тех многих, каких я сейчас видел в твоем храме.
Я до края был смущен такими речами, не знал, что говорить и думать на речи «старца», и постарался завести разговор о другом.
Но «старец» энергично заставлял меня говорить с ним о том, о чем ему желалось. Он отрывисто спросил у меня: «А как, дружок, звать твоего регента?»
– Иван Сорокоумовский.
– Поди, какие у него волосы красивые!
– Да, красивые.
– Знаешь что? Ты, голубчик, прикажи ему того… остричь волосы…
– Это зачем? Ему так идут волосы… Он – краса моего хора!
– Ну, да это Богу не нужно, а он своими волосами хворсит, и девки за ним уж больно бегают из-за волос. Прикажи ему непременно остричь волосы…
– Нет, я этого сделать не могу, не имею никакого права.
– А поди, он здорово с бабенками возится?
Я молчал.
«Старец», видя, что я не могу говорить на его излюбленную тему, начал ходить по кельям, заглядывать в углы, а потом, как-то незаметно для меня, исчез из моей квартиры.
На другой день, рано утром, я поехал в город к Гермогену. Здесь я наткнулся на неприятную историю. «Старец» лез с кулаками на хозяйку дома, Тараканову, и кричал: «Я тебе покажу! Ишь ты! Мне цари руки умывают, а ты што?»
– В чем дело, в чем дело? – с волнением спросил я.
Хозяйка-старушка стояла в углу, испытующим взглядом исподлобья смотрела на Распутина и молчала, видимо, сдерживая свой гнев и досаду.
Распутин горячился: «Вот тобе и в гости приехал. Она только тебя да владыку кормит, а на меня плевать… Вот Гермогену она поставила рукомойник, а я спросил, где умыться, так она ткнула пальцем на кухню да пробормотала сквозь зубы: «Вот там тебе». – Мотри каково? А ведь мне цари руки моют, воду несут, полотенце, мыло. А она».
Я растерялся окончательно, не знал, что сказать в утешение расходившемуся «старцу». Мне было жалко старушку-хозяйку; досадно, что рассердили друга и благодетеля, а тут мысли о том, что друг – праведник, а так гневается и обижает хозяйку, которая со всею душою принимала гостей, только больше почтения оказывала епископу, а не мужику, прямо-таки не давали моей голове покоя. Кое-как дело уладилось.
Поздно вечером проводили Гермогена в Саратов.
Я и Распутин возвратились в дом Таракановой. Григорий опять напал на старушку, когда она, подавая нам чай, буквально весь стол уставила вазами с разным вареньем, а сама остановилась тут же следить, не будет ли кто из нас иметь в чем-либо нужду.
Григорий погрозился на хозяйку пальцем и строго начал говорить: «Смотри у меня. Твово чая я не буду пить. Ты меня обидела. За одними смотришь, а другого так…»
Старушка стояла, спокойно смотрела, и казалось, что своим спокойным взглядом она выговаривала: «Не выкаблучивайся, голубчик, много я вашего брата на своем долгом веку видывала; меня не проведешь!»
И действительно, Григорий ее не провел. С самой первой встречи и до последних дней она говорила и говорит про него: «Это не святой; это озорник какой-то! Господи, и на кого цари засмотрелись? Что они с ума, что ли, спятили. Господи, батюшки! Помилуй нас и сохрани!»
На другой день, после отъезда Гермогена, Распутин объявил мне, что 27 ноября поедем с ним в с. Покровское, а для этого дня надо объехать в Царицыне всех моих видных почитателей. Я, конечно, был согласен: в то время я даже и не думал о том, что я мог бы не исполнять какое-либо желание, конечно, приличное, своего друга Распутина.
Начали ездить по домам почитателей. В день объезжали домов 50–60. В каждом доме Григорий Ефимович считал долгом перецеловать всех особ женского пола; особенно красивых он принимался целовать по нескольку раз.
Я задавал себе вопрос: для чего это? Зачем? И, не умея дать на эти вопросы определенного ответа, успокаивал себя тем, что так значит надо, значит для святого это не вредно и не грешно, значит брат Григорий очень цельный духом человек, а, быть может, даже и бесстрастен. Был таким Ефрем Сирин.
О грязных целях поцелуев «старца» я тогда и предположить не осмеливался.
Купцы Рысины, по моей просьбе, справили брату Григорию хороший полушубок на лисьем меху, так как мое нутро не выносило того, чтобы мой друг ходил в противном овчинном полушубке и марал себе руки, которые целовали люди. От полушубка Григорий не отказался. Надел его и стал щеголять.
Распутин приемами почитателей остался очень доволен. Он так расчувствовался, что однажды в моей келье обратился ко мне: «Ну-ка, дружок, пиши папе и маме, что за мною здесь бегают тышши. Да пиши, штоб они тебе поскорее метру дали».
– Не смею я писать царям, да еще о награде себе.
– Вот чудак, да ты от меня…
– Так рука-то моя будет. Нет, не могу.
– Ну ладно, я сам напишу.
Он сел и при мне начал выводить каракули: «Миленькие папа и мама! Здеся беда, прямо беда: за мною тышши бегают. А Илиодорушке нужно метру…»
– Не пиши, не пиши про меня, – закричал я.
– Ну ладно, не твое дело.
Письмо это он послал.
После я понял, для чего он писал о «тышшах». Тогда против него поднималась кампания во главе с еп. Феофаном; так Распутин старался парализовать домогательства этой кампании указанием на тот авторитет, которым он якобы пользуется среди народа. А народ-то и принимал его только ради меня. Это и сам Распутин хорошо сознавал, а поэтому к «тышшам» приплел в письме к царям и «метру».
Дни поцелуев окончились. Наступило 27 ноября. В монастырь собрался народ и шумно провожал нас из Царицына в далекую Сибирь, на родину Григория Ефимовича, в с. Покровское, Тюменского уезда Тобольской губернии. Ехали до места девять суток. За это время я, будучи с Распутиным один на один, наслышался от него столько разнообразных чудовищных до сказочности, прямо-таки невероятных вещей! Но все им рассказанное было правда, ибо подтверждено фактами.
«Святой черт»
Всю дорогу Григорий болтал мне обо всем, что было интересного в его жизни. Изредка он отрывался от рассказа только тогда, когда замечал в каком-либо купе вагона женщин или девушек; тогда он начинал ходить мимо того купе взад и вперед, останавливаться около него, без всякого стеснения заглядывать в него, навязывался к дамам, особенно красивеньким, с разговорами, с пустыми расспросами. Где удавалось ему завести знакомство, а где и не удавалось. Ходил он по коридору вагона вприпрыжку; будучи в шелковой сорочке, он то и дело пристукивал сапогами об пол. Я смотрел на него, удивлялся и думал: «Друг-то, друг мой, а все-таки я хочу рассмотреть получше, что ты за пророк и за святой.» А он все ходил, говорил, потом возвращался в свое купе и все рассказывал и рассказывал мне.
Вот что он мне за дорогу рассказал.
Был он до тридцати лет горьким пьяницей и развратником. Потом покаялся. Во время молотьбы, когда над его святостью смеялись домашние, он воткнул лопату в ворох зерна и, как был, пошел по святым местам. Ходил целый год. Много видел, много слышал. Пришел домой. Домашние приняли его ласково и уже не смеялись над его религиозностью. В хлеву у себя выкопал пещеру и молился там Богу две недели. Чрез некоторое время пошел опять странствовать. Повелел это ему сделать св. Симеон Верхотурский. Он явился ему во сне и сказал: «Григорий! Иди, странствуй и спасай людей». Он пошел. На пути в одном доме он повстречал чудотворную икону Абалакской Божией Матери, которую монахи носили по селениям. Григорий заночевал в той комнате, где была икона. Ночью проснулся, смотрит, а икона плачет, и он слышит слова: «Григорий! Я плачу о грехах людских; иди странствуй, очищай людей от грехов их и снимай с них страсти».
И Григорий послушался Владычицу, пошел. Исходил почти всю Россию. Посетил лавры, многие видные монастыри. Знакомился со священниками, монахами, монахинями, старцами, архимандритами, епископами и, наконец, добрался до царей.
– Был я у о. Иоанна Кронштадтского. Он меня принял хорошо, ласково. Сказал: «Странствуй, странствуй, брат, тебе много даров дал Бог, помогай людям, будь моею правою рукою, делай дело, которое и я, недостойный, делаю…»
Был у старца Гефсиманского скита, Варнавы. Здесь произошло нечто неприятное и смешное.
– Пришел я к нему, – рассказывал Григорий, – в первый раз мужик мужиком: в дешевом, засаленном пиджаке, в лаптях, нечесаный, грязный… А он все чистых, да видных, да богатых подзывает к себе, а меня-то все рукою отталкивает подальше, подальше. Тогда я пошел в лаврскую гостиницу, к своему другу – богатому купцу, надел его костюм, шубу, дорогую шапку, вымылся, расчесал бороду и пришел к Варнаве: нарочно даже и цепочку золотую от часов на вид выставил. Старец увидел меня и сейчас же замахал рукою: «А пойди сюда, пойди сюда, дружок». Я подошел. Он меня благословил и поцеловал. Потом повел меня в свою внутреннюю келью. Здеся я ему и говорю: «Старец, я тебя обманул».
– Как так?
– Да вчера я к тебе пришел мужиком, как я и есть, и ты меня все отталкивал… А сегодня пришел я к тебе купцом, ты меня позвал, честь оказал.
– А-а, – протянул старец, – какой ты, Григорий, озорник. Да ведь, сам знаешь, что со всеми людьми одинаково обращаться негоже. К богатым так, а к бедным так. Ведь от богатых нам больше пользы.
Конечно, больше всего Распутин рассказывал мне о том, как он бывает у царей и что там делает. Всего рассказанного им я в этой главе приводить не буду, чтобы избежать ненужных повторений в следующих главах. Все-таки обо всем скажу, только в своих местах.
– Не думай, – говорил мне Распутин, – чтобы с царями легко говорить. Нет трудно, аж губы кровью запекаются, весь съежишься, когда даешь им какой-либо совет… Они у меня спрашиваются обо всем… О войне, о Думе, о министрах… Вот враги хотят, чтобы я там не был. Шалишь… Без меня цари не могут. Хоть им трудно выслушивать выговоры мужика, а они слушают. Раз царь говорит так, а я говорю: «Вот так», так у него аж румянцы заиграли на обеих щеках, весь затрясся, неохотно-то мужика слушать, а послушался… Он без меня и дыхнуть не может. Все мне говорит: «Григорий, Григорий! Ходи чаще к нам, когда ты с нами, нам весело, легко, отрадно. Ходи, только ни о ком не проси меня. Ведь знаешь, я тебя люблю и всегда готов сделать все то, что ты скажешь, но мне бывает трудно иногда исполнять твои желания, так как ты желаешь так, а министры иначе, ведь они тебя не любят, особенно Столыпин».
– Царь раз упал предо мною на колени и говорит: «Григорий, Григорий, ты Христос, ты наш Спаситель». А почему? Когда революция подняла высоко голову, то они очень испугались. А тут Антоний Волынский где-то сказал проповедь, что наступили последние времена. Они и давай складывать вещи, чтобы куда-то спрятаться. Позвали меня и спросили. А я долго их уговаривал плюнуть на все страхи и царствовать. Все не соглашались. Я на них начал топать ногою и кричать, чтобы они меня послушались. Первая государыня сдалась, а за нею и царь. Когда я пришел к ним после успокоения, они оба упали предо мною на колени, стали целовать мои руки и ноги. Царица подняла кверху руки свои и со слезами говорила: «Григорий! Если все люди на земле восстанут на тебя, то я не оставлю тебя и никого не послушаюсь». А царь, тоже поднявши руки, закричал: «Григорий, ты Христос!»
– Для меня открыта их казна. Только царица скупа все-таки. Если брать у ней по тысяче, она ничего не говорит, всегда беспрекословно дает, а если, к примеру сказать, когда попросить десять тысяч или больше, то она начинает мяться и спрашивать: «А на что деньги? Куда?» Когда ей объяснишь, она дает мне и по двадцать тысяч.
– Раз царь говорит мне: «Григорий! Мне Столыпин не нравится своею наглостью. Как быть?»
– А ты его испугай своею простотою.
– Как так?
– Возьми одень самую простую русскую рубашку и выдь к нему, когда он явится к тебе с особенно важным докладом.
Царь так и сделал. Столыпин, явившись, увидел царя и спросил: «Ваше величество! Как вы просто одеты?» – А царь, по моему совету, ответил: «Сам Бог в простоте обитает». – От этих слов Столыпин прикусил язык и даже как-то покоробился.
– Ты хочешь знать, как у меня явилась новая фамилия – Новый? Слушай! Когда я однажды поднимался во дворец по лестнице, в это время цари, дожидаясь меня, сидели в столовой. Государыня держала на коленях наследника, тогда еще не говорившего ни слова. Как только я показался в дверях, то наследник захлопал ручонками и залепетал: «Новый, Новый, Новый!» Это были первые его слова. Тогда царь дал приказ именовать меня по фамилии не Распутин, а Новых.
Государыня с сыном, 1913 г.
– Когда я бываю у царей, я целые дни провожу в спальне у царицы… Целую ее, она ко мне прижимается, кладет на плечи мне свою голову, я ее ношу по спальне на руках, как малое дитя. Это ей нравится. Так я делаю часто-часто.
– Также часто бываю в спальнях детей. Благословляю их на сон, учу молиться, пою с ними «гимн»… Однажды запели, девочки хорошо пели, а Алешка не умел, да брал, брал не в тон, да как заорет на все комнаты, аж царица прибежала и его успокоила.
– С детьми я часто шучу. Было раз так. Все девочки сели мне на спину верхом; Алексей забрался на шею мне, а я начал возить их по детской комнате. Долго возил, а они смеялись. Потом слезли, а наследник и говорит: «Ты прости нас, Григорий, мы знаем, что ты – священный и так на тебе ездить нельзя, но это мы шутили».
– Когда бываю у царей, то встречаю там иностранных королей. Раз видел такого в кабинете царя, но не знаю, кто он был, так как себя не назвал, а я с ним поздоровался и ушел к царице.
– Князь Николай Черногорский видел меня во сне, когда болел. Трудно ему было, и он увидел во сне какого-то русского мужичка. Мужичок сказал ему: «Будь здоров! Через три дня поедешь!» Так и случилось. Он выздоровел. Написал об этом письмо дочери, та взяла мой портрет и послала ему. Он, получивши, ответил, что видел во сне именно того мужичка, который изображен на карточке… А я, когда он болел, горячо молился об его здоровье Богу.
– Возил во дворец и жену свою Пелагею. Там ее цари, как и меня, принимали хорошо, ласкали, кормили.
– Хорошо мне бывает во дворце, да только враги зубы щерят. Первый – Столыпин. Друг был, писал телеграммы, спрашивал, поздравлял, вызывал меня в Питер, а потом бесу начал служить, особенно когда я тебя из Минска в Царицын перевел. С тех пор и ранее он следил за мною, как приезжаю в Питер, то приказывает сыщикам бегать за моею каретою. Я об этом говорил царям, а они мне: «Плюнь, погоняется да отстанет, ведь ему в рот не въедешь, а он тебе что сделает, когда мы с тобою и ты с нами».
– Они, Столыпин и Татищев, тебя готовы в ложке утопить, но только пусть помешкают. У них руки коротки. Татищев раз написал письмо о тебе государю. В письме том жаловался, что царь тебя, монаха-бунтовщика, поставил выше губернатора, который – товарищ царю, так как служил с ним офицером в Семеновском или Преображенском полку. Царь читал мне его письмо. Прочитал, засмеялся и сказал: «Вот дурак-то, так дурак, а губернатор царя называет своим товарищем, высоко хватил. Правда, Григорий?»
– Антония Волынского государь страшно не любит. Считает его человеком лукавым, неверующим, нечестным. Он говорил мне несколько раз так: «Неприятно мне видеть Волынского епископа, нехороший он человек, когда я с ним разговариваю, то он никогда в глаза мне прямо не смотрит, а все водит ими по сторонам или закрывает».
– Про архиереев царь говорил мне так: «Никого я не опасаюсь так, как архиереев. Министров, вельмож покараешь, они смиряются. Архиереев боюсь: они – гордецы, тронь их, поднимутся, так не отвяжешься, они накинутся, прямо как диаволы. Боюсь их».
– Тебя цари очень любят за то, что ты в годы революции очень стоял за них, ругал люционеров и жидов. Они говорят: «Так Илиодор поступал, хотя и резко, а правильно, такое время было. А теперь ему надо потише, уже успокоение наступает. Да правительство ему трогать никак не надо! Скажи ему, чтобы он министров и полицию не обличал».
– Так я тебе и говорю царскими словами: не тронь министров и полицию, а только жидов и люционеров, да и то потише, не так, как тогда. Время, брат, не такое. Опасность миновала. А правительство никогда не ругай, цари говорят, что на него и так много нападок.
– Все царские дочери не прочь приехать к тебе в гости, в Царицын.
– Много зла делает мне при дворе сестра царицы – Елисавета и Тютчева. Царица сердится на Елисавету, что народ ее считает святой, а ее, маму, нет. Как она ни старается: и в театры не ходит, и балов не устраивает, а все народ говорит, что Елисавета святая, а про нее не говорят этого. А Тютчева всегда против меня идет. Раз заявила царям, чтобы я не ходил в спальню к девочкам, когда они еще лежат и раздеты. Она сказала: «Если Григорий будет ходить, то я уйду из дворца». А я царям сказал: – «Я хожу молиться и о Боге детям говорить, а на Тютчеху плевать, пташка небольшая. Короста! Смирилась, замолчала».
– А видишь на мне крест золотой? Вот смотри, написано: «Н». Это мне царь дал, чтобы отличить. Этим крестом я бесов изгоняю. Когда ехал к тебе в Царицын, в Казанской губернии я из одной женщины изгнал беса, злого беса, изгонял на берегу реки, он меня укусил: вот мотри, как кожа под ногтем почернела. А все-таки я его одолел: он выскочил и убежал под лед, аж лед затрещал. Я об этом написал из Царицына письмо царям, чтобы они не слушали врагов, а помнили, что меня и бесы боятся: и как они от меня убегают, так и враги все разлетятся… Они думают легко с Григорием справиться. Нет, шалишь… Попы сибирские злятся, что я этот крест ношу, а мне что царь дал, повесил, так какой поп, либо архиерей может снять с меня этот крест? Шалишь! Подожди немного…
Когда я слушал незатейливые повествования Распутина обо всех его чудовищных приключениях, то мысль моя была прямо-таки прибита и я ни о чем не рассуждал, а только удивлялся и до края поражался тем, что слышал.
Незаметно прошло восемь дней, как мы приехали в Тюмень. В Тюмени остановились у сундучника. Здесь встретилась Григорию Ефимовичу старая знакомая, какая-то монахиня с лукавой улыбкой на красивом лице, с которою Григорий Ефимович познакомился давно, во время одного странствования. В этот раз Распутин бесцеремонно целовал ее, мял ее бедра, расписывал мне, какая она полная раньше была и т. д.
Ночь ночевал Распутин не со мной, а куда-то убегал.
После мне сделалось известным, что Распутин ночевал у дочери сундучника, очень красивой, молодой замужней особы. Мужа не было в это время, и его заменил Распутин. Распутин каждый раз, когда возвращался из Питера, дарил ей деньги и подарки разные… Когда мы пили чай в доме хозяина, то Распутин все время гладил голые до самых локтей, пухлые и белые руки красавицы и все лез к бедрам.
Григорий очень хотел, чтобы я на родине его в селе Покровском отслужил обедню 6 декабря и сказал крестьянам проповедь. Он желал просто похвалиться перед односельчанами, что у него есть хороший друг – проповедник. С этой целью он послал епископу Тобольскому Антонию телеграмму с просьбой разрешить мне в его епархии служить и проповедовать, так как я без благословения местного епископа не соглашался этого делать. Епископ Григорию ничего не ответил. Тогда он уже из Покровского послал, тотчас по приезде, телеграмму царям. Вырубова ответила: «Как хотите, так и делайте, но мама и папа боятся только шума».
Я решил не служить и не проповедовать.
В Покровском домашние Распутина встретили меня очень любезно и торжественно: даже постлали от дома до самых ворот ковры.
В Покровском я увидел и услышал следующее.
Увидел отца Распутина, старого, крепкого, расторопного, самого обыкновенного сибирского крестьянина, жену Распутина, Прасковью Федоровну, хорошую, но болезненную женщину, которая знала все художества своего муженька, но из-за корыстных расчетов скрывала его похождения, и когда у ней спрашивали о «делах» Григория, она всегда отвечала и отвечает отрицательно.
Старшая дочь, Матрена, была в это время в Петербурге, уже училась в каком-то пансионе, играла, по словам Распутина, на рояли, танцевала.
Поместил Распутин дочь свою в пансион с помощью Г. П. Сазонова. По этому поводу он в свое, нужное, время писал Сазоновым: «Я вот душой с вами. Боже, храни вас во спасенье. Не знаю, когда Матрешино дело подать в ваше учрежденье, училище. Я думаю приеду в Питер. Не знаю, как я приеду. Глубоко вас чту и бескорыстно. Возведи, Боже, правду на высоту и утешь бескорыстных». (Дневники Лохтиной.)
Крестьянин Распутин со своими детьми: Матреной, Варварой и Дмитрием в Покровском
Позже, когда Матреша выучилась в пансионе танцевать и на рояле играть, Распутин возымел дерзкое намерение поместить ее в Смольный институт.
В 1914 году он и готов был это намерение привести в дело. Но этому воспротивилась начальница института, княжна Ливен. Она заявила, что если Григорий успеет в своих домогательствах и поместит свою дочь Матрену в институт, то она уйдет в отставку. Григорий учел всю неприятность такого дела, не стал настаивать на своем желании и благоразумно отказался от своего намерения. А когда его после этого спрашивали: «А правда, что вы, Григорий Ефимович, хотели свою дочь отдать на воспитание в Смольный институт?» – он отвечал: «Враки это, куда мне, мужичку, туда со своими дочерьми лезть? Там все высокие да знатные. Да и баба там, начальница-то, уж слишком вздорная и глупая. Не стоит мне с ней связываться. Свяжись с дураком, сам дураком станешь».
Хотя об этом столкновении Распутина с Ливен я узнал из газет, но я верю, потому что мне лично Григорий однажды говорил о своем намерении отдать «Матрешку» в Смольный институт.
Увидел прекрасный дом. Распутин объяснил: «Прежде у меня была хатенка, а теперь какой дом-то, домина настоящий. Все Милица сделала: дала мне для этого 2700 рублей, вот и дом получился».
В доме увидел хорошо меблированные комнаты, дорогой большой ковер на полу, на стенах множество дорогих икон, разных ненужных вещей, царские портреты с золотыми коронами. Когда все это я, недоумевая, рассматривал, Распутин, как бы танцуя вокруг меня, объяснял: «Вот этот портрет сами цари заказывали для меня; вот эти иконы, пасхальные яйца, писанки, фонарики – царица мне в разное время давала. Вот этот ковер стоит 600 рублей, его мне прислала жена вел. кн. Н. за то, что я благословил их на брак, ни Антоний митрополит, ни Синод, ни патриарх Константинопольский не разрешили ему жениться на ней, а я разрешил, и они мне ковер, во какой ковер, самый лучший, персидский, 600 рублей стоит!»
Показавши все, что было на виду, Распутин взял ключ и отпер им большой сундук. Из сундука он вынул целый узелок с чем-то.
Развязал. Там были письма…
– Это все письма ко мне царицы, девочек ихних, великих княжен и князей… А вот письма наследника, мотри, какие ковелюги, только одна буква «А», а все остальное – чепуха. Это он писал тогда, когда научился писать только одну букву, вот и расписался и дал мне на память…
Я посмотрел пристально на письмо наследника. На небольшом клочке уже истрепанной бумаги, в середине, была написана буква «А», а от нее во все стороны шла бесконечная кривая линия – росчерк наследника.
– Брат Григорий, дай мне на память несколько писем, – взмолился я.
Распутину очень понравилось мое удивление и просьба, и он сказал:
– Хорошо, выбирай, только письмо наследника не тронь, оно у меня самого одно только.
Я выбрал письма государыни и великих княжон.
Письмо Александры
Возлюбленный мой и незабвенный учитель, спаситель и наставник. Как томительно мне без тебя. Я только тогда душой покойна, отдыхаю, когда ты, учитель, сидишь около меня, а я целую твои руки и голову свою склоняю на твои блаженные плечи. О, как легко, легко мне тогда бывает. Тогда я желаю мне одного: заснуть, заснуть на веки на твоих плечах, в твоих объятиях. О, какое счастье даже чувствовать одно твое присутствие около меня. Где ты есть? Куда ты улетел? А мне так тяжело, такая тоска на сердце… Только ты, наставник мой возлюбленный, не говори Ане о моих страданиях без тебя. Аня добрая, она – хорошая, она меня любит, но ты не открывай ей моего горя. Скоро ли ты будешь опять около меня? Скорей приезжай. Я жду тебя и мучаюсь по тебе. Прошу твоего святого благословения и целую твои блаженные руки. Во веки любящая тебя М… (ама).
Письмо Ольги
Бесценный друг мой! Часто вспоминаем тебя, как ты бываешь у нас и ведешь с нами беседу о Боге. Тяжело без тебя: не к кому обратиться с горем, а горя-то, горя сколько! Вот моя мука. Николай меня с ума сводит. Как только пойду в собор, в Софию, и увижу его, то готова на стенку влезть, все тело трясется… Люблю его… Так бы и бросилась на него. Ты мне советовал поосторожней поступать. Но как же поосторожней, когда я сама с собою не могу совладать… Ездим часто к Ане. Каждый раз я думаю, не встречу ли я там тебя, мой бесценный друг; о, если бы встретить там тебя скорее и попросить у тебя советов насчет Николая. Помолись за меня и благослови. Целую твои руки. Любящая тебя Ольга.
Письмо Татьяны
Дорогой и верный друг мой! Когда же ты приедешь сюда? Долго ли ты будешь сидеть в Покровском? Как поживают твои детки? Как Матреша? Мы, когда собираемся у Ани, то вспоминаем всегда всех вас. А как хотелось бы побывать нам в Покровском! Когда же настанет это время. Скорее устрой все; ты все можешь. Тебя так Бог любит. А Бог, по твоим словам, такой добрый, хороший, что непременно исполнит все, что ты задумаешь. Так скорее же навести нас. А то нам без тебя скучно, скучно. И Мама болеет без тебя. А нам так тяжело на нее, больную, смотреть. О, если бы ты знал, как нам тяжело переносить Мамину болезнь. Да ты знаешь, потому что ты все знаешь. Целую тебя горячо и крепко, мой милый друг. Целую твои святые руки. До свидания. Твоя Татьяна.
Письмо Марии
Милый, дорогой, незабвенный мой друг! Как я соскучилась по тебе. Как скучно без тебя. Не поверишь ли, почти каждую ночь вижу тебя во сне. Утром, как только просыпаюсь, то я беру из-под подушки Евангелие, тобою мне данное, и целую его… Тогда я чувствую, что как будто тебя я целую… Я такая злая, но я хочу быть доброю и не обижать нашу милую, хорошую, добрую няню. Она такая добрая, такая хорошая, мы ее так все любим. Помолись, незабвенный друг, чтобы мне быть всегда доброю. Целую тебя. Целую твои светлые руки. Твоя всегда Мария.
Письмо Анастасии
Милый мой друг! Когда мы тебя увидим? Аня вчера мне сказала, что ты скоро приедешь. Вот я буду радоваться. Я люблю, когда ты говоришь нам о Боге. Я люблю слушать о Боге. Мне кажется, что Бог такой добрый, такой добрый. Помолись Ему, чтобы Он помог Маме быть здоровой. Часто вижу тебя во сне. А ты меня во сне видишь? Когда же ты приедешь? Когда ты будешь в детской нашей говорить нам о Боге. Скорее езжай. А я стараюсь быть пай, как ты мне говорил. Если будешь всегда около нас, то я всегда буду пай. До свиданья. – Целую тебя, а ты благослови меня. Вчера на маленького обиделась, а потом помирились. Любящая тебя твоя Анастасия.
Еще я взял манифест по поводу открытия мощей Серафима, манифест, писанный рукою царицы.
На вопрос: «Каким образом манифест попал к тебе?» – Распутин ответил: «Да это мама прислала мне проверить, хорошо ли написан или нет; прислали одобрить, и я одобрил; тогда они его обнародовали, вообще, они всегда обращаются в таких случаях ко мне за советом».
«Цари обращаются к безграмотному мужику!» – мелькнула в голове моей искусительная мысль… «Но ведь и апостолы были просты, а просветили всю вселенную», – поспешил я поправить себя, искренне опасаясь, как бы прозорливый старец не угадал моих преступных мыслей и не изобличил бы меня за это…
Великие княжны: Мария, Татьяна, Анастасия и Ольга
Видел я в доме Распутина двух молоденьких девушек: Катю и Дуню. Они покорно служили в доме, пели песни, вели себя тихо и смирно. А раз сделали так. Когда я ложился в зале на кушетке, они приволокли свои матрацы и начали стелить их около меня. Я запротестовал. Они оправдывались: «Это нам о. Григорий приказал».
– Нет, нет, нельзя! Если я кого здесь стесняю, места нет кому-либо для ночлега, то я уйду в баню, кстати ее сегодня топили…
Из другой комнаты послышался окрик Григория: «Ну, ладно, ладно, не надо! Уйдите!»
Девушки подхватили свои постели и быстро, конфузясь, побежали из зала.
После уже я понял, что Распутин хотел меня соблазнить на грех, чтобы сделать меня связанным, когда я, при случае, дерзнул бы, по примеру прежних его друзей, выступить против грязных дел Григория.
Это мне стало ясно из следующего. Когда против Распутина пошел иеромонах Вениамин, обвиняя его в нехороших делах с женщинами, то Григорий и мне говорил, и царям, по его словам, писал, что Вениамин лжет про него, сам якобы грязен и других грязнит. При этом он всегда на разные лады рассказывал, как Вениамин ему про себя будто говорил, что, едучи в поезде в московскую лечебницу для душевнобольных к некоему монаху Неофилу Шалаурову, он будто бы соблазнился одною молодою дамою, когда, лежа на верхней полке, смотрел на нее, спавшую и соблазнительно раскинувшуюся на нижней полке, что будто бы хотел даже слезть…
Так вот этот случай Распутин выдвигал против своего обвинителя как тяжкое преступление. Что же бы он говорил, когда знал бы за мною что-либо подобное? А так как не знал, ибо ничего не было, а нужно, чтобы, на всякий случай, что-либо было, то он и хотел своими девушками соблазнить меня, потом ошельмовать, если пришлось бы, и сделать меня безответным…
Видел я, как Распутин писал великим княгиням Анастасии и Милице, чтобы они прислали ему 300 рублей денег помочь бедным. Я особенно заинтересовался этими телеграммами и лукаво думал: «А ну-ка, пришлют или нет».
Княгини не ответили.
Распутин это объяснял так: «Враги, враги на меня в Питер идут. Отбивают друзей от меня. Это все Феофан да Вениамин. Наплевать. Поеду после Хрещения к маме, достану 3000 рублей».
В это время Феофан был в Ялте, лечился воздухом от чахотки. Распутин, видимо, еще не теряя надежды на «покаяние» своего первого друга, послал ему при мне телеграмму, чтобы он каждый день пил чайный стакан вина, и тогда будет здоров. Просил его ответа.
Феофан не ответил. Распутин понял, что Феофан на мировую не пойдет, и очень мучился, волновался, и по временам его лицо чернело, он бил себя в грудь и говорил: «Враги, враги там работают». Действительно, как оказалось после, и что узнает читатель, в то время во главе с епископом Феофаном начиналась первая серьезная кампания против Распутина…
Утром 6 декабря Распутин от себя и от меня послал царям поздравительную телеграмму. Из дворца был получен ответ: «Сердечно благодарим. Рады привету. Анна».
В этот же день Распутин послал телеграмму Барнаульскому епископу Мелетию, прося его приехать в гости. Мелетий ответил, что приедет.
Здесь уместно сказать, что Распутин вообще очень часто обращался к царям с письмами и телеграммами-утешениями, наставлениями и другими.
Посылая 30 ноября 1910 года царице Александре икону Благовещения, он сделал на ней такую надпись: «Бог радует и утешает, как сие». «Извещает событие, дает в знак цвет».
Поздравляя в 1917 году царя Николая со днем ангела, Распутин писал ему в телеграмме: «День ангела Бог прославит кротостью, верою в Бога. Решительность на небе. Папа мой».
Посылая 5 декабря – какого года, неизвестно – царю Николаю икону «Нерушимой Стены», «старец» сделал на ней такую надпись: «День ангела! Не убоимся страха. Смело говори истину – Бог научит! От слов твоих трепет. Не бойся зла, папа мой».
Однажды, утешая Александру, Распутин писал ей: «Радуйтесь воспоминаниями, чувствуйте вместе; тревога неуместна; пусть будет благодать ума. Там быть не могу. – Дорогие мои! Мама, голубчик, дорогой мой, не скучай и не унывай, ничего, все приятно».
Когда Александра приболела, «старец» послал ей телеграмму:
«Надеюсь, здоровье улучшится. Благодать Божия выше болезни. Будь безбоязненна во всем».
По какому-то, неизвестному мне, поводу, Григорий писал царям: «Спаси Господи мне живетца хорошо и вы радуйтесь».
Иногда «старец» писал письма царям стихами. Например: «Скука бесценная, мука бесконечная, веселье суть ангелов, премудрости нет числа».
Поклоняясь Гробу Господню в Иерусалиме, Распутин телеграфировал оттуда царице: «Золотые мои малютки достиг град свят слово повели по святым местам чего я здесь напишу о всей церемонии умели ноги я расскажу приеду вы истинныя мои боголюбивыя вы хотя без вас умыванье ног Господи гроб это такая радость и вы со мной стояли Аннушка ты была и мама и папа и все были мои кабы боле захотелось стать близко друг ко другу и хоть перстиком задеть потому тут любовь более мама поймите Аннушка тут стыда нет целую мои, мои все, все все мои».
Заглянувши по пути в Иерусалим, в Почаевскую лавру, Распутин 1911 года 22 февраля написал царям такое письмо о полученных в лавре своих впечатлениях: «Дивная Почаевская лавра что меня удивило: перво увидел я людей Божиих и возрадовался богомольцам очень, что нашел я истинных поклонников тут явился страх в душе и наука: искания Бога как оне собирают жемчуг истинный, а потом увидел матерь Божию и объял страх и трепет и получил тишину и заметил в себе кротость прибавляется после всякой святыни дорогой жемчуг – смирение».
* * *
«И увидел пещеры, дивныя чудеса чудес как их Господь благословил как же нам не верить; поневоле вздохнешь, оне в диком камне сама рука Божия творила их и укрывались там иноки от нашествия инородцев. Тяжелыя воспоминания мучителей иноплеменников, а в настоящее время более мучения: брат на брата, и как не познают своя своих поэтому и мучения более тяжелыя, п. ч. обида берет поэтому венцы, более я уверен близко к лицу Божию будут эти мучители настоящее время 1911 года. Тех мучили инородцы, а теперь сами себя наипаче батьки батьков, а монахи монахов и вот слово Божье на нас брат на брата и сын на сына: конец приближается. И увидел Иова в пещерах почаевских, где его конурочка тесная претесная и несет ароматом благоухания. И за что это несет? Очень просто, что не избрал и не избрал себе чертогов, а возлег ясли убоги, и терпеливо, и покойно понес свою тесноту, а нам хоть бы в ПРОСТОТЕ и РОСКОШИ перенестись духом в его тесную конурочку и попросить его молитв и Господь не откажет его святым молитвам и будем участниками с ним одесную Отца, а высказать о его терпении невозможно, и в сами книги не вместишь».
* * *
«И вот я вступил в собор и объял меня страх и трепет и помянул суету земную, дивныя чудеса, где сама Матерь Божия ступила своим следом и истекает источник сквозь каменную скалу вниз в пещеру и там все берут воду с верой и нельзя, что не верить. О, как счастливы русские люди! И не ценим, и не знаем цены чудесам. Горе, христианам, неубедительно: посмотреть, лень съездить; а ездим за границу смотреть разныя горы; да, творение Божие, но ведь мы смотрим как на роскошь, а не на Божье создание».
Вся приведенная переписка Распутина с царями помещена в дневниках Лохтиной.
Видел я в с. Покровском место, где стояла старая изба Распутина. Проходя мимо нея, Григорий проговорил:
– Вот здесь я, когда гуляю, то набираюсь духу: бывают мне здесь видения. Здесь мы в прошлое лето с епископом Феофаном простаивали целыя ночи и молились Богу.
Но самое главное, что я видел в Покровском, это купание с Григорием Ефимовичем в бане. Собственно то, что я видел, было обыкновенно, но слышал я в бане от Григория необыкновенное. Он здесь, во время купания, рассказал мне следующее:
– Я бесстрастен. Бог мне за подвиги дал такой дар. Мне прикоснуться к женщине али к чурбану – все равно. Хочешь знать, как я этого достиг? Вот как! Я хотение направляю отсюда из чрева в голову, в мозги; тогда я неуязвим. И баба, прикоснувшись меня, освобождается от блудных страстей. Поэтому-то бабы и лезут ко мне: им хочется с мужиком побаловаться, но нельзя: оне боятся лишиться девства, или вообще греха, вот и обращаются ко мне с просьбой снять с них страсти, чтобы они были такие же бесстрастныя, как и я. Было раз так: ехал я из Питера сюда с Л., с Мерею, с Ленкой, с Б., В. и другими. Заехали в Верхотурье, в монастырь, к старцу Макарию, которого я дважды возил в Питер и представлял царю и царице. Старец всю ночь молился в прихожей своей убогой кельи. А мы поместились в главной комнате. Легли все на полу. Сестры попросили меня раздеться, чтобы оне могли прикоснуться к моему голому телу и освятиться, сделаться чистыми… Что же с бабами-дурами спорить что ли будешь? Этак оне сами тебя разденут. Разделся. А оне легли около меня, кто как мог: Ленка обхватила своими голыми ногами мою левую ногу, Л. – правую. В. прижалась к боку, Меря – к другому и так далее, а старец Макарий молился Богу. Привез я их сюда. Повел всех в баню. Сам разделся; приказал им раздеться. И начал говорить им, что я бесстрастен; оне поклонились мне в ноги и поцеловали мое тело. А ночью Меря дралась с Л. из-за того, кому из них ложиться около меня на ковре в зале по правый бок, а кому по левый. Меря желала по правый, и Л. тоже. Друг дружке не уступали и начали таскать друг друга за косы…
Во время этого рассказа я забыл, зачем в баню пришел; казалось, что все лицо мое обратилось в одно ухо, с жадностью ловившее все то страшно-чудовищное, что рассказывал мне Григорий. А Григорий, между тем, продолжал: «Да, и не только я баб лечу от страстей, но и мужиков. Ты знаешь еп. Иннокентия?
– Знаю, он заезжал один раз ко мне в Царицын.
– Так вот, он мой большой друг. Страдает он, бедняга, очень от блудных мыслей. Как увидит бабу, то готов, по его словам, прыгнуть на нее, как жеребец на кобылу. Я его лечил. Как только заявлюсь к нему, то он кладет меня с собой в постель под одно одеяло и говорит: «Лежи, лежи, Григорий, со мною, так у меня нет плотских помышлений. Так трудно монаху с ними бороться!..»
– А вот слушай, я расскажу, как лечил царя. – Лечил я и министра Коковцева.
Я не спрашивал Григория, как он помог, и вообще мало вмешивался в повествование его на эту тему, так как считал эту тему себе не по плечу.
Когда выходили из бани, я, идя за Григорием, думал: «Ефрем Сирин, настоящий Ефрем! Святой! Бесстрастный! Господи, с кем я сподобился мыться в бане!»
Вечером, в день знаменитой бани, Григорий устроил у себя вечеринку. Пригласил на нее всю Покровскую интеллигенцию: двух священников, двух учительниц, сестер их, купцов, писаря с женой и других из публики почище.
Собрались гости и начали угощаться: обильно ели пирожки с вареньем, конфеты и щелкали орехи.
Разговор завязывался как-то натянуто: особенно держал себя странно старший священник, отец П. Остроумов. Он почти все время молчал и как будто бы ко всему прислушивался. Григорий заставил меня что-либо сказать на религиозную тему. Я, сидя в глубине зала, на кушетке, начал говорить речь о прогрессе и нравственности. Гости внимательно слушали. Григорий тоже.
Сборище поклонниц Распутина у него в столовой
Потом девушки и жена Григория запели сочиненный мною к празднику Рождества стих: «Торжествуйте, веселитесь, люди добрые, со мною»… Подпевал я и другие. Священники молчали; Григорий в это время ходил в центре по ковру, пел не в тон неприятным, скрипучим голосом, тряс бородою, пристукивал ногами об пол; был он одет в атласную малинового цвета рубашку, подпоясан поясом с пышными шелковыми кистями, суконные брюки были глубоко вобраны в длинные шелковые голубого цвета чулки, на ногах были красные турецкие туфли. Ходил он заложивши руки в карманы плохо пристегнутых брюк.
Гости разошлись поздно вечером. После них Григорий, указывая мне на атласную сорочку, сказал: «Эту сорочку шила мне государыня. И еще у меня есть сорочки, шитыя ею».
Я попросил показать мне их.
Через полчаса жена Григория принесла несколько сорочек.
Я начал рассматривать их.
– Что, на память хочешь взять? – улыбаясь, спросил Григорий.
– Да, можно хоть одну, две?
– Возьми три! Вот эти, – и он отобрал для меня три сорочки: красную, белую чесучовую и белую дорогого полотна, вышитую по воротнику и рукавам. Я взял и положил в свой багаж. Первая и последняя сорочки хранятся у меня и теперь.
Красная сорочка была без воротника. Я спросил у «старца»: «Почему нет воротника, куда он девался?»
Григорий ответил так:
– Болело у папы (царя) горло; он просил моей помощи. Я ему приказал помене курить и надевать ночью на шею и горло воротник вот этой сорочки. Выздоровел. Почел чудом.
Наступил последний день моего пребывания в гостях у Распутина. Я изъявил желание пойти к старшему священнику побеседовать. Григорий и жена его стали меня отговаривать, указывая на то, что поп нехорошо относится к Григорию Ефимовичу, клевещет на него, выдумывает разные небылицы.
– Ничего, я пойду к нему и изобличу его.
– Ну, ладно, пойди, пойди. Только ничего хорошего не услышишь. Он – плохой человек. Сердится на меня, так как я раньше изобличал его в том, что он опоганится с попадьей, а потом идет обедню служить.
К священнику меня повез духовный брат-ученик Григория – Илья Арапов. Как только я вошел к о. Петру, он, едва поздоровавшись со мною, спросил меня: «Зачем приехали сюда?»
– В гости, к другу.
– Не к другу, а к мерзавцу, развратнику!
– Что вы, батюшка, что?
(Признаюсь, я поехал к отцу Петру с намерением больше ему противоречить, чтобы он больше разгорячился и больше рассказал бы мне про Григория.)
– Да, к развратнику. Дали ему фамилию Новых. Истинно, он новый распутник.
– Но ведь фамилию дал царь?
– Так что же? Он и государыня – люди, мистически настроенные, вот и попались ему в когти, а нас не проведешь.
– Батюшка! Если вы знаете что плохое про брата Григория, то почему же не доведете до сведения царя?
– Много знаю, а до царя нам нет пути: побольше нас, да молчат, а нас не послушают. Вот Феофан епископ тоже сюда приезжал. Зачем? Увеличивал авторитет развратника? И вы приехали. Я что-то даже не верю, что вы священник; разве священник поедет к такому подлецу? Вы – беглый преступник?
– Батюшка! А вы зачем же сами вчера были в гостях у брата Григория?
– Зачем, зачем? Я не орехи щелкать ходил, а по поручению архиерея смотреть, что вы там делать будете. Ведь раньше там у него оргии были.
– Какие оргии?
– Самый форменный разврат. Наберет Григорий девушек, прыгает, прыгает, да начнет с ними свальный грех творить.
– Так он, значит, форменный хлыст?
– Да, да. Он во время странствований всякой пакости набрался; тогда же и подругами обзавелся: монахинями и разными девушками. А теперь к нему ездят петербургские дуры; он их в баню водит голыми, ложится с ними. А главное, ни в чем не сознается; есть здесь одна женщина – просфирня; она еле от него отбилась. Спросили Григория об этом, а он говорит, что ничего не было. И жена его отказывается от всего. А разве не она в прошлое лето за косы вытаскивала из двора петербургских барынь, которых захватывала с Григорием в постели. С Л. она разве не дралась?
– А до странствования он чем занимался?
– До странствования он был пьяницей и озорником. Его не иначе на всем селе звали как Гришка-вытул, Гришка-дурак…
Отец Петр горячился, а я краснел до самых ушей.
– Батюшка! А все то, что вы говорите, вы сами видели, хорошо знаете?
– Все знаю, все на моих глазах делалось. А если чего не видел сам, то другие видели. Его крестьяне покровские и теперь считают за жулика, а епископ так даже и на глаза к себе не пускает, а он сколько раз хотел ему представиться. Чтобы задобрить епископа, Григорий раздобыл 20 000 рублей на построение храма. Так что же вы думаете? Крестьяне не приняли от него денег; так и сказали: «Не надо нам твоих денег; знаем, как ты их достаешь».
– Он нас, священников, ни во что ставит. Ишь, выдумал учение, что благодать с недостойных пастырей отлетает и ложится на простецов… На нем всего больше, и ему даже поэтому не грешно женщин и девушек пробовать. Еще говорит, что он своим совокуплением освящает их и снимает страсти. Вот подлец! Да вы присмотритесь получше к Григорию, и вы сами увидите, что он мошенник.
И многое, многое еще говорил о. Петр про Григория. Я попрощался с ним, поблагодарил и ушел, думая: присмотрюсь, присмотрюсь, батюшка; сюда я и приехал, чтобы присмотреться.
Когда я садился в сани, брат Илья, притворно, тяжело вздохнувши, простонал: «Ох, и тяжело же у меня было на сердце, когда вы с о. Петром беседовали…»
Я промолчал, а сам думал: и Илья, получающий от Григория малую толику, должно быть, скрывает про похождения Григория, а может быть, и в самом деле ничего он худого не знает, а быть может, этого худого нет совсем, быть может, батюшка клевещет, ведь попы злы, а особенно на тех, кто подрывает авторитет их среди прихожан. А Григорий такой. Его все-таки многие простецы считают святым. Попам это и не нравится – вот они и бесятся.
Встретил меня Григорий с большим смущением.
– Ну, что, небось, с три короба наврал?
– Да, много говорил.
– Что же, что же однако? – приставал Григорий.
– Да вот говорил, что жена твоя дралась с дамами из-за тебя.
Из другой комнаты выбежала Прасковья Федоровна и закричала:
– Врет он, косматый, никогда ничего подобного не было!
– Вот подлец так подлец! – добавил Григорий. – Не верь ему, ты сам знаешь, что попы злы и клеветливы. Разве ты мало от них зла натерпелся. Не верь им, а то мне это будет обидно.
Я прямо-таки растерялся и не знал, кому же верить: Григорию или Петру? Размышлял: попы вообще злы и клеветливы, а Григорий мой благодетель. Как же надо поосторожнее отнестись к тому, что о нем говорят, чтобы не бросать зря камень в своего друга и благодетеля и не замарать его грязною клеветою.
Я повторил Григорию, хотя нехорошие мысли о нем начинали уже одолевать меня.
Прогостивши у Григория целых 10 дней, я 15 декабря поехал обратно в Царицын. Со мной поехал и Григорий с женой.
До самой Тюмени (80 верст) думал я о своем друге, который сидел рядом со мною. Думал, кто он: бес или ангел?
В Тюмени опять ночевали у сундучника. И опять Григорий на ночь куда-то убегал, а в храме не молился, хотя был канун воскресного дня. Да и вообще Григорий, как я наблюдал, нигде не молился: ни в Саратове, ни в Царицыне, ни в одном монастыре, куда мы с ним заезжали… Он все бегал, ловил женщин, девушек и давал им наставления…
Переночевавши у сундучника, мы сели в поезд и направились на Саратов. Перед отходом поезда, когда из нашего купе вышел, попрощавшись с нами, сундучник, Григорий говорит мне: «Мотри! Вот чудак-то, этот Дмитрий Дмитриевич. Говорит: Григорий, возьми меня к царям; я тоже могу советовать не хуже тебя. Вот чудак: как будто это так просто: «возьми». Как будто каждому Бог дал такие таланты».
При этом Григорий так улыбался, что нельзя было не заметить, что в этой улыбке сказывалось полное сознание своего превосходства, убеждение в своем посланничестве от Бога для великих царей и убийственное осуждение желания бедного, с большим сизым носом-картошкой, Дмитрия Дмитриевича, которому только и нужна была, для расширения маленького сундучного дела, всего-навсего какая-нибудь одна лишняя тысяча рублей. Вот на эту-то тысячу он и хотел царям хоть что-либо посоветовать; но мечта его не осуществилась!
20 декабря приехали в Саратов. Жену Григорий проводил в Питер, обещаясь к Крещению сам приехать. Григорий до Нового года собирался пробыть в Царицыне. В Саратове жили только полдня. Все это время он бегал в квартиру эконома.
Гуляя со мной по большому архиерейскому залу, он сказал мне: «А ну-ка, пойдем к Гермогену, да ты скажи, что я хожу с бабами в баню». Пошли. Говорю, а Гермоген замахал руками и недовольно заговорил: «Зачем ходить, не надо, не надо».
Григорий как-то лукаво, виновато, заискивающе осклабился, взял меня под руку, повел и сказал: «Вишь, ему не надо было говорить, он этого не поймет, а цари хорошо понимают».
Здесь я должен кстати сказать о том, что я, слушая в разное время рассказы Распутина о его делах, придерживался тактики не гермогеновской. Я никогда не осуждал «старца», как будто молчаливо соглашался с ним, желая этим не смущать Распутина и выводить его на крайнюю откровенность. Я с этим успевал. Посему Распутин никому так откровенно не говорил о своей разнообразной «старческой деятельности», как мне. В силу этого я теперь и имею возможность сказать о Распутине более, чем кто-либо другой из знакомых лично с Григорием.
23 декабря 1909 года я с Распутиным приехал в Царицын.
Народ нас радостно приветствовал.
24 декабря за всенощным бдением Распутин у меня исповедовался. Исповедь была странная. Я с большим страхом приступал к исповеди, так как считал себя недостойным исповедовать праведника. Стоял около аналоя и молчал. Молчал и Григорий, кусая ноготь указательного пальца и переминаясь с ноги на ногу. Наконец я заговорил: «Ну, брат Григорий, если есть какие грехи, то скажи».
Григорий молчал.
– Быть может, ты делаешь что-либо противное учению Церкви?
Григорий поморщился, выражая неудовольствие, закрутил пальцем вокруг носа и сказал: «Нет, нет, я не об этом».
– А о чем же?
– Да вот враги; что если они успеют и царицу смутят, шумом будут грозить…
– Бог тебя возвысил, в Божьей воле и судьба твоя находится.
– Ну, больше ничего! – произнес Григорий, и исповедь была кончена.
После этого я долго стоял в алтаре и думал: «Что это значит: царицу смутят?»
Так ни до чего тогда я и не додумался.
На праздниках опять ездили по почитателям. Опять были дни поцелуев. На почве поцелуев происходили и скандалы, но об этом в другом месте.
Были скандалы и иного рода. Так, например, в доме И. Р. Краснощекова я подвел Григория к Насте юродивой, сидевшей на своих лохмотьях за дверью, и представил ей старца. Настя сначала закрывалась от него руками, как от солнца, и кричала: «Уйди, уйди, не хочу на тебя смотреть!», а потом начала плевать на Григория и в конце концов плеснула ему в лицо чай из грязной чашки. Григорий очень испугался, дернул меня за рукав рясы и сказал: «Ну, брат, пойдем скорее, а то другие увидят. Ведь это беда! Какая бешеная она».
28 декабря Распутин уговорил меня послать во дворец царской бонне М. И. Вишняковой и царским детям телеграмму со стихом: «Торжествуйте, веселитесь». Настоял, чтобы на телеграмме я подписался после него так: «Илиодорушка». Я все это сделал.
29 декабря Григорий устроил в монастыре особый праздник. Он ранее, дня за три, попросил меня, чтобы я купил тысячу полотенец, тысячу носовых платков, конфет, яблок, пряников, сахару, иконок, крестиков и колец. Я все это купил.
В храме было объявлено, что 29-го, вечером, брат Григорий будет раздавать подарки.
Народу собралось около 15 000 человек.
Григорий, приступая к раздаче подарков, сказал речь. Он говорил: «Вот здеся батюшка Илиодор насадил виноградник, а я, как опытный садовник, приехал подрезать его, подчистить. Вот подарки получите: знайте, что подарки с назначением; кто что получит, тот то и в жизни испытает. Ну, подходите».
(Вообще Григорий любит выступать перед народом в качестве оратора. Любит дневники писать; одним словом, человек он с замашкой стоять с образованными людьми на одной ноге.)
Люди с жадностью хватали ничтожные гостинцы, с жадностью, потому что каждый, считая Григория прозорливым, желал по подарку угадать скорее свою судьбу. Кто получал платок, то тут же начинал плакать.
За сахар, хотя он и означал сладкую жизнь, мало кто хватался, как за слишком уже неценный подарок. Девушки-невесты почти сами хватали из рук Распутина кольца и неприятно конфузились, когда Григорий совал им в руки иконку, что значило: идти в монастырь… Как бы то ни было, подарки были розданы и по всему городу пошли о них разные толки… Бывали случаи, что если кто получил подарок нехорошего значения, то закапывал его в землю, а потом шел служить молебен, чтобы с ним не случилось того, что означала полученная от Григория вещь.
Раздачей подарков Распутин так остался доволен, что пообещал выхлопотать у царей 50 000 рублей на постройку около Царицына женского монастыря, но просил меня прежде этого совершить с народом к нему, в Покровское, паломничество.
30 декабря, ночью, я и 2000 народа провожали Григория в Петербург. Пред выходом из монастыря я сообщил народу, что Григорий Ефимович хочет строить женский монастырь, где будет старцем, и просит народ съездить к нему в гости. Люди закричали: «Спаси, Господи! Поедем, поедем с батюшкой! Непременно поедем!»
Из монастыря вышли с Рождественскою звездою. На вокзале пели гимны и славили Христа. Григорий с площадки вагона начал говорить речь о своем высоком положении; но речь была такая путаная, что даже я ничего не понял.
Распутин благословляет своих поклонниц
После него говорил речь некий Кузьма Косицын. Так как и его речь мало чем по достоинству отличалась от речи Григория, то я его остановил. Тогда Григорий сделал в мою сторону жест рукою, такой, какой обыкновенно делает генерал солдату, когда солдат что-либо невпопад скажет или сделает, а Косицыну гордо, покровительственно, в духе придворного этикета, промолвил: «Продолжайте, продолжайте, пожалуйста».
Я, конечно, смирился и не противоречил святому старцу.
Поезд увез Распутина.
Мы возвратились в монастырь.
В январе 1910 года Григория начали разоблачать.
Я стал защищать его.
В марте 1910 года я на исповеди монахини Ксении и царицынской купчихи узнал про Григория такие вещи, которые положили конец моим сомнениям о нем. Я понял, что он не кто иной, как диавол.
С этого дня душа моя оторвалась от Григория, и я начал помышлять о том, как бы только развязаться благополучно с этим «другом».
Приходилось встречаться с ним и после марта 1910 года, но эти встречи были в силу крайней необходимости и уже не носили на себе печати какой бы то ни было дружественности. Здесь я уже только и заботился о том, чтобы собрать как можно больше материала о «старческой деятельности» Распутина с целью на его основании отказаться от него.
Распутин же, не подозревая, что я душою и сердцем оторвался от него, считал меня своим искренним другом и время от времени присылал мне письма и телеграммы. Так, когда в апреле 1910 года мне пришлось обвинять в суде своих наглых клеветников из царицынской интеллигенции, то он прислал мне в утешение такую телеграмму: «Царицын Ерманаху Лиодору. Светильник во мраке светит. Его свету тьма мешает. Злой язык – грош, похвальба – копейка. Радость у престола здесь».
В конце апреля 1910 года я поехал в Петербург приобрести для монастырской библиотеки книги. Остановился на квартире у Г. П. Сазонова, бывшего когда-то редактором или издателем газеты «Россия», закрытой правительством за фельетон Амфитеатрова «Обмановы».
Позвонил по телефону в духовную академию к иеромонаху Вениамину. Просил его прийти ко мне и рассказать про «художества» Распутина. Он посоветовал мне обратиться за этим к кандидату богословия дьякону Владимирской церкви и его сестрам. Я обратился.
– Отец Илиодор! Зачем вы защищали Распутина? Ведь он такой развратник? – спросил, поздоровавшись со мной, С.
– Вот я и пришел теперь к вам взять материал против Распутина, чтобы после изобличить его: я его защищал, я его изобличу и погублю… Ведь я раньше, истинно говорю, не знал, что он бес, а не ангел…
– Так-то и мы думали сначала. Вот и отец Феофан ошибся и пострадал. Жаль, что нет Лены и моих сестер, а то бы оне рассказали, что делал с ними Григорий. Лена сейчас скрывается, боясь быть убитой друзьями Распутина за то, что она на исповеди рассказала Феофану, как Григорий с нею поступил.
Далее дьякон рассказал мне все то, что он знал про Распутина. Когда я пришел к Сазонову, здесь был и Распутин.
Оказалось, что он только что приехал из дворца.
Григорий и Сазонов начали уговаривать меня поехать с ними к Витте…
– Поедем, поедем, голубчик, – говорил Григорий, – Витте человек хороший. Я у него бывал несколько раз.
– Нет, я к нему не поеду: не люблю его, он умный, но лукавый.
Тут вступился Сазонов: «Да вы его не знаете! Это – прекрасной души человек. Хотите, я позвоню ему по телефону, и он сам приедет сюда повидаться с вами».
– Нет, нет, не надо. Да что он так со мною хочет познакомиться? На что я ему сдался? Не хочу я новых друзей, – я бросил загадочную фразу.
Сазонов обиделся: «И с таким великим человеком вы не желаете познакомиться! Какой вы упорный и недальновидный!»
На этом разговор наш и окончился.
В квартиру Сазонова начали собираться какие-то военные господа. Среди них был профессор Мигулин и несколько английских банкиров. Все они, особенно Мигулин и Сазонов, подобострастно относились к Григорию.
После немного я от Сазонова же узнал, что они образовали компанию для орошения закаспийских степей и для учреждения в России какого-то хлебного банка, а Григорий Ефимович взялся это дело провести при дворе и главным образом достать нужные для этих операций деньги.
В этот раз в квартире Сазонова Распутин получил письмо от А. Вырубовой; в письме Вырубова просила «старца» и меня приехать в 6 часов вечера в Мраморный дворец.
Поехали.
Дорогой Распутин рассказывал: «Хиония, вдова офицера, обиделась на меня за то, что я про ее отца сказал, что он будет в аду вместе с чертями угли в печи класть. Обиделась, написала про меня разной чуши целую тетрадь и передала царю. А царь вот вчера пригласил меня и спрашивает: «Григорий! Читать эту тетрадь али нет?» Я спрашиваю: «А тебе приятно читать в житиях святых, как клеветники издевались над праведниками?» – Он говорил: «Нет, тяжело». – «Ну, как хочешь, так и делай». Папа тогда взял тетрадь, отодрал крышки, ее самое разорвал на четыре части и бросил в камин. Вот и вся подлая затея Б.
– А Феофан-то, Феофан, – продолжал Григорий, – достукался! Как он тебе тогда-то говорил, что лазутка что ли закроется, если к царям часто ходить? Ну, брат, закрылась для Феофана лазутка, закрылась навсегда. Он пришел к царице с клеветой на меня, грязью меня забросал. Да, а царица ему: уйди отсюда, а то прикажу людям вывести. Во как! Теперь ему в Петербурге места не будет, а ведь царским духовником был? Вот тебе лазутка. Больной он. Сгниет, собака, чтобы не восставал напрасно.
Незаметно приехали в Мраморный дворец. Во дворце Распутина встретили Т., Сана, его младшая дочь, и ее муж, камер-юнкер.
Т., хитренький старичок, отвел Распутина в сторону, о чем-то с ним таинственно поговорил, взял портфель и удалился.
Распутин начал беседовать с Саной. Во время беседы несколько раз целовал Сану, а муж был здесь же и как-то невинно, по-младенчески, улыбался.
Минут через десять приехала Вырубова. Сана с мужем попрощались и ушли.
В. поздоровалась и начала: «Беспокоятся очень; много врагов, много шума…»
Это она говорила про царей.
Распутин успокаивал: «Ничего, ничего; все напрасно, клевета, так она и останется клеветой».
У меня мелькнула мысль: сказать, что не клевета, а правда: вот я уже знаю Ксению, Лену, Б. и других… Но кому сказать? Вырубовой? Тогда я пропаду! Царям? Но как до них добраться? Нет, подожду, а улучу более удобный момент и открою царям глаза на Распутина! А, быть может, они лучше меня знают все и с ним грешат? Они только боятся шума. А я еще прибавлю его. Нет, не буду ничего говорить, а то тогда пропал я!..
Распутин в это время прямо-таки танцевал около Вырубовой; левою рукою он дергал свою бороду, а правою хватал за плечи, бил ладонью по бедрам, как бы желая успокоить игривую лошадь.
Вырубова покорно стояла. Он ее целовал…
Я грешно думал: «Фу, гадость! И как ее нежное, прекрасное лицо терпит эти противные жесткие щетки…»
А Вырубова терпела, и казалось, что находила даже некоторое удовольствие в этих старческих поцелуях.
Наконец Вырубова сказала: «Ну, меня ждут во дворце; надо ехать, прощай, отец святой…»
Здесь совершилось нечто сказочное, и если бы другие говорили, то я не поверил бы, а то сам видел.
Вырубова упала на землю, как простая кающаяся мужичка, дотронулась своим лбом обеих ступней Распутина, потом поднялась, трижды поцеловала «старца» в губы и несколько раз – его грязные руки…
Ушла.
Мы поехали. Григорий и говорит: «Ну, видел?»
– Видел.
– Каково?
Молчу. Что же я мог сказать по поводу того, что видел. Мысль моя прямо онемела…
– Это – Аннушка так. А цари-то, цари-то. О, если бы ты все знал; ну, ничего, коли-либо узнаешь… И все это я делаю своим телом. Прикоснусь, и сила из меня исходит. Вот, мотри, я к тебе прикоснусь, что ты почувствуешь?..
Он прикоснулся своей рукой до моего плеча и спросил: «Ну, что?»
Я ничего не почувствовал, ровно ничего, а в ответ слукавил немного: на его вопрос: «Ну, что?» протянул: «М-м-м-да-а!»
Григорий засуетился: «Вот видишь, вот видишь, голубчик; так-то и они; но ведь я к ним прикасаюсь иначе, везде, когда бываю у них… А вот Феофан хотел, чтобы я не прикасался. О, какая глупость! Да разве можно зарывать талант в землю? Разве можно?» – спрашивал он меня.
Я молчал.
– Нет, нет, николи, пусть они себе и не думают, а я своего не брошу… А Сана-то, Сана? Видел Сану? Недавно только замуж вышла. А до замужества так прямо на всех и кидалась. Вот блудный бес-то. Так я ее вылечил, теперь ничего!..
Как ее лечил Григорий, я не спросил, да и вообще я мало говорил и спрашивал, а только слушал и диву давался.
Из Петербурга, в первых числах мая, я поехал в Саратов, к Гермогену, по служебным делам.
На пути, в Москве, я с Гофштеттером, сотрудником «Нового Времени», заехал к редактору «Московских ведомостей» – Льву Тихомирову. Он сначала не хотел меня принимать за то, что я, защищая в январе месяце Распутина, бранил его, Тихомирова, за изобличение в газете Григория. Я по телефону указал Тихомирову, что истина требует с ним беседовать. Лев Тихомиров смягчился и принял меня. Мы долго беседовали с ним о Распутине.
Он обвинял меня, а я, как мог, оправдывался…
– Вот вас за то, что вы стоите за Распутина, очень не любят Джунковский, Тютчева, воспитательница царских детей, и сама вел. кн. Елисавета Федоровна.
– Да разве я виноват, разве у меня злая воля, что, не зная худого дела за Григорием, я защищал его.
– И теперь не знаете?
– Нет, теперь знаю! И уже защищать не буду. А почему вел. кн. не откроет глаза царям на Распутина, ведь она там часто бывает? А Тютчева? Что они накидываются на меня? Я давно слышал, что они ведут против меня кампанию и вредят моему, народному, святому, царицынскому делу!
– Да вы не горячитесь, – советовал мне Лев Тихомиров.
– Как не горячиться? Они, значит, боятся там рот раскрыть?! А я бы раскрыл, да ведь как туда добраться-то мне. Прямо пойти, напролом, застрелят, как собаку, и вечной памяти даже не пропоют. Скажите княгине и Тютчевой, чтобы они не грешили, не травили меня. У меня и так врагов много. Пусть они сделают доброе дело: пусть изобличат Распутина. А мы люди маленькие и ничего не можем сделать. Я и так еле-еле держусь в Царицыне.
Тихомиров слушал меня внимательно, и в конце концов мы как будто расстались друзьями, хотя он не обещал мне помочь ничем.
Приехавши в Саратов, я увидел там Григория, прибывшего из Казани, по всей вероятности, от Лохтиной.
В этот раз, вошедши из Гермогенова кабинета в свою комнату, я увидел довольно странную картину: в глубине комнаты стоял Григорий, одетый в мою рясу, и на нем был мой золотой наперсный крест. При виде меня, он как-то противно, заискивающе, как будто только что совершил какую пакость, начал улыбаться и говорить: «Ну, ну, что, дружок, как мне идет ряса? Ну-ка, скажи, скажи?»
– Ничего, идет, – протянул я, а у самого мысль в мозгах так и прыгала: «идет, как свинье шелковое платье».
– А может, лучше так, вот как? – при этом Григорий взял со стола мой клобук и надел себе на голову.
– Нет, не идет, – сказал я, а сам думал: «Ох, монах, пусти тебя в монастырь, ты так намонашишь там, как козел в огороде с капустой». – Вместе с этим я недоумевал: «И что ему в голову взбрело одеться в рясу; и крест повесил; уж не хочет ли быть попом? Вот тварь-то! Будет! Ведь не даром он мне как-то говорил: – Вот сделают меня попом, буду царским духовником, тогда уж из дворцов не выйду, а Прасковья пусть уже с детьми живет, а я только помогать буду, а домой не буду ездить. Ведь пройдет, ей Богу, пройдет!
Я мыслил об этом безошибочно. Через какой-либо час мое недоумение разрешилось.
Я начал собираться в Царицын. Гермоген мне говорит: «Погодите, не уезжайте; здесь дело есть».
– Владыка! Там же застой, без меня там и постройка монастыря остановилась. Я и так уже больше недели шляюсь. Отпустите.
– И вечно вы торопитесь! – недовольно проговорил Гермоген. – Останьтесь, уважьте мою просьбу, дам вам здесь серьезное дело, а там в Царицыне подождут.
– Ну хорошо, владыка! Останусь. Не обижайтесь. Какое же дело прикажете делать?
– Да, вот, Григория Ефимовича нужно в священники приготовить.
– Владыка! Да он же безграмотный, читать и писать не умеет, да и в жизни…
– Ничего, покается, а его только нужно научить ектениям и возгласам.
– Хорошо. Ради послушания сейчас же займусь делом.
Сели мы с Григорием в гостиной за круглым столом, на мягком диване; Гермоген принес свой большой крупной печати служебник, и я начал учить Распутина священству.
– Ну, брат Григорий, вот произнеси это: «Миром Господу по…молимся».
Григорий в служебник не смотрел, водил только пальцем приблизительно по тому месту, где было напечатано прошение, задирал высоко голову, вытягивал губы и каким-то гнусавым голосом монотонно тянул: «Мером Господу помолимся!»
При этом казалось, что он уже заранее представлял себя в роли священника, влюблялся сам в себя и мечтал, без сомнения, как он наденет рясу, в рясе окончательно вберется во дворец и будет царским духовником.
В первый день он выучил первое прошение.
Я думал: с таким учеником я далеко не уйду! И не ушел.
Весь второй день я бился с Григорием над вторым прошением: «О свышнем мире и о спасении душ наших Господу помолимся».
Григорий этого прошения осилить никак не мог. Оно ему не давалось. То он начинал произносить его с конца, то с начала, то сбивался на первое прошение…
В конце концов я не выдержал, пошел к Гермогену и говорю: «Владыка! Да отпустите же меня, пожалуйста, в Царицын!»
– Что так? А как же брат Григорий?
– Ничего, владыка, не выходит. Не поверите ли: целый день сидели над вторым прошением, и ничего не вышло. Не усваивает, да часто бегает к эконому… Отпустите, владыка… Ведь он – настоящий челдон, ничего не усваивает. Так, какой-то обрубок.
Гермоген низко опустил голову и долго молчал. Потом сказал: «Да, я и сам вижу, что Григорий неспособен. Ну, с Богом! Езжайте домой». Я поклонился Гермогену в ноги и ушел в свою комнату.
А после, в 1913–1914 гг., Григорий всегда на вопрос, обращенный к нему газетными сотрудниками и вообще людьми из публики: «А правда, Григорий Ефимович, что вы хотели быть священником?» – неизменно отвечал одно и то же: «Ну, куда мне, мужичку безграмотному!»
– А вот все говорят, что хотели?
– Врут, что с вралями поделаешь!
Это печатали в газетах, и это верно, судя по факту подготовления мною Григория к принятию священства.
В одном поезде и купе выехал из Саратова со мною и Григорий. Ехали в первом классе. В наше купе, в Саратове же, сели два важных господина. Они меня узнали и завязали разговор. Один из них показал мне карточку председателя Государственной Думы – А. И. Гучкова и прибавил: «Я часто у него бываю».
Из их разговора, в котором они часто упоминали имя Столыпина, Государственную Думу, отрубное хозяйство, и из того, что они часто выглядывали из окна вагона и указывали пальцами вдаль, где виднелись новые постройки и хутора, я понял, что они посланы Столыпиным, поклонником закона 9 ноября, посмотреть в пределах Саратовской губернии, как обстоит дело с выделением крестьян из общины на отруба.
– Куда едете? – спросил один из них, обращаясь ко мне.
– Домой, в Царицын!
– У Гермогена были?
– Да. Знаете его?
– Как же, знаем лично и много слышали про него.
Тут вмешался Распутин: «Да, брат, были у Гермогена, хороший он человек. А жиды его бранят».
– Мы с вами не разговариваем, – недовольно бросил в сторону Григория член Думы.
– Почему же не разговаривать? Либо я не такой же человек! Со мною повыше, похлеще вас люди, да разговаривают.
– Да о чем они с мужиком будут разговаривать; вот с иеромонахом поговорить, с образованным человеком, это дело вероятное.
– А разговаривают, – настаивал Григорий, – да еще как? Советов его спрашивают, слушают его…
– Не может быть! Никогда не поверим, чтобы мужика слушали образованные люди…
С Григорием произошло здесь нечто особенное. Он страшно заволновался, заерзал на мягком диване, потом как-то подпрыгнул, упершись руками в диван; влез на него ногами, поджал их под себя, забился в угол, засверкал своими большими, круглыми, серыми глазами, рукой сбил волосы на лоб, задергал бороду и зашлепал губами. В этот момент он походил на безумного, и страшно даже было на него смотреть.
– Вот и видно, что настоящий мужик, – дразнил его собеседник. – Смотри, с ногами на диван забрался.
– Да, мужик! Никчемный мужик, а бываю у царей…
– Что ты врешь, зря болтаешь! Голову мне отруби, а уж этому-то я никогда не поверю. Кто тебя туда пустит?
– А вот пускают, да еще кланяются. А как, брат, попал туда, вот как: сначала познакомился с монахами, потом с попами, архимандритами, епископами, вельможами, князьями, королями и с царями. Понял? Так знай и помни Григория!..
– Фу, ты, враль какой! Нас не проведешь. Прощайте, батюшка! – сказали они мне и слезли в Аткарске.
Мы с Григорием поехали дальше.
Распутин, уставши от волнения, убито говорил: «Вот поди же ты поговори с ними! Им то, а они свое. Ну да наплевать на них. Большое дело… Там при дворе такой разврат, такой разврат, все в грязи ходят. У, если бы они меня тронули, я бы имя показал: они все у меня в руках; кто с тем лез, кто с тем, а я всем им помогал: мирил их, сводил, отбивал…»
Слушая эту бессвязную болтовню Григория, я думал: «Вот черт-то, всех связал, и меня, дьявол, своею дружбою связал. Как я с тобой развяжусь?»
Хотя я многого не понимал в его речи, не понимал хорошо, что значит: «отбил, сводил» и т. д., но объяснений не спрашивал, стараясь показать вид, что я уже не интересуюсь тем, что он делает при дворе. Делал это я и потому, что Григорий был уж слишком противен мне.
– Ртищево! – сказал проводник, заглянув в наше купе.
Я стал собираться.
Григорий начал танцевать около меня, приговаривая: – Ну, что же, смотри, дружок, стой за меня; враги злы, мстительны, приутихли, а потом опять пойдут на меня, так ты того, им зубы пообломай…
– Хорошо, хорошо, – процедил я сквозь зубы, а сам думал: «Рога тебе, дьяволу, пообломаю, а не им зубы…»
В Ртищеве я расстался с Распутиным: он поехал в Москву, а я в Царицын.
В ноябре месяце этого года я послал царю Николаю телеграммы по случаю смерти графа Л. Н. Толстого. Григорий откликнулся. Он прислал мне такую телеграмму: «Немного строги телеграммы. Заблудился (Толстой) в идее – виноваты епископы мало ласкали и тебя тоже бранят, твои же братья. Разберись».
В декабре месяце 1910 года Гермоген был в Петербурге. Виделся там в Лавре с епископом Феофаном, уже переведенным в Крым. Феофан познакомил Гермогона с истинным обликом Распутина. Гермоген в беседе с каким-то сотрудником «Нового Времени» выразился про Распутина: «О, да он, оказывается, настоящий бес».
Это было очень принято во внимание во дворце, конечно, не в пользу Гермогена.
15 января 1911 года я, по приказанию Гермогена, приехал в Петербург по делу об отыскании Казанской иконы Божией Матери.
Привез от Гермогена для императрицы святую воду, просфору, гомеопатические лекарства и письмо. Остановился у Сазоновых. Сюда пришла Лохтина. Я попросил ее вызвать из Царского Вырубову. Вырубова скоро приехала. Я передал все, что прислал Гермоген царице, и объяснил, зачем я приехал. Она осталась очень недовольна, что Гермоген, назвавший Григория бесом, обращается к царице. Все-таки обещала передать «маме» все и мое желание видеть ее.
На другой день ко мне опять пожаловала Вырубова. Она стала говорить: «Царица больна; принять вас не может; к лекарству епископа царица даже и не дотронулась. А насчет иконы вот мы спрашивали телеграммою отца Григория, и он ответил из села Покровского».
Она подала мне телеграмму; я прочел: «Это – обман; иконы нет. Григорий».
Вырубова добавила: «При каждом докладе Столыпин настаивает, чтобы вас из Царицына убрать. Папа пока не соглашается, отец Григорий не велит вас брать. Ну, благословите и прощайте». – Через два дня я узнал, что меня Синод перевел настоятелем в Новосильский монастырь.
Камер-юнкер А. Э. Пистолькорс, явившись ко мне, объяснил: «В вашем переводе большую роль сыграло то, что вас Гермоген послал с делом об иконе. Отец Григорий признал это шантажом со стороны епископа, папа и мама обиделись на епископа, под влиянием этого дали свое согласие на перевод вас из Царицына».
Вечером этого же дня я был по приглашению у А. И. Дубровина. Он мне после обеда сказал: «Вас Синод сегодня перевел в Новосиль. Поезжайте. Там недалеко купил я себе имение: будете ко мне ездить».
В это время в газетах действительно печатали, что Дубровин на какие-то «темные» деньги на границе Тульской и Орловской губерний купил себе хорошенькое именьице.
– Поезжайте, не ослушивайтесь синода. А на Григория не надейтесь. Он – плут и развратник. Недавно я проследил, как он ездил на Охоту к своей любовнице. Да и в масонских ложах участвует: мои люди видели, как он входил несколько раз в красный дом около Кузнечного переулка.
– Я на Григория не надеюсь: узнал, кто он такой. А насчет масонских лож сомневаюсь. Что он там делает? Это вы, Александр Иванович, бредите масонскими ложами. Напрасно. В Новосиль же не поеду, не подчинюсь Столыпину; пусть он не обращает церковь в полицейский участок.
Дубровин остался очень недоволен моим ответом, и мы расстались.
Из Петербурга в этот раз я поехал в Сердобск, где в пустыне отдыхал епископ Гермоген. В Новосиль не ехал. Распутин, находясь в это время в селе Покровском, прислал мне две телеграммы: в первой из них говорилось, что он приказал им (царям) послать ко мне епископа, а во второй, что он приказал им послать ко мне своего человека.
Действительно, по приказанию Григория царь распорядился послать в Сердобск члена синода, епископа Тульского Парфения, убеждать меня ехать в Новосиль. Я не слушался. Тогда, по приказанию же Григория, царь прислал для той же цели «своего человека», флигель-адъютанта М.
Потом меня в дороге, когда я направлялся в Царицын, арестовали, отцепили от поезда мой вагон, возили по России и привезли опять к Гермогену. Я, посоветовавшись с ним, поехал в Новосиль. Но через три недели оттуда убежал в Царицын, устроил с народом двадцатидневное сидение в монастыре, и государь разрешил мне опять остаться в Царицыне.
Григорий в это время был уже на Афоне и в Иерусалиме и замаливал какие-то свои тяжкие грехи, в которых никому никогда не признавался.
Собираясь отправиться в далекое путешествие – паломничество, «старец» прислал епископу Гермогену такое письмо: «Благослови, мой миленький, я очень тронут твоим приветом на телеграмму, спаси тебя, Боже! Я бы рад приехать, но боюсь, как бы не навредить: тебя не назвали со мной участником».
Перед самым отъездом в Иерусалим Распутин настаивал, чтобы Николай не смущался поднятою вокруг имени «старца» шумихою, принял его открыто, торжественно и этим, так сказать, дал бы по зубам всем врагам и ненавистникам «блаженного праведника и подвижника».
Николай смалодушествовал: открыто его не принял, а имел, по обыкновению, с ним тайное свидание.
Обо всем этом обстоятельно говорит О. В. Лохтина в своих дневниках.
С Афона и Иерусалима «блаженный» посылал обо мне телеграммы царю и царице. Об этом говорила мне Лохтина. Это записано и в дневниках ее.
В мае месяце 1911 года я был в Петербурге, представлялся государю. Николай, считающий, по словам самого же Распутина, «старца» Христом, на приеме, страшно нервничая, моргая своими безжизненными, усталыми, туманными, слезящимися глазами, мотая отрывисто правою рукой и подергивая мускулами левой щеки, едва успел поцеловать мою руку, как заговорил буквально следующее: «Ты… вы… ты не… трогай моих министров. Вам что Григорий Ефимович говорил… говорил. Да. Его… нужно слушать. Он… наш отец и спаситель. Мы должны держаться за него… Да… Господь его послал… Он… тебе, вам, ведь говорил, что… жидов, жидов больше и революционеров, а министров моих не трогай… На них и так нападают враги… жиды. Мы слушаемся отца Григория, а вы так что же…»
Нечего и говорить, что я, слушая Николая, стоял ни живой ни мертвый.
17 июня в Царицын приехали: секретарь Распутина – некая Лаптинская и О. В. Лохтина. Они обратились ко мне:
– Готовьтесь встречать великого гостя.
– Какого?
– Едет о. Григорий из Иерусалима чрез Петербург.
– А когда он в Царицын приедет?
– Написал, что сейчас после двадцатого числа.
– А мне как раз в эти числа придется быть в Ростовском округе; поеду посмотреть пожертвованную монастырю землю.
– Как так? Так вы не будете встречать о. Григория? Кто же его будет встречать? Разве так можно относиться к важному делу? Собрать нужно народу больше и выйти на вокзал или к пароходной пристани, смотря по тому, как приедет отец наш: по Волге или по железной дороге. Вы забудьте, пожалуйста, свое имение. Тут едет больше имения и больше всего вашего монастыря и всего вообще, что вы здесь делаете…
– Нет, не могу. У меня все время уже рассчитано.
Лохтина очень обиделась, а я уехал туда, куда собирался. Приехал чрез три дня. В Царицыне уже был Григорий. Он уже успел завести знакомство с красивенькой учительницей с Урала, приехавшей посмотреть мой монастырь и поселившейся в монастырской гостинице.
Император Николай II с супругой и детьми
По рассказам послушницы П., «старец» часто обращался к учительнице, чего-то от нее добивался. И когда та не соглашалась, «старец» сокрушенно часто повторял: «Да, вы не понимаете! Колодец-то глубок, а у вас веревки коротки».
Нет сомнения, что Распутин хотел полечить уральскую красавицу, но она упорно не сознавалась в своей болезни и не желала «старческого» врачевания.
Распутин поздоровался со мною холодно и как-то косо посмотрел на меня.
– Вот все некогда, – начал я. – Только что приехал, и опять ехать.
– Куда? – спросил Григорий.
– Да в Дубровский монастырь служить на праздник. Уж игуменья очень просила. Надо уважить. Народу будет много, а священник там один, да и тот старый и больной.
Со мной поехали Григорий, Лохтина и Лаптинская и около 50 девушек, певчих.
Ни в дороге, ни в монастыре на Григория никто из моих почитателей не обращал никакого внимания, не обращались к нему за советами, не целовали его рук, не бегали за ним, как делали в первый и во второй приезд его в Царицын. Это особенно было заметно, когда Лохтина и Лаптинская, как две ходячие мумии, неотрывно следовали по пятам Григория; если даже он, во время прогулки по монастырскому саду, заходил в известное место, то они останавливались около того места, дожидаясь, пока Григорий справится со своим делом. – Здесь уместно будет сказать о том, что народ царицынский уже давно раскусил Григория, чуть ли не раньше меня, только боялся об этом говорить открыто, думая, что я еще люблю «друга» своего. Свой глухой ропот на Распутина народ выразил так: он приказал фотографу Лапшину отрезать Григория от моей и Гермогеновской карточки, где мы втроем сняты; приказал под угрозой, что если фотограф этого не сделает, то никто не будет покупать карточек. Лапшин отрезал…
В Дубровском монастыре Распутину начальствующие лица оказывали особую честь. Игуменья Августа особенно заискивала его расположения, надеясь через него где-либо достать денег на устройство при саде водоемов.
В храме, во время всенощного бдения, ему вынесли из алтаря свечу с роскошными искусственными цветами. Он взял, но со свечою стоял недолго: скоро убежал из храма и все время службы бегал по монашеским кельям.
Из монастыря возвратились в Царицын.
Мне некогда было возиться с Распутиным, так как много было хлопот по устройству народного паломничества в Саровскую пустынь.
На следующий день Григорий, вошедши в мою келью, говорит:
– Вот что! Уж так мне хочется поехать с народом в Саров.
Я подумал: нужно здорово, в дороге еще вздумаешь виноград срезывать, благо его много собирается в паломничество.
– Только вот там меня ждут, а сначала-то я поеду отсюда в Покровское…
И тут начал Григорий по-прежнему болтать мне чудовищные вещи. Он говорил: «Вот, дружок, ты меня слушайся. Ведь я тебя опять возвратил в Царицын. Я царей здорово донимал телеграммами с Ерусалима… Упорно держались, а потом сдались. Возвратили. Прокурора Лукьянова я велел им прогнать. Прогнали. Скоро Столыпина сгоню. На его место Коковцева поставлю. А на место Лукьянова уже поставил Цаблера. А знаешь что? Ведь Цаблер-то мне в ноги вот недавно поклонился за то, что его в прокуроры доспел».
При этом Распутин наглядно показал, как кланялся ему Саблер: одну колену к земле пригнул, другую на голени держал, а лбом коснулся земли.
– Нужно еще Петра Даманского повысить. Просится на товарищи Цаблеру. Сделаю… А цари на тебя осерчали, что ты убежал из Новосилья. Они хотели тебе уже денег послать на постройку там нового храма, а ты возьми да и удери… Ну, чего… А все-таки они тебя любят, во как любят! Ты, когда представлялся, очень понравился государю. А твою проповедь так он слушал бы без конца. Про тебя царь говорил пятого дня мне: – «Илиодор хороший монах, вот монах так монах. А Нестор, Камчатский миссионер, тоже недавно был у меня: он настоящий жулик…» Говорил мне царь, как он осаживал Столыпина, когда он приставал к нему с тобою, чтобы взять тебя из монастыря. Царь ему сказал: «Петр Аркадьевич! Вы кашу заварили, вы и расхлебывайте. Берите Илиодора из монастыря: он мне не нужен, но берите так, чтобы ни одна старушка не была тронута». Это я из Ерусалима так научил царя. Вот Столыпин-то и нагнал сюда, к тебе, казаков да жандармов взять тебя, связать и увести, а ан, ничего не вышло… Тут и милость царская подоспела… Послушай-ка, что про тебя мама говорит: «Григорий! Ты Феофана и Вениамина не бойся; они люди не опасные; они ходят с низко опущенною головою, а вот Илиодора-то бойся; он друг-друг, а потом так шугнет нас, что и тебе некуда будет деться, да и нам-то нелегко придется». Вот что. А мама тебе готовит дорогую бриллиантовую панагию, стоить будет 150 000 руб. Тебя они хотят сделать епископом; уж больно ты царю понравился своею службой в Царскосельской церкви, и проповедью, и всем…
– Да за что же мне, такому молодому, такая большая честь? Подостойней меня есть? – не вытерпел и спросил я.
– А за то, голубчик, что со мною ты, и их здорово защищаешь. Да царю понравился, говорю же тебе. Уж будь покоен. Я верно говорю.
Я думал: о дьявол! Когда я с тобою развяжусь.
А он продолжал: «Пусть тогда епископы пощелкают зубами. Они тебя ненавидят, вот царь и хочет почтить тебя. Епископы люди жестокие, как дьяволы. Папа говорит, что если бы они ласкали Л. Н. Толстого, то он бы без покаяния не умер. А то они сухо к нему относились. За все время только один Парфений и ездил к нему беседовать по душе. Гордецы – они!»
Все это он мне говорил в самом конце июня месяца 1911 года.
В этот же день, помню, я ставил Григория пред иконой и говорил: «Григорий! Покайся в том, в чем тебя обвиняют. Правду про тебя пишут?»
Он погрозился на меня пальцем и сказал: «Что ты, чудак. Всякому вздору веришь? Мотри у меня!»
Я испугался и замолчал, удивившись искренно своей дерзости и смелости.
Приготовления к Саровскому паломничеству шли своим чередом. Каждый вечер в монастырь собиралась масса народу, шла запись, выдавались билеты… Было много бедняков, которым не на что было поехать в Саров. Григорий этим воспользовался, чтобы попробовать в последний раз поднять свой авторитет и значение среди моих почитателей. Он предложил народу 3000 руб. на нужды бедных, обещая эти деньги исхлопотать. Народ благодарил Распутина, а он пошел в келью и написал телеграмму государыне, прося ее немедленно выслать 3000 руб. на паломничество в Саров.
Я, конечно, очень заинтересовался этим. Меня особенно подмывало то, что хотелось воочию убедиться еще раз, имеет ли при дворе Григорий силу, а быть может, он все врет, что мне говорил.
На другой день, как предполагал Распутин, денег не пришло. Атмосфера в настроении всех стала сгущаться; каждый думал: «А ну-ка – что, пришлет царица деньги или не пришлет?» Больше всех, конечно, волновался Григорий.
Пришли ко мне Лаптинская и Лохтина и говорят: «Беда! У отца Григория кровь из горла пошла, уж больно он волнуется, что царица долго денег не шлет».
На четвертый день деньги пришли. Камер-юнкер Пистолькорс писал: «Аннушка передала от мамы 3000 руб. на Саровское паломничество. Замедление произошло, потому что мама сначала не разобрала, куда устраивается паломничество; сначала думала, что в Саратов, к Гермогену, а потом поняла свою ошибку и немедленно дала деньги для отсылки по назначению. Любящий А. Пистолькорс».
После получения денег Григорий заявил, что он через день уезжает в село Покровское.
Явились ко мне Лохтина и Л. и начали говорить, что нужно как можно торжественнее проводить о. Григория, нужно поднести ему хорошую икону, цветы и подарок дорогой. Он сам этого желает. Я повиновался.
В воскресный день я приказал пройти по народу с тарелкой и собрать денег на проводы Распутина.
Народу было в храме очень много, но собрано было только 29 рублей. На эти деньги я послал купить дешевенькую икону и такой же чайный сервиз.
Между тем, Л. и Лохтина, зорко следившие за приготовлениями, узнали об этом, прибежали ко мне и начали кричать: «Вы уже послали за подарками отцу Григорию?»
– Послал. А что?
– Да что вы, с ума сошли? Такому великому человеку да такую дрянь подносить? Что же народ скажет?
– Народ уже сказал свое слово: он бросил на тарелку только 29 руб., а на подарки у меня денег нет.
– Ах! Так дело только в деньгах. Что же вы не скажете отцу Григорию. Мы сейчас же принесем деньги.
Они убежали и через пять минут принесли 300 р.
– Вот деньги!
– Ну идите сами и покупайте что знаете.
Они пошли и купили дорогую икону и дорогой серебряный чайный сервиз.
Распутин тоже внимательно следил за всею этою историею. Вечером того же дня, когда покупали подарки, Григорий в доме Рыбакова учительнице Тоне Рыбаковой говорил буквально так: «Илиодор непочтительно относится к моему положению. Испортился. Разве он не знает, что он только мною и держится в Царицыне? Плохо ему будет».
Наступил день проводов. Собрался народ. Девочка Плюхина поднесла «старцу» букет цветов и сказала: «Как прекрасны эти цветы, так прекрасна душа ваша».
Кто-то поднес чайный сервиз.
Я, ломая все свое нутро, поднес икону и сказал речь. Когда говорил эту речь, то чувствовал, что каждое слово ее вылетает из моего горла, как иголка, ставшая поперек.
Григорий всем был очень тронут и начал держать речь к народу. Здесь, в первый раз за все время моего знакомства, он показался мне очень привлекательным. Тонкая, высокая фигура его, аккуратно перехваченная в пояснице талиею дорогой русской поддевки, как-то особенно важно выделялась и тянулась вперед, упираясь на тонкие ноги в дорогих лакированных сапогах. Григорий показался мне каким-то воздушным, готовым вот-вот сняться с высокого дощатого помоста, где он стоял, улететь, но только не на небо, а в преисподнюю. Вымытые волосы его и борода, слегка развеваемые ветром, красиво метались во все стороны, как бы играя между собою и нарочно сталкиваясь. Он говорил отрывисто, твердо и звучно. Речь его дышала серьезностью и силою. Говорил недолго. Мне запомнились следующие слова из его речи: «Да! Враги восстали на меня. Думали, что мне конец. Нет. Шалишь. Им конец, но не мне. Кто они? Червяки, которые ползают на внутренней стороне покрышки кадушки с кислой капустой. Вот кто они! Хотели осадить меня. Пусть помешкают!»
Из монастырского двора пошли провожать Григория на пароходную пристань. С верхней палубы парохода Григорий говорил еще речь, тоже о врагах.