Глава одиннадцатая
Сучья угрожающе гнулись под его тяжестью, но не успевали хрустнуть: сильно качнувшись, Питек – нет, не Питек, а еще Нхасхушшвассам, так его звали, – перелетел на следующее дерево, руки безошибочно обхватывали облюбованную ветвь, ноги рывком подтягивались к животу, пружинно выпрямлялись – и снова мгновенный полет, другой сук, – не замедляя движения, встать на него, пробежаться до ствола, обхватив руками и ногами, мгновенно подняться на два человеческих роста выше, ухватиться за ветвь, перебирая руками – добраться до ее середины, снова колени касаются груди, распрямляются – и опять тело мелькает в воздухе, повисая на миг над пустотой…
Внизу рос кустарник, внизу с такой быстротой не пробежать, на земле ему не догнать бы оленихи, остаться без добычи, не принести мяса женщинам и детям.
А здесь, наверху, он догнал ее. Мельком заметил два птичьих гнезда: это потом, они не убегут. Язык отяжелел от слюны. Питек быстро, прильнув к стволу (сучок оцарапал грудь; охотник даже не заметил этого), спустился на самый нижний, толстый сук, скорчился и застыл, готовый к прыжку.
Лань показалась внизу. Бег ее замедлился. Опасности не было. Животное остановилось. Ноздри его раздувались. Оно приподняло ногу для следующего шага. Оглянулось.
Питек бесшумно обрушился сверху – точно на спину. Обхватил обеими руками гибкую шею. Лань рухнула от толчка. Хрустнули позвонки.
Крик победы, крик радости жизни, клич уверенности в себе. Это я, охотник! Это я, сильный и быстрый! Это я, приносящий мясо! Это я! Это я!
Но кто там шевельнулся в кустах? Кто?
* * *
Медленно, гулко звонил колокол. Дверцы келий распахивались со скрипом. По полу длинного коридора тянуло сырым ветром. Братия шла к заутрене. Тускло мерцали свечи. Красновато отблескивали глаза. Из трапезной несло капустой.
Шла братия неспешно; бывалые мужики, ратники, ремесленные люди шли отмаливать грехи людские за многие колена. Немалые грехи.
Да приидет царствие твое, да будет воля твоя!
Шел и брат Никодим, Иеромонах. Шел, привычно шевеля губами, не словами – душой припадая к Господу. От промозглого холодка прятал ладони в рукава.
Господь плохо слушает нынче, и мысли сбивались с возвышенного, тянули вниз, к суетному, к мирскому, что позади уже.
Небогатое было хозяйство, но с – лошадьми. Не отдыхал, работал. Зато и жил, не умирал. Как все жил. Чего не хватало?
Не хватало иного. Возвышенного. Таков уж уродился. Был моложе, плакал ночами. Тесно было душе. Мысли: лошадь ли при мне, я ли при лошади? Хлеб сею, дабы ясти, яду же – чего ради? Воистину человек – единая персть еси.
Мечталось: человек не только будет в земле рыться; есть в мире красота, и дана она человеку от Господа с великим умыслом. А не видит ее человек, попирает лаптями.
Единожды подумалось: красота – от Бога, красота в Боге. И пристала мысль. Не вытерпел; оставил все. Брату оставил, единокровному, единоутробному. Простился. Ушел.
Давно это было.
Молился Никодим бездумно, привычно отмахивал поклоны, осенял себя крестом, а мысли далеко гуляли.
Не нашел красоты и в обители, за дубовым тыном, за крепкими стенами, что сложены на извести, замешанной на куриных яйцах.
Уже и думать стал, сомневаясь: а точно ли есть она? А коли есть, то для человека ли? А может, красота сама по себе, а человек – особо, ползает по ней, яко вошь по подряснику, однако не зрит, понеже не умудрен?
Вздохнул Иеромонах брат Никодим. Еще долго стоять. Коленям холодно, но ничего, привык, давно привык.
Брат Феофил приблизил бороду, тихо, только Никодиму, – в самое ухо:
– Слух прошел – поляки нас воевать собираются.
Никодим сотворил крестное знамение:
– Господь поможет…
– Король Стефан. Мимо нас им не пройти, иная дорога не торена.
Моргнул Иеромонах, ничего не ответил. Может быть, увидел – в редкие минуты такое бывает дано человеку – себя на стене, что не для того лишь возведена, дабы охранять монаха от соблазнов мирских, но и чтобы противостоять всякому, кто идет с заката. Себя на стене, и стрелу тяжкую, что летит, летит, и все ближе, ближе, медленно, как в тяжелых снах, что от искусителя, от лукавого. Летит, и никуда не деться тебе…
Прощай, белый свет, прости, Господи, за грехи и помилуй.
Прости, красота непознанная…
* * *
Сладок звук кифары, но звонче ударяет бронза о бронзу, звенит меч о пластрон, и копье утыкается в туго обтянутый кожей щит, и трепещет гребень на шлеме.
Для чего жив человек? Чтобы умереть достойно.
Какая смерть достойна? Только в бою.
Воин падает в бою, и Спарта будет оплакивать гоплита и радоваться тому, что не перевелись еще истинные мужи.
Дети вырастут и возьмут твой меч, и наточат, чтобы одним касанием сбривать черные бороды вместе с головами.
Легкий воздух Фермопил врывается в легкие. Больше! Больше!
Шаг в сторону – и копье пролетает мимо. Бессильно лязгает о камень за твоей спиной.
А-а!
Шаг вперед – и удар мечом. Ужас в чужих глазах за миг до того, как хлынувшая кровь зальет их. Как раковина под сандалиями, рассыпается круглый чужой шлем.
Кипит бой, и звенят перья Эриний.
Не выдержав, отходят наемники – что им Спарта? – и персы накатываются слева, подобно волнам морским.
Нет пути назад…
Хха! – выдох при ударе.
Сражался справа Ипполит. Где ты?
Уже сидит Ипполит в зыбкой лодке, и Харон, перевозчик, медленно движет веслом. Не плещется тяжелая вода Стикса…
Хха!
Кто, кроме нас, рожденных Спартой, устоял бы, не обратился в бегство?
Никто.
Хха!
И еще раз: хха!
И еще…
Как отяжелела рука. И льется кровь. Когда это?.. Не заметил.
Неужели это последний бой?
Или там, в селениях блаженных, воины тоже выходят – против тех, кто не был угоден богам, кто бежал с поля, кто предал свой город и свой народ, своих старцев и женщин, своих детей и их детей, и своих богов, и честь свою? Выходят воины, и те, презренные, снова бегут, но не дано им убежать, и их будут убивать честные воины, убивать по десять раз и по десятью десять раз, и все страшнее будет их страх, и все ужаснее – ужас, и мутная их кровь будет течь по лезвиям наших мечей, и земля не впитает ее, сухая земля той, другой Спарты, которая, конечно же, есть в тех селениях…
Только так и должно быть.
Не берите меня, я хочу испустить последний свой вздох здесь, на этих камнях, где рядом лежат наши воины, а другие еще сражаются.
Не берите меня…
* * *
Они вышли из Садов памяти, каждый из своего, замкнутые и молчаливые. Быстро уложили сумки.
Ульдемир и Уве-Йорген ждали их у эллинга.
Анна увидела приближающихся членов экипажа и невольно прижалась к капитану. Так блестели их глаза, таким сверлящим был взгляд.
Дверь бесшумно отъехала, открывая доступ к катерам.
* * *
Оба катера оторвались от корабля почти одновременно. Аверов и Рука провожали их взглядом, пока светлые точки на экране не погасли, совместившись с диском планеты.
Тогда Рука сел.
– Кури, доктор.
– Да, у вас не курят. У нас курят. Я буду курить.
Он закурил.
– Правильнее было бы сказать – у вас курили, – деликатно проговорил Аверов.
– Сейчас, думаешь, не курят?
– Сейчас?.. Это было ведь так давно, сейчас всех вас давно уже нет.
– Да, – согласился Гибкая Рука спокойно. – Так мне говорили. Всем нам так говорили.
– А вы что же, не верите этому?
– Не знаю. Знаю, что они – очень далеко. Так далеко, что я, наверное, никогда больше их не увижу. Мое племя – здесь. Капитан, Рыцарь, даже ты – мое племя.
– Гм… Ну да…
– Но то племя, которое было моим раньше, – оно есть. Раз я есть – почему же не быть моему племени?
– Но ведь прошли столетия…
– Я этого не понимаю. Меня взяли, увезли. Я рад. Иначе я остался бы совсем без волос – и без головы тоже. – Рука не засмеялся: он не умел смеяться. – Увезли далеко, доктор. Но там, откуда меня увезли, – они все остались. И сейчас тоже живы, я знаю. Только старики, наверное, уже умерли. Некоторые. А другие живут. Не надо говорить, что это не так. Я понимаю так. Не могу понимать иначе.
– Хорошо. Я не буду говорить об этом.
– Кури. Ах, да… Слушай. Завтракать, обедать, ужинать мы будем вместе.
– Хорошо.
– Нас слишком мало осталось, поэтому будем вместе. И каждый раз ты будешь говорить мне, как дела. Как звезда.
– Зачем?
– Так надо.
– Но вы же не поймете – вы не специалист…
– Пусть доктор думает – это потому, что Рука на связи. Если капитан спросит, чтобы Рука сразу мог ответить.
– Но ведь можно пригласить меня…
– Наверное. Но ты понял: три раза в день ты будешь говорить мне. Ты покажешь мне, как увидеть, что звезде хорошо, и как увидеть, что ей плохо. Ночью доктор будет отдыхать. Наблюдать будет Рука.
– Зачем? Есть же приборы, есть компьютер, учитывающий все, он сам подаст сигнал…
– Рука понимает: инженер. Но он хочет сам. И будет. Рука верит себе больше, чем машинам, хоть он и инженер.
– Когда же будет отдыхать Рука?
– Потом, – сказал индеец. – Потом. Отдыхать он будет вместе со своими. С теми, кто остался далеко…
– Не понимаю…
– Ты много не понимаешь, доктор. Я понимаю.
И хватит.
* * *
Застекленная крышка в потолке откинулась, спустили лесенку. Несколько пар глаз смотрели сверху.
Шувалов поднялся по лесенке. Он оказался на площадке – скорее всего на плоской крыше строения, – обнесенной невысоким парапетом. Его окружили несколько человек; четверо особо мускулистых, – должно быть, санитары; двое были, видимо, врачами. Шувалов глядел на них с откровенным любопытством.
– Иди туда, – сказал один из врачей и вытянул руку.
– Я просил бы все-таки позволить мне умыться и прочее, – проговорил Шувалов.
– Конечно. Это там.
Шувалов подошел к краю площадки в том месте, где в парапете был выем. Вниз вела деревянная, из толстых брусьев лестница с перилами. Строение оказалось одноэтажным, еще несколько таких же виднелось по соседству, стены их снаружи были расписаны цветными линиями и пятнами. Цвета гармонировали, смотреть на них было приятно, и Шувалов почувствовал, как утихает в нем поднявшаяся было тревога: все-таки от предстоящего разговора зависело многое.
– Ты боишься спуститься? – спросил тот же врач.
– Я просто любуюсь. Красиво.
Шувалов имел в виду не одну лишь роспись; обширный, обнесенный высоким тыном участок вмещал не только домики – тут и там тенистыми купами возвышались деревья, и каждая группа их была не похожа на все остальные и оттенком зеленого цвета, и формой ветвей, и очертаниями кроны; каждая группа говорила о каком-то чувстве: радости, грусти, уверенности…
– Да, – согласился врач. – Может быть, тебе помочь?
– Благодарю. Я сам.
Пока он мылся, санитары не спускали с него глаз. Полотенце было шершавым, грубоватым.
– Я готов, – молвил Шувалов с облегчением.
Его провели к врачу. Там было и похоже, и непохоже на кабинет врача на Земле: светло и чисто, и даже стеклянный шкафчик стоял, но не было той электроники, автоматики, оптики, без которой трудно было бы себе представить современную медицину.
Санитары остановились за спиной, у двери. Врач сидел за столом.
– Садись… Ну, как ты себя чувствуешь?
– Благодарю вас, прекрасно. Но прежде чем я буду отвечать дальше на ваши вопросы, позвольте задать один мне.
– Ну… пожалуйста.
– Долго ли мне придется пробыть здесь – разумеется, в случае, если я буду признан здоровым?
– Не более двух недель. Ты знаешь, конечно, из скольких дней состоит неделя?
– Полагаю, что из семи, если…
– Ах, из семи.
Врач переглянулся с другим, сидевшим сбоку.
– А какой сегодня день недели?
Шувалов подумал. Пожал плечами.
– Откровенно говоря, было столько дел, что я не следил…
– Если ты затрудняешься с ответом, так и скажи. Итак, ты не помнишь, какой сейчас день недели. А какой месяц и какое число?
– Ну, по нашему календарю…
– Прости. Что значит – по вашему календарю? Он у вас другой?
– Видите ли, объяснение этого надо начинать издалека…
– О, у нас есть время, и у тебя его тоже достаточно.
– В этом я как раз не очень согласен с вами. Дело в том, что… Вы – врач, следовательно, человек, не чуждый науке, научному образу мышления. И вам сравнительно нетрудно будет понять то, что я должен сказать.
Он умолк, поймав себя на мысли, что ему как-то очень легко – и вместе очень трудно разговаривать с этими людьми. Легко – потому что они каким-то образом располагали к откровенности. Трудно – потому что для него, человека своего времени, как и для всех, кто родился и жил в его эпоху, не составляло труда следить за ходом мысли собеседника, понимать движущие им мотивы и предугадывать выводы; но, как оказалось, это было применимо лишь к современникам: уже члены экипажа вовсе не являлись для Шувалова открытой книгой, неожиданные, непредсказуемые эмоции врывались нередко в их логику, искажая или вовсе подавляя ее, а порой, напротив, в момент взлета эмоций в них вторгался холодный расчет – чего современники Шувалова себе тоже не позволяли, ратуя за чистоту и мысли, и эмоции, четко отделяя то, что было подвластно чувствам, от всего, что должно было решаться лишь рассудком. А теперь, сидя напротив этих врачей, Шувалов почувствовал, что они, современники деревянных строений и вещей, не уступают ему в умении проникать в глубь человека, но делают это как-то по-другому, а для него остаются непонятными, как мощная станция, что работает тут, рядом, но на той частоте, какой нет в вашем приемнике.
– Ты задумался? Можешь быть уверен – мы постараемся понять тебя, – врач мельком переглянулся с другим снова. – Итак?
– Я просто думаю, с чего начать, чтобы…
– Я советую, чтобы было легче, начать с того, что сильнее всего беспокоит тебя именно в эту минуту. Ты знаешь, что больше всего беспокоит тебя?
Шувалов хотел сказать, что больше всего его сейчас беспокоит то, что нужен контакт на самом высоком уровне, а его, этого контакта, нет, но внезапно понял, что это не самое сильное беспокойство, просто он привык так думать. Сильнее сейчас было другое, а не вспышка, не ее угроза.
– Понимаете ли… Конечно, первоисточник всего – это предстоящая вспышка вашего светила, его взрыв. Мы можем предотвратить этот взрыв, погасив ваше солнце, – разумеется, не сразу, а постепенно, но так или иначе это сделает жизнь на вашей планете невозможной. Однако воздействие на ваше светило можно производить по-разному: можно форсировать, а можно воздействовать длительно. От этого зависит, какая часть его энергии в единицу времени будет уходить в сопространство, иными словами – как быстро станет оно остывать. Если бы сейчас на корабле у пультов находился я, то, конечно, выбрал бы медленный вариант. Но сейчас там – другой ученый. Он знающий и способный человек, но он моложе меня. Значительно моложе. Как и я, он теперь на два-три года выпал из научного процесса там, на Земле. Но если для меня это уже не имеет особого значения – по многим причинам, – то для него дело обстоит иначе. Он должен – и будет – спешить. И если у пультов в момент воздействия окажется он, то наверняка проведет его на пределе, звезда – ваше солнце – начнет гаснуть куда быстрее, и мы не успеем даже перевести вас под землю, даже проделать подготовительные работы… Вот в этом для меня сейчас – главное беспокойство… Но если, допустим, я сейчас получу возможность вернуться на корабль, то кто же установит контакт с вашими правителями? Кто объяснит им всю ситуацию, в которой оказались и вы, и мы? Теперь вы понимаете, почему контакт нужен мне как можно скорее?
– Мы все понимаем, не сомневайтесь. Теперь мы хотим спросить…
– Рад буду ответить…
* * *
Врачи сидели в опустевшем кабинете. Шувалова увели санитары.
– Наш судья, конечно, не светоч разума, – сказал один. – Но на этот раз он не ошибся. Да и кто бы тут ошибся? Такая великолепная картина… О чем ты задумался?
– Смотрю. Взгляни и ты – как прекрасно играют тени на стене.
– Это солнце светит сквозь листву. Чудесно.
Они помолчали, наслаждаясь.
– Задерни занавеску до половины. Правда, еще лучше?
– Великолепный контраст… Да, ты говорил о картине. Она слишком прекрасна.
– У тебя какие-то сомнения?
– Все дело в предпосылках, понимаешь, все, что он говорил, укладывается в довольно строгую систему – я, как мы уговаривались, следил за логичностью и обоснованностью изложения и выводов. Да, в очень строгую систему…
– Ну, при заболеваниях психики это не такая уж ред-кость.
– Согласен. И тем не менее.
– Неужели ты собираешься поверить хоть единому его слову? Это такой же человек, как мы с тобой… только, к сожалению, больной. Бред, навязчивые идеи…
– Обождем немного с диагнозом.
– Ну, знаешь ли, если мне надо выбирать между двумя возможностями: поверить в пришельцев из иного, высокоразвитого мира – или диагностировать паранойю, то я, вернее всего, предпочту второе. Не пойму: что смущает тебя?
– Не забудь, что мой сын – астроном.
– Прекрасно помню. И что же?
– Пусть он поговорит с больным.
– Ты хочешь устроить экспертизу?
– Мы ведь специалисты только в своей области. Видишь ли, если он бредит, то в чем-то – большом или малом – неизбежно нарушит положения науки, выйдет за их пределы. Мы с тобой ничего не заметим, а специалист поймет.
– Хорошо, ты убедил меня. В конце концов время у нас есть; будь мы даже уверены, что он совершенно нормален, закон не позволил бы нам выпустить его, не проведя всей программы обследования, раз уж он направлен сюда официально, а не явился сам.
– Да. Вечером я попрошу сына…
* * *
Их было много, человек сто или даже больше. Они шли по дороге, не торопясь, лопаты, оружие и черный ящик везли позади на телеге, а за ней тянулся длинный хвост долго не оседавшей пыли. Шли кучками, кто молча, кто негромко переговариваясь.
– Готфрид Рейн принес сына.
– Счастье в дом…
– Кончается подошвенная кожа.
– А сколько тебе на следующий месяц?
– Сколько сделать? Еще не сказали…
– Иероним Сакс ушел в лес.
– Жаль. Хороший кузнец был.
– Но с фантазиями. Видел красоту в куске железа. Ты видишь?
– В куске железа – нет. Но я и не кузнец… Жаль, что ушел. Мне пришло время взять новую лопату. Думал, он сделает. Была бы славная лопата.
– Ничего, сделает другой.
Передние остановились. За ними и остальные.
– Закат, – сказал кто-то. – Полюбуемся. Красиво.
Закат и правда был красив. Медленный перелив красок на небе. Одинокое облачко. Треск насекомых в высокой траве по сторонам дороги. Сильный запах цветов, что раскрывают свои чашечки по вечерам.
Постояли. Пришел час смотреть на солнце. Сняли с телеги ящик, посмотрели – серьезно, истово, до устатку. Потом разошлись по обе стороны дороги и стали устраиваться на ночлег. Поужинали холодным, запивая водой.
– Перед рассветом поднимемся. Встретим восход, посмотрим на солнце – и в путь. Недалеко уже.
Смотреть на солнце полагалось всегда – дома ли, в дороге ли. Зимой и летом. Мужчинам и женщинам. Только детям не надо было и старикам тоже.
Солнце село; зажглись звезды, узор их был вечен и надежен.
– Какая ночь!
– Благодать.
– Спокойного сна.
– И тебе тоже, друг.
* * *
Астроном пришел к Шувалову этим же вечером: ему не терпелось. Был он молод, высок, вежлив. Войдя, полюбовался, как полагалось, горящей свечой, игрой светлого пятна на потолке. Объяснил, кто он и зачем явился.
Шувалов вечером был сердит, потому что надеялся, что врачи, люди разумные, после искреннего разговора его отпустят. На Земле так и произошло бы, потому что сама беседа была бы вовсе не главным: там были приборы, психиатрия давно стала наукой точной. А здесь, видимо, обходились лишь опытом и интуицией. Все это, как знал Шувалов, временами подводило. Вот и на сей раз подвело.
– Ах, астроном! – сказал он и подумал, что и астрономия тут, видимо, основана на интуиции и, значит, разговора тоже не получится: его выслушают, но не поймут.
И все же пытаться надо было до последней возможности.
– Вас что же, врачи прислали?
– Да.
– А зачем же это? Скрасить мое одиночество или учинить экзамен? Я, впрочем, готов ко всему. Спрашивайте, если угодно.
– Они сказали, что ты тоже астроном.
– Тоже? Я?! Ну, пусть, я «тоже». Интересно! Да, во всяком случае, там, откуда я прибыл, меня считали далеко не самым худшим из представителей этой науки.
– Откуда ты прибыл?
Это «ты» каждый раз прямо-таки било Шувалова по нервам. Он с неудовольствием подумал, что теряет контроль над собой. Уважающий себя человек не допустит такого. Но обстоятельства были из ряда вон выходящие. Он сделал усилие и успокоился.
– Как вам объяснить… Галактического глобуса у вас, разумеется, нет: для него нужен компьютер. Но хотя бы карта, друг мой, карта ближайших звезд. По сути дела, мы ведь соседи…
Карта у астронома была с собой. Он разложил ее на столе. При слабом свете свечи приходилось напрягать зрение, но Шувалов довольно быстро разобрался.
– Вот та звезда, откуда мы, – сказал он, показав.
Астроном вгляделся.
– Ага, – озадаченно сказал он.
– Что вас смущает?
– Меня… Ты хорошо знаешь легенды?
– Ваши? Откуда же?
– Да, я все забываю, что ты прилетел. Ты ведь такой же, как мы. Чем ты объяснишь такое сходство?
– Мы прилетели оттуда же, откуда и ваши предки.
– Легенда… – повторил астроном. – Ведь на самом деле у нас не было и нет предков: наш источник – Сосуд. Но пусть… Что же привело вас сюда? Откуда вы узнали о нашем существовании? Путем наблюдений?
То была маленькая ловушка: на таком расстоянии наблюдения ничего не могли дать.
– К сожалению, мы и понятия не имели о вашем существовании. Иначе явились бы более подготовленными. Нет, просто мы обнаружили, что ваша звезда является источником опасности для нас. Ваша астрономия имеет представление о Сверхновых?
– Да.
– И о переменных вообще?
– Безусловно.
– Относите ли вы ваше солнце к переменным?
– Да, – ответил астроном, чуть помедлив.
– Как вы оцениваете амплитуду колебаний его излучения?
– В пиках – плюс-минут полпроцента.
– Вот как! Но недавно был пик… Мы его зарегистрировали. Он намного превосходит по значению ваши полпроцента. И лишь благодаря его кратковременности…
– Я знаю. Был очень облачный день. Таких не бывает десятилетиями. Вообще у нас очень ясная погода. Круглый год.
– Видимо, у вас хорошие условия для обсервации. Но дело не в этом, облачный день или ясный – не имеет значения. Итак, вам известно об этом скачке. А знаете ли вы, друг мой, что такие вот внезапные резкие колебания уровня излучения являются, по Кристиансену, – и я убежден, что это так и есть…
– Это какой Кристиансен?
– Жил раньше на Земле такой астрофизик. Он и разработал основы теории признаков возникновения Сверхновых. Ваша звезда относится как раз к такому классу, который, по Кристиансену…
– Мы знаем это. Но я же говорю тебе: у нас все время стоит ясная погода. И уровень населения никогда не опускается до опасного минимума. Чего же волноваться?
Да, подумал Шувалов. Горох об стенку. Бесполезно пытаться.
– Друг мой, если вы действительно ученый… Не стану больше объяснять, но поверьте: это страшно важно!
– Мне очень хочется, чтобы ты меня понял. Не представляю, как можно не понять… Лучше я сейчас принесу книги, таблицы…
– Так ли уж нужно убеждать меня? Лучше убедите врачей выпустить меня. Я должен во что бы то ни стало рассказать обо всем вашим… Хранителям Уровня или как их там.
– Врачи говорят, что отпустят тебя. Через две недели. Раньше запрещает закон.
– Поздно, вы не успеете… Скажите им что-нибудь, что убедило бы их… Что я страшный преступник, что меня нужно как можно скорее доставить к ним, чтобы предотвратить…
– Все и так знают, что ты виновен в нарушении Уровня. Но это не такое уж страшное преступление. Если бы Хранители стали сами заниматься такими делами, у них не осталось бы времени ни на что другое. Успокойся. Я сейчас принесу тебе мои книги. Среди них есть очень-очень старые, тебе будет интересно…
И астроном вышел. Снаружи стукнула щеколда.
Шувалов мрачно глядел в пол, подперев рукой подбородок. Все бессмысленно. Никто не хочет и пальцем пошевелить, чтобы спасти себя и всех остальных. Но не надо, на детей не надо гневаться. Их нужно воспитывать. Огонь у детей отбирают и силой, и в этом нет жестокости.
Хранители Уровня не захотят выслушать Шувалова, как ученого, потому что не в состоянии понять всю меру опасности. И как преступника – потому что преступление его заурядно и не опасно.
А какое преступление тут – самое страшное?
Везде и всегда самым страшным будет убийство. Лишение человека жизни.
Шувалов содрогнулся, представив себя убивающим человека. Ничего более дикого, противоестественного, невозможного быть не могло. Кажется, он не зря оказался у психиатров: сознание его ушло от нормы.
Но если нет другого способа обратиться к правителям этого мира, чтобы спасти множество других людей, живущих здесь, дать им время, чтобы они ушли под землю, успеть вызвать помощь из мира великой Земли? Если другого способа сейчас, здесь он не видит, а делать надо именно сейчас и именно здесь?
Ты не в состоянии, сказал Шувалов себе. Не можешь. Как бы ни признавал необходимость чего-то подобного – не сможешь ты, хороший, добрый, слабый современный человек.
Постой. Но ведь, собственно, смерть человека тебе и не нужна. Тебе нужно, чтобы твоим намерениям поверили, – этого, пожалуй, будет вполне достаточно.
Надо только правдоподобно изобразить. Если бы еще знать, как это делается.
Шувалов встрепенулся, услышав шаги.
Дверь отворилась. Астроном заходил спиной: руки его были заняты – он тащил стопку книг и еще что-то, какой-то чемодан или ящик – деревянный, плоский.
Ящик!
Шувалов не дал ему повернуться. Рванул ящик. Астроном стал медленно поворачиваться. Шувалов зажмурился и с искаженным лицом ударил астронома деревянным чемоданом.
Кажется, астроном вскрикнул. Шувалов ударил еще раз. Он даже не хотел этого, получилось как-то само собой.
Ящик развалился: был он сделан из тоненьких досочек. На пол посыпались какие-то стеклышки, проволочки, планки…
Прикрывая затылок руками, астроном убегал по коридору. Шаги его были неверны. Он кричал – почему-то негромко, словно стесняясь.
Шувалов, пошатываясь, подошел к прибитому к полу стулу. Сел. Уронил голову на руки. Его мутило, и хотелось плакать, как если бы он был еще совсем маленьким…
* * *
Солнце здесь уже взошло, когда два катера повисли над лесом в поисках удобного для посадки места.
Что-то двигалось внизу. Люди, и немало. Больше, чем их оставалось здесь, когда капитан с Анной сели в катер и взлетели к кораблю.
Малый катер приземлился первым.
И сразу же в колпак ударила тяжелая стрела.