Книга: Проклятая картина Крамского
Назад: Глава 9
Дальше: Глава 10

Часть IV
Столица

Петербург встречал туманами и дымами.
Он был непривычно шумен, и Матрена жмурилась от счастья, вслушиваясь в многоголосье толпы. Кричали торговки, силясь перекрыть друг друга, суетился простой люд, заполняя грязные улицы. Медленно ползли экипажи. И все-то здесь, пестрое, неряшливое, порою уродливое, было ей мило и чудесно.
Неужели вернулась…
В столицу.
Давид был мрачен. И пусть решение о приезде принимал он, но все одно не мог отделаться от мысли, что, возвратившись, совершил самую большую ошибку в короткой своей жизни. И даже счастье жены не радовало.
– Спасибо. – Матрена поцеловала супруга в щеку. – Я так рада…
Он лишь вздохнул.
В конце концов, если вдруг что-то пойдет не так, всегда можно вернуться…
Встречала матушка.
– Ах, дорогой, – сказала она, обнимая сына. – Как же я по тебе соскучилась!
Невестку она одарила внимательнейшим взглядом и с трудом скрыла раздражение: роды, как сие порой бывает, нисколько не убавили ее красоты. Девка не располнела, не подурнела, нет, она выглядела так же, как два года тому…
– И вас, дорогая моя. – Графиня удостоила невестку поцелуя в щеку. – Премного рада, что ваше здоровье позволило вам вернуться в столицу… полагаю, вам будут здесь рады…
– Очень на это надеюсь, – ответила нахалка, скромно потупившись.
А вот Давид, пылкий несчастный мальчик, не сумел скрыть раздражения. Что ж… ревность – это уже хорошо…

 

Матрена успела отвыкнуть от этого дома, оглушающе огромного, пустого и столь недружелюбного. От свекрови с ее холодными глазами и удивительным умением появляться именно тогда, когда это появление наименее уместно.
От замечаний.
И критики.
Гардероб Матрены устарел? Так ее ли в том вина… Дорогая матушка сама понимает, насколько тяжело в провинции отыскать приличную портниху, а журналы вечно запаздывают. Но теперь, благодаря помощи графини – а она ведь не откажет в помощи? – Матрена надеется все изменить…
И закружилось.
Журналы.
Портнихи… мерки и примерки. Тафта и атлас. Поплины, сатины, кружево-блонд… перчатки и шляпки, зонты и зонтики, туфли, туфельки и башмачки… Матрена окунулась в этот чудесный мир женских мелочей, которые вовсе не были мелочами. Она вдруг обнаружила, что способна часами перебирать альбомы с узорами кружев или шитья, выбирая именно то, что подойдет ей.
И требуя.
И споря со свекровью, которая вскорости сама признала, что вкус у Матрены безупречен. А этакое признание, полученное от старой гадюки, грело душу лучше собольей шубки… Правда, Давид не желал понимать, что на самом деле кружево – это не пустяк, а очень даже серьезная проблема.
Нет, он слушал.
И кивал, когда требовалось, но при том явственно сдерживал зевки… Скучно ему было.

 

«…дорогая моя сестрица Аксинья.
Пишу тебе сама не знаю по какой надобности, ибо письмо это ты навряд ли получишь. Скорее уж в силу привычки некой, сложившейся за время моего жития в доме Бестужевых, чувствую я необходимость излить мысли на бумагу.
Жизнь моя вновь переменилась и на сей раз к лучшему. Я обрела то, чего желала всем своим сердцем, – свободу!
Нет, свобода сия, конечно, имеет свои границы, но в Петербурге, где я имею счастие ныне обитать, границы весьма условны. Полагаю, ныне ты по давней своей привычке подумаешь обо мне дурно, однако спешу заверить, что не имею и в мыслях оскорбить своего дорогого супруга изменой. Само собой, я люблю и Давида, и нашего сына.
Его пришлось оставить в поместье, чего ты, несомненно, не одобрила бы. А потому я несказанно рада, что ныне лишена возможности лицезреть и тебя, и твое неодобрение. Петруша в хороших руках, а в свете не принято, чтобы мать нянчилась с младенцем самолично. И не могу сказать, чтобы меня не устраивало такое положение дел.
Супруг мечтает о дочери, однако я надеюсь, что господь в милости своей убережет меня от второй беременности. Я не готова вновь оказаться в сельской глуши. Не теперь, когда передо мной вот-вот откроются ворота столицы…
Ах, дорогая Аксинья, когда б знала ты, сколько всего со мною произошло! Давече имела я счастие посетить галантерейную лавку, где и обнаружила прелестнейшие перчатки из оленьей кожи… Они, конечно, предназначены для верховой езды, в которой я не сильна, хотя гадюка и приобрела для меня две амазонки. И если шерстяная несколько грубовата, как на мой взгляд, то вторая из стриженого бархата чудо до чего прелестна…»

 

Лист бумаги отправился в камин, и Матрена, глядя на то, как расползаются по белому полю уродливые пятна ожогов, вздохнула.
Вспомнилась сестра.
К чему вдруг?
Конечно, стоило бы и вправду написать, коротко и прямо, как Аксинья любила… Денег послать. Платьев… Хотя к чему ей, боярской стряпухе, наряды? Да и не налезут, Аксинья всегда была широка в кости…
Как она?
Обыкновенно… Вон, царским указом всем волю дали, а на воле сестрица не пропадет. Запросы у нее невелики, и на ногах она стоит твердо. А если б и вправду нужда случилась, Аксинья написала бы, знает, где Матрену искать…
Нет, ни к чему думать о прошлом, когда будущее ждет. И оно прекрасно… Завтра, уже завтра все начнется, а потому следует отдохнуть хорошенько. И супруга успокоить, который в последнее время сделался не в меру ворчлив. Этак Матрена себя и вправду виноватой ощущать начнет.
А в чем ее вина?
В том, что она женщина?
Не понимает… Она пыталась объяснить, но все равно он не понимает… в письмах своих прячется. Не говорит, от кого, но тут и гадать нечего. Амалия… Это имя вызывало глухое раздражение, нет, Матрена не ревновала. К кому? К толстухе, которой недавно исполнилось двадцать четыре? Помилуйте, это почти уже старость, а она и замужем-то не была… Не берут, стало быть, несмотря на все приданое, вот и остается ей, что вздыхать и писать письма чужому мужу.
И впору пожалеть несчастную, да не примет она жалости.
И не надо.
Но Давид после тех писем становится задумчив. И ответы сочиняет часами, будто бы нет у него иных занятий… А стоит спросить, о чем же таком важном написано, все отмалчивается…

 

…мой милый друг.
Вновь пишу тебе, хотя давече клялся, что не стану больше мучить тебя своими домыслами и проблемами, которых, быть может, и не существует вовсе. И уповаю лишь на то, что нытье мое еще не надоело тебе.
А если и надоело, то ты отпишешь о том честно.
Говоря по правде, я с немалым удивлением обнаружил, что в этом огромном доме мне совершенно не с кем перемолвиться словом. Отец занят делами партии, в коих я, будучи от политики далек, ничего не смыслю. Матушка и Матрена увлечены созданием гардероба и, кажется, впервые нашли общий язык. Они пытались и меня вовлечь в удивительный и загадочный мир женской моды, однако я оказался слишком черств и напрочь лишен чувства прекрасного, потому и малые мои советы были отвергнуты. Хотя, видит бог, я не представляю, какова разница в полоске узкой и широкой и почему одну можно использовать с пуговицами квадратными, а к другой нужны круглые и обязательно костяные.
Только, умоляю, не просвещай меня! Я блажен в своем неведении! И даже не знаю, чего хочу больше: чтобы это их безумие длилось как можно дольше, принося в дом некое подобие согласия меж моими близкими женщинами, или же чтобы оно поскорей прекратилось.
Как бы то ни было, в данном вопросе от меня ничего не зависит.
Мне остается терпеть и подписывать счета – я пришел в ужас, обнаружив, что за дамскую шаль ныне просят пятнадцать тысяч рублей! Не говоря уже о прочих мелочах, за которые я мог бы приобресть не одно имение. Нет, конечно, Бестужевы не бедствуют, и данная шаль, даже десяток шалей, сотня их не пустит нас по миру, но все же эти перемены обходятся нам в немалую сумму. Не подумай, что я скареден. Скорее уж удивлен тому, что женщины, да и мужчины, готовы тратиться на подобную ерунду…
Вновь пишу не о том.
Не шали меня заботят, моя дорогая Амалия, но неизбежное приближение дня, вернее, вечера, когда супруга моя вновь предстанет пред очами высшего света. Она спит и видит тот бал, предвкушая триумф, а у меня не хватает силы духа, чтобы упредить ее.
Матрена не ведает, сколь жестоки бывают люди!
И мне страшно.
Я боюсь, что ее не примут. Или примут, но как удивительную зверушку, забавное существо, на которое можно глядеть, удивляться ее существованию, однако невозможно признать равною… Я боюсь и того, что она своею красотой, наивностью привлечет тех, кто не слишком-то порядочен.
И я бы сказал ей обо всем, но… как испортить ей радость? Это сродни тому, что отнять у ребенка Рождество Христово.
Да и, мнится мне, не поймет Матрена. Решит, что вновь я ревную. А я и вправду почти теряю разум от ревности, стоит представить подле нее того же В.
Что мне делать?
Ты скажешь, делать то, что я должен. Но беда в том, что ныне я запутался совершенно и сам не знаю, что же я должен. Отступить? Удержать? Не отпускать ни на мгновенье, рискуя при том обрести славу ревнивого безумца? Пускай, я и вправду безумен, ревнив, когда речь заходит о ней.
Такова любовь.
Ты спрашивала как-то, на что я готов ради любви. Теперь я знаю ответ: на все.
Пожалуй, еще немного, и я, уподобившись древнему тирану, заберу супругу, запру ее в высокой башне, заставив вернуться в то прошлое, где я был счастлив. И часть меня жаждет того, говорит, что я имею полное право поступать так, как заблагорассудится. Не я ли вызволил ее из неволи? Не я ли дал ей свое имя и положение? Сделал холопку Бестужевой? Так почему я должен поступаться своими желаниями и счастьем? Другая же часть меня твердит, что я все равно не был бы счастлив, сделав несчастною Матрену. И что самопожертвование – это естественно для любви. Хотя ты, моя дорогая Амалия, только посмеешься. Я никогда-то не был склонен жертвовать собою и во многих иных людях, с которыми случалось мне сводить знакомство, качество сие полагал недостатком.
Выходит, я изменился, моя дорогая Амалия. И переменам этим должен быть благодарен судьбе, которая свела меня с Матреной и позволила узнать, что есть истинное счастье».

 

Амалия, давая волю раздражению, скомкала письмо и отправила в камин.
– Мы едем в Петербург, – объявила Амалия компаньонке, тенью притаившейся в углу. Та кивнула, как обычно, не удостоив Амалию ответа.
Да и нужен ли он был?
Компаньонка давно усвоила свое место в этом доме и не собиралась ничего менять. Амалия же… Что ж, маменька будет рада, что дщерь ее беспутная решила вернуться в столицу. Вероятно, сочтет, что доводы ее достигли разума Амалии и та решила все же найти себе жениха.
А может, и вправду…
Есть люди помимо Давида… Пусть он и дальше возится со своею холопкой, пуская пузыри от счастья… Амалия же… Амалия забудет и его, и письма эти. Выкинет из головы.
Или нет?
Памятью она обладала чудесной, на свою беду, и самолюбием, излечить которое было куда сложней, нежели сердце. Что сердце? Поноет и перестанет, но мысль о том, что и дальше, всю свою жизнь Амалии придется сталкиваться с Бестужевой… и делать вид, что рада этим встречам… и притворяться ее другом…
Нет, это несколько чересчур.
Ладно, если уж маменьке так хочется устроить очередные смотрины, Амалия потерпит. Она даже постарается не быть слишком придирчивой, вдруг да и вправду попадется приличный человек. Но и Бестужевых без внимания не оставит.
Чутье подсказывало, что предстоят презанятные времена.
Амалия усмехнулась и, подвинув лист, написала:

 

…Дорогой мой друг.
Счастлива слышать, что ты наконец нашел в себе силы признать собственную слабость. Отчего-то мужчины полагают за достоинство быть не просто сильными, но сильнее всего на свете. Я вовсе не призываю тебя стенать и лить слезы, но лишь говорю, что жалобы твои мне понятны и делают понятнее и ближе тебя самого.
Что же касается твоих желаний, то, мнится мне, они тоже более чем естественны. И справиться с ними способен лишь ты. Я же, со своей стороны могу обещать, что всегда выслушаю тебя и не стану смеяться. Во всяком случае, постараюсь.
А заодно уж я решила, что пришло время и мне вернуться к светской жизни, тем паче ты сам знаешь, что матушка моя все еще мечтает о моем успешном замужестве. И мне придется пойти ей навстречу, пусть и вовсе у меня нет ни малейшего желания связывать себя узами брака…

 

Первый бал.
Не вечер в доме, не представление, но именно бал… Сердце то замирало, то бросалось вскачь. И в голову лезли всякие мысли… А не слишком ли вычурно платье? Прическа, над которою трудились не один час, выдержит ли она бал? И сама Матрена… ей ведь придется говорить… танцевать… Она чудесно танцевала, но дома, с супругом.
Вдруг да растеряется в обществе?
Или не растеряется, но случится так, что бальная книжка ее останется пустой?
Если, несмотря на наряд и драгоценности, в ней увидят вовсе не будущую графиню Бестужеву, но бывшую холопку…
Или вовсе не пустят?
Нет, такое невозможно… Графиня не простит подобного позора, а падет он не столько на Матрену Саввишну, сколько на все семейство Бестужевых. Кто захочет ссоры?
– Волнуешься? – Супруг был спокоен, и это спокойствие, его надменная ленивая улыбка злили неимоверно. Что стоило ему выказать хоть какое-то волнение? – Вот увидишь, все будет замечательно… Ты прелестна.
И ручку поцеловал.
Не сказать, чтобы Матрена вовсе успокоилась, но… уверенности прибыло.
И было все именно так, как она представляла.
Бальная зала.
Сотни свечей.
Несколько душно, немного тесно… Людно, естественно. И Матрена с восторгом разглядывала пеструю эту толпу. Ах, до чего многолика она! Дебютантки в белом кружеве, в дозволенных этикетом жемчугах, схожие друг с дружкой, словно сестры. Хотя, видит бог, меж Матреной и Аксиньей куда больше различий, нежели меж этими ряжеными девицами, что, прячась за юбки тетушек и матерей, ревниво разглядывают друг друга…
И дуэньи их в нарядах куда более роскошных – у возраста имеются свои преимущества – не отстают от подопечных. Вооруженные лорнетами и моноклями дамы степенно раскланиваются друг с другом, кивают, порой роняют пару слов, которые не более, нежели дань вежливости. На самом деле же каждая следит и за вверенною заботам ее девицей, и за ее конкурентками. А заодно уж кавалерами из тех, что представляют особую ценность на брачном рынке. Вдруг да случится оказия для знакомства?
Вдруг да знакомство это перерастет в нечто большее?
Почтенные дамы высокого звания стоят над этой озабоченной единственно вопросами устройства выгодного брака толпою. Им доставляет удовольствие наблюдать за чужими играми, но и собственные они порой ведут, соглашаясь протежировать какую-нибудь милую или же не милую, но состоятельную особу…
Кавалеры… Что ж, иные сами ищут знакомства, выбирая на ярмарке невест тех, кто не столько красив, сколько способен принести супругу небольшое или же, напротив, большое состояние. Но этих охраняют особо рьяно, оберегая от неудобных знакомств… Иные же, хоть и не уклоняются от круговорота этого брачного рынка, но все ж держатся наособицу, строго, всем видом своим давая понять, что вовсе не заинтересованы в заключении брака…
Наособицу держатся и пары замужние.
Впрочем, как обмолвилась Ольга, нынешние нравы столь вольны, что допускают появление мужа без жены или, хуже того, жены без мужа… Сказав это, она выразительно взглянула на Матрену, будто бы ожидала от нее именно такого поведения.
– По-моему, это… неправильно. – Матрена потупилась. Все же, пусть норов у старой гадюки был и вправду гадостен, но имя ее значило в свете многое. И это имя было нужно Матрене.
Пока не появится собственное.
И ради того Матрена готова была терпеть уколы… В конце концов, с Мизюковой было ничуть не легче, но Матрена справилась. И с гадюкой, глядишь, поладит…
– Милочка. – Ольга одарила невестку насмешливым взглядом, в котором читалось, что все-де уловки Матрены видны и понятны, и потому не следует ей и дальше притворяться невинною овечкой, пустое это. – Я рада, что ваши моральные принципы столь высоки, что позволяют осуждать других. Надеюсь, они же помогут вам избежать ошибок…
И удалилась.
Пошла сплетничать с такими же, как сама, престарелыми гадюками, чьи лучшие годы остались в прошлом. Пускай, без нее Матрене легче…
Душа ее пела.
А тело желало танца… и шампанского… и она приняла бокал, поднесенный мужем.
– Осторожней. – Тот не удержался, чтобы не предупредить. – Шампанское – опасный напиток.
Можно подумать, что до этого дня Матрене не случалось его пробовать. И ныне он, занудный, не способен был просто помолчать. Просто получать удовольствие…
Но вспыхнувшее было раздражение погасло. Не здесь, не в месте столь замечательном… Матрена не позволит испортить себе бал.
Вскоре стало не до разговоров.
И не до мужа…
Появление Бестужевых не осталось незамеченным. К ним подходили… представлялись и представляли… и вскоре Матрена позабыла обо всем. Она наслаждалась новой для себя ролью – если не хозяйки, то всяко дорогой гостьи.
Мужчины… женщины… Женщины завистливы и ревнивы, от них не дождешься доброго слово, ибо каждое произнесенное щедро сдобрено ядом. Зато мужчины… Ах, как они смотрели!
С обожанием.
Восхищением.
И восхищение это не стеснялись выражать в словах… Столько изысканных комплиментов Матрена в жизни не слышала. И от слов, от чужого восторга голова кружилась сильней, нежели от шампанского… а потом ее пригласили на танец. И приглашали вновь и вновь… Она чувствовала себя превосходно, ставши частью нарядной веселой толпы, сроднясь с нею, будто бы именно для того – для вечного празднества – и была рождена.

 

Амалия наблюдала за молодой Бестужевой.
Кокетка.
Пока лишь кокетка, и кокетство это невинно, но, как и следовало ожидать, Давид ревнует. Он держится рядом с женою, с видом пренезависимым, но в то же время каждому, кто способен не только смотреть, но и видеть, ясно, что вид этот – маска.
Бедняга.
С другой стороны, чего он ожидал от провинциальной девочки? Она вот-вот потонет в патоке пустых славословий, сама того не заметив. И вид старого приятеля, который уже давно перестал быть приятелем, доставлял несказанное удовольствие.
Впрочем, когда надоело наблюдать – юная графиня кружилась в танце с очередным кавалером, уже не задумываясь о том, как сие будет воспринято, – Амалия подошла к Давиду.
– Ты выглядишь чудесно, – не слишком-то искренне произнес он.
И при том взгляда не спускал с жены, будто опасаясь, что если отвернется хоть на мгновенье, то случится непоправимое…
– Благодарю… но до твоей супруги мне далеко.
Давид не ответил, вскинулся, точно собираясь сказать что-то резкое, но сдержался.
– Не сердись, дорогой… Не проводишь меня на балкон? – Амалия сама взяла Давида под руку: стоит ли ждать любезности от мужчины, мысли которого заняты всецело ветреной женой.
Он же, беспомощно оглянувшись, – Матрена вовсе не собиралась бросать ни танец, ни толпу кавалеров – покорился.
– Не сердись. – На балконе было прохладно, но лучше прохлада, чем духота бальной залы, в которой Амалия, говоря по правде, начала задыхаться. – Твоя жена не собирается тебе изменять.
Не сейчас.
Не здесь.
Не сразу. Не настолько же она глупа, право слово! Хотя, если бы настолько… Скандал вышел бы знатный. И развод воспоследствовал бы ему всенепременно. Давид, при всей его нынешней мягкотелости, измены не потерпел бы…
– Я знаю, – сухо ответил Давид.
– Но ревнуешь?
– Ревную. Она…
– Она как ребенок, дорвавшийся до сластей… Вспомни свой первый бал. Разве ты сам не был оглушен? Озадачен? Не переполнял тебя восторг?
– А тебя?
Неудобный вопрос, но Амалия готова ответить на него.
– Я всегда знала, что не отличаюсь особой красотой, а еще обладаю дурным характером… Мне сложно было верить людям, которые твердили, что с первого взгляда были мною очарованы, тем более что говорили они это, глядя вовсе не на меня… и словами одинаковыми… Вежливость, не более того.
– Вежливость, – эхом отозвался Давид.
О да, ему не приходилось улыбаться в ответ, неискренне заверяя, что он счастлив свести знакомство… и гадать, что именно привлекло – батюшкино ли имя или же матушкино состояние, на которое кандидат в женихи крепко рассчитывал, ибо собственные его дела обстояли плачевно. А главное, никто и никогда не сомневался в способности Давида думать.
От женщин же ждали глупости.
И наивности.
И не приведи боже показаться умной… умнее мужчины… не простят… и до сих пор не простили, хотя и смирились. Старым девам позволено иметь странности.
– И что мне делать? – Давид провел рукой по волосам. Так он делал всегда, когда нервничал и пытался сдержаться.
– Ничего.
– Стоять и смотреть?
– Поговори с ней. Объясни, что поведение это бросает тень на тебя… на ваше имя… Что она и без того дала немало поводов для сплетен. Что здесь собрались вовсе не милые люди, которые счастливы принимать ее в своем доме…
Амалия захлопнула веер. Стоило бы вернуться. Их исчезновение не осталось незамеченным, и если промедлить… А с другой стороны, ее репутация выдержит и не такое. А Давид… Давид пусть сам объясняется с супругой.
Им найдется что высказать друг другу.
– И наберись терпения… – Это пожелание было высказано искренне.

 

– Очень непосредственная девочка, – с легким осуждением произнесла Стрижевская, разглядывая Матрену Саввишну сквозь стеклышко лорнета.
Все знали, что зрение у княжны преотменное, а лорнет она носит исключительно из каприза, как и нюхательные соли, но дамам ее возраста капризы простительны.
Ольга же вздохнула.
– Она совсем растерялась, бедняжка…
Невестка растерянной не выглядела. Напротив, она была отвратительно весела…
– Непохоже. – Стрижевская повернулась к Ольге. – Вы слишком долго держали бедняжку взаперти, вот девочка и радуется.
И радость ее была почти неприлична.
Слухи пойдут… Нет, слухи были бы неизбежны, но нынешние… Давид расстроится… а с другой стороны, быть может, осознает наконец, какую ошибку совершил? Исправить ведь несложно… главное, желание…
– Не сердись, Ольгушка. – Стрижевская выглядела несказанно довольной. И понятно… Слишком долго семейство Бестужевых гляделось идеальным в глазах высшего света. И даже брак с крестьянкой не нанес этой идеальности значимого урона.
А тут такое…
Скажут, что Ольгина невестка слишком уж кокетлива… легкомысленна… в лучшем случае лишь кокетлива и легкомысленна.
– Вспомни, ты и сама была молода… когда-то…
– Как и ты, дорогая. Но мы не позволяли себе… лишнего.
– Мы просто получили иное воспитание. Помилуй, что можно ожидать от этой девочки… Все же происхождение значит много…
Матрена Саввишна смеялась.
Громко.
Нет, Ольга не слышала ни смеха, ни шутки, которая так развеселила невестку. Но в том и не было нужды… Глупая девчонка забыла всякие приличия… и надо бы увезти ее домой, но…
Нельзя.
Найдутся те, кто усмотрят в этом раннем отъезде Ольгину слабость.
Или гнев.
– Не понимаю, как ты все это вынесла. – Теперь Стрижевская притворялась сочувствующей.
– Нам пришлось много работать…
…и предстоит еще больше. Но Ольга не сказала этого вслух. Все и так поняли.

 

Все прекрасное имеет обыкновение подходить к концу. И нынешний бал не стал исключением. Ах, Матрена не отказалась бы, чтобы длился он если не вечность, то еще час или два… три… пять… Ей хотелось смеяться, танцевать… Ах, скорей бы вернуться… не на этот бал, так на другой. Она готова жить там, перепархивая из одного дома в другой, наслаждаясь пьяной этой свободой. И превосходного настроения Матрены не способен был испортить мрачный вид супруга. Снова чем-то недоволен? Чем? Ей и знать того не охота…
Он заговорил первым, слава богу, дождавшись, когда же Матрена подымется к себе. А она спешила, потому как блекла радость под ледяным взглядом свекрови. И Матрена даже испугалась, что старая гадюка начнет отчитывать ее прямо в холле, при сонной прислуге… а то и ударит.
Веером.
Глупость, конечно, несусветная. Графиня – не сестрица Аксинья, которой случалось Матрену поколачивать, не веером, правда, но кулаками или скалкою, когда та под руку попадалась. Было сие давно и ныне казалось едва ли не сказкой, однако же было!
Как бы там ни было, ощущение радости исчезло, зато появилась вдруг усталость. Матрена с удивлением поняла, что с трудом на ногах держится. И ноги эти болят. И плечи. И шея. И голова. И во всем теле не осталось и косточки, которая бы не ныла…
– Матрена. – Супруг редко называл ее так, обычно обходясь ласковым – Матренушка. И значит, у нее вышло-таки вызвать его недовольство. – Нам следует поговорить.
Горничную он отослал, не подумав, что жене немедля нужна ее помощь. А девица, и думать нечего, поспешит наверх, уляжется спать… Матрене придется самой прическу разбирать, вытаскивая две дюжины шпилек…
– Говори. – Она уселась перед зеркалом, спиною к мужу, чтобы не видеть мрачного его лица.
И шпильки вытаскивала быстро, кидая их в шкатулку. Шпильки тихо звякали, и звук этот раздражал, но при том Матрена испытывала странное удовольствие от этого раздражения.
– Твое сегодняшнее поведение… недопустимо.
Ах, что еще ждать от него?
Скучный человек. И скучные же нотации читает… о том, что нельзя танцевать… нельзя говорить… нет, конечно, можно, но в то же время и нельзя. Он сам-то в своих речах не путается? А то вот Матрена совершенно запуталась между этими «можно» и «нельзя».
Он же все бормочет.
Руки за спину сложил… расхаживает по комнате… а у Матрены голова разнылась от речей этих бесконечных. И еще от непонимания, чего же именно он ждал. Не того ли, что Матрена весь бал простоит у стеночки, в тени какой-нибудь колонны, где обычно прячутся девицы из тех, кто излишне скромен или же некрасив.
Матрена вздохнула.
– Дорогой. – Она надеялась, что голос ее мягок и спокоен. – Прости, если я была неправа…
Конечно, она не была неправа, но сейчас проще согласиться.
– Но мне было так… весело… увлекательно. – Она смотрела снизу вверх, с печалью во взгляде.
– Они тебе лгут, Матрена…
– Кто?
– Все те, кто заверяет тебя в вечной дружбе… – Давид прикоснулся к ледяной руке жены. – И в том, что влюблен…
– Кто влюблен?
В ее голосе звучало удивление.
– Не знаю. Но всегда находится кто-то, кто уверяет, будто влюбился с первого взгляда… Это игра такая, Матрена. Одна из многих, принятых в свете… и ты, прости, слишком наивна. Этим людям нельзя верить. Лесть – их оружие…
Не понимает.
Он видит по глазам – она не понимает. Слушает, притворяется покорной, но в то же время думает, что она-то права… Никогда не выходившая из дома, достаточно искушена, чтобы отличить правду от красивой лжи.
И как быть?
Уехать.
Конечно. Завтра же уехать… в поместье, там он был счастлив. Матрена смирится. Будет недовольна, но… семейное счастье важнее балов? Не так ли?
– Уедем, – предложил Давид. Но жена, тихая и покорная жена, сумела выдержать прямой его взгляд и ответить:
– Нет.

 

…моя дорогая Амалия.
Пишу тебе, поскольку лишь ты способна меня понять. Да и кому еще я смогу пожаловаться, не боясь выглядеть при том смешным.
Моя жена…
Ты, наверное, слышала о ней. О Матрене Саввишне только и говорят, и не всегда хорошее, хотя, клянусь, она не давала мне поводов для ревности иных, нежели способна дать красивая женщина в обществе.
Мне не в чем ее упрекнуть, и все же…
Если бы ты знала, до чего тяжело выслушивать мне похвалы в ее адрес, если исходят они от мужчин. В каждом ныне видится соперник, а за словами его – намек, который я желал бы пропустить. Но порой намеки чересчур откровенны. Женщины же… Не мне тебе рассказывать, сколь умелы они в искусстве злословия.
Увы, моя матушка не стала исключением.
Ныне она, кажется, получает преогромное удовольствие, наблюдая за тем, как пытаюсь я защитить жену. И сама не упускает случая, чтобы сделать мне замечание, будто бы я виновен в том, что Матрена слишком красива, чтобы остаться незамеченной.
А она сама не понимает.
Или делает вид, что не понимает. Когда я прошу ее вести себя осторожней, она начинает упрекать меня в холодности и излишней подозрительности, которая донельзя ей досаждает. Стоит же заговорить об отъезде, как она ударяется в слезы. И даже напоминание о сыне нашем, по которому я бесконечно скучаю, как скучаю по дням, проведенным в уединении поместья, не способно образумить ее.
Что мне делать?
Я знаю ответ.
Ничего.
Я устал защищать ее имя… и до тебя, верно, дошли слухи о тех дуэлях, которые случались из-за моей несдержанности. Никто не пострадал, помимо моего самолюбия. Матушка полагает, что я слишком легкомысленен, и злится. Матрена… Она ничего не говорит, но по глазам ее видно, что ее будоражит сама мысль о дуэлях за ее честь. И думать не желает, что скоро от чести этой ничего не останется.
Что ж, следует признать, я слишком слаб, чтобы управиться со своею женой, потому остается мне – терпеть ее выходки, надеясь, что не пересекут они той черты, которая сделает наш брак невозможным…

 

…милая моя сестрица Аксинья.
Надеюсь, что с тобою все в полном порядке. Давече я отправила тебе сто рублей из денег, которые супруг мой в щедрости своей определил мне в содержание. Мыслю, не станут они тебе лишними, а потому полагаю свой долг перед тобою исполненным.
Мне вообще кажется, что если ты и вспоминаешь обо мне, то редко и недобрым словом.
Пускай. Меж нами никогда-то не было особой близости. И ныне пишу я единственно по дурной привычке, изжить которую не способна. Свекровь настоятельно рекомендует вести дневник, как делает она сама, но мне сие видится очередною блажью, и блажью опасной.
В этом доме не стоит доверять секреты бумаге, если, конечно, не собираешься отправить бумагу в камин, как я поступаю с письмами. А дневник… Подозреваю, что горничная моя с преогромным удовольствием сунет в него нос, не говоря уже о старой гадюке.
Если бы ты знала, Аксинья, как она меня утомила!
И дня не проходит без упрека… Все-то я делаю не так, неправильно… Ей просто завидно. Дни собственной ее славы остались далеко в прошлом, и поверь, мне многое рассказывали о том, как вела себя в молодости Ольга Бестужева. Не знаю уж, что из тех, устаревших сплетен, правда, но если есть хоть малая толика ее, то она не имеет ни малейшего права укорять меня.
Да, я весьма популярна, как принято говорить, но если сам господь в милости своей наделил меня красотой, то отчего же должна я скрывать ее? Милая Аксинья, если бы ты видела меня ныне! Ты бы не узнала свою младшую сестру. Я горю. Я пылаю. Я наслаждаюсь каждой минутой, проведенной вне дома. И пусть говорят, пусть шипят мне вслед, пусть плюют в спину, не видя иного способа выплеснуть свой яд, но то не омрачит моего счастья.
Я всегда знала, что создана для иной жизни.
Мое рождение в нашей семье – досадная ошибка, которую господь поспешил исправить единственным доступным ему способом. И ныне я живу именно так, как должна бы.
У меня множество друзей.
Давид, правда, утверждает, что из людей этих никто-то не является мне настоящим другом, но в нем говорит лишь ревность. Представляешь, дошло до того, что он затеял дуэль! И не одну! А свекровь выговаривала, что, мол, из-за меня его могут ранить. Будто бы я виновна в чужой глупости! Я ведь не столь наивна, как они думают, и понимаю, что верить можно не каждому. Тот же В. весьма и весьма настойчив в своих изъяснениях, он только и говорит, что о любви, о том, сколь я очаровательна, непосредственна… и не отказался бы от встречи в месте более уединенном.
Он мил, но я стараюсь не выказывать ему одобрения или же предпочтения, чтобы не счел он, будто я одобряю его поведение. Но он слишком самоуверен и нагл, чтобы моя холодность его отпугнула.
Есть еще Н. и Л., весьма настойчивы в своих ухаживаниях, которые донельзя раздражают Давида. Я просила не обращать на них внимания. Н. молод и искренне полагает себя влюбленным, даже предлагал мне сбежать, будто мне делать больше нечего. Он романтик и пишет чудесные стихи, но при том беден, как церковная крыса… Увы, я не готова расстаться с домом Бестужевых ради эфемерной любви.
Л. просто очередной дамский угодник, которому безразлично, кого воспевать. Он весьма собой хорош, и я знаю дам, которые не устояли пред его обаянием. Он и сам говорит о них с насмешкой, потеряв к прежним любовям интерес и не понимая, что подобное неуважение лишь отвращает меня. Я несколько раз просила его подыскать себе другую жертву, но он почему-то пребывает в уверенности, что мои просьбы рождены лишь моею скромностью, а на деле же я давно тайно влюблена в него. Хуже, что его уверенность передается прочим. И нашлись те, кто предложил поучаствовать в созидании личного моего счастья.
Отказать ему от дома?
Оскорбится.
А хуже оскорбленного мужчины может быть только обиженная женщина. Это я про Амалию, которая зачастила в наш дом. Дорогая гостья… Часами просиживает подле моего мужа. Утешает, стало быть. Или же пытается таким образом вызвать во мне ревность? Единственно, я не понимаю, что Давид в ней нашел. Разве что единственную особу, способную выслушивать его жалобы и нотации. Но, думаю, случись сим нотациям затронуть саму Амалию, она не выдержала бы долго.
Скажу честно, дорогая сестрица, он мне надоел.
Нет, я не легкомысленная особа, страдающая от собственной ветрености и привычки влюбляться в каждого, кто хоть сколько-то мил. И Давиду я благодарна за помощь его, но, господь видит, я устала от постоянных его нравоучений, от подозрений, которые не имеют под собою основы. И даже когда он молчит, то в молчании этом мне чудится неодобрение.
Так жить невозможно!
Он буквально бредит возвращением в деревню, не понимая, что там мне совершенно нечего делать! Он мечтает запереть меня в глуши, и будь на то его воля, не остановился бы перед тем, чтобы заставить меня закрывать лицо, как то делают восточные девы.
Я пытаюсь дозваться до его разума, но усилия мои тщетны.
И, полагаю, во многом за то следует благодарить Амалию, которая, змея, шепчет… да и не она одна. Многим моя популярность пришлась не по нраву. И стоит ли удивляться, что эти многие – женщины, что молодые, пребывающие в поиске супруга, что матушки их, тетушки и прочие родственницы, озабоченные лишь благоустройством своих подопечных. Рядом со мною их девицы глядятся тусклыми и скучными, как это и есть на самом деле.
Честно говоря, порой меня удивляет это всеобщее стремление меня опорочить. Но, милая моя сестрица, не следует волноваться. Никогда-то я не дам по-настоящему веского поводу.
И даже с супругом постараюсь примириться.

 

Письмо вспыхнуло и сгорело, лишь серые клочья пепла на мгновенье поднялись над пламенем. И почему-то стало вдруг холодно… Неприятно…
Матрена поежилась.
Зима. Зимы в Петербуге иные, чем в поместье. Промозглы и сыры, сдобрены снегом, но при том снег этот какой-то серый, застиранный будто. Темно. Даже днем темно, и от этой темноты становится неуютно.
Матрена вздохнула.
Письмо… и вправду бы стоило написать сестрице, вдруг да та волнуется? Как-никак единственный по-настоящему близкий человек… Если вдруг что-то с Матреной случится, то кто о ней горевать станет?
Давид?
Некогда она бы не усомнилась в том, а ныне муж вдруг отдалился. Он и ворчать-то перестал, отвернулся, делая вид, что Матренины дела ему не интересны… Петенька? Дорогой сынок… Все тут полагают, что Матрена к сыну равнодушна, но это неправда.
Ей просто…
Неуютно под нянькиным строгим взглядом. И в редкие встречи Матрена чувствует себя не матерью, а чужой женщиной. И Петенька сторонится… Что ему рассказывают?
Может, и вправду вернуться?
Ненадолго… год или другой… родить еще одно дитя… Мысль о беременности вовсе не радовала. Тело вновь расплывется, кожа сделается дурна, волосы сыпаться начнут, невзирая на все маски и притирания. Зато Давид будет счастлив… и, быть может, примирится… вернется… Ей все же не хватает его, прежнего, готового часы проводить подле.
И рассказывать… О чем же они говорили?
О чем-то важном. Только удивительно, что Матрена все забыла. Если бы и вправду важное было, неужто она бы и в самом деле забыла?
Главное, что тогда Давид на нее надышаться не мог.
А теперь… Определенно, стоит вернуться. Сказать, что она сожалеет… Хотя неправда, не сожалеет она. Нынешняя жизнь – для нее. И что дурного, если Матрена немного ей увлеклась? Небось, и сам Давид, сказывали, некогда вел себя весьма и весьма вольно…
Но пускай, не время меряться обидами.
Простить.
И собрать семью, которая вот-вот разлетится на осколки… Свекровь будет рада… Нет, не надо думать о таком. Развод? Ради сына Давид не станет себя позорить, и его тоже… Петеньку он любит беззаветно, и порой Матрена искренне завидует этой любви. Быть может, Давида просто не хватает на то, чтобы любить двоих сразу?
Она оглянулась на камин.
Пламя пылало ярко, только жара не давала. А несчастное письмо, от него и пепла не осталось…

 

– Вернуться? – Давида неурочный визит супруги вовсе не обрадовал. Он писал письмо.
Амалии.
И пытался отделаться от мысли, что некогда все же совершил ошибку… Ошибаются все, а матушка шепчет, что ошибаются все, и исправить ее не поздно.
Если подать прошение о разводе…
Удовлетворят.
Дорого обойдется, но не дороже, чем новые наряды Матрены Саввишны… Откуда она только взялась, сия великосветская особа, будто бы и вправду рожденная в каком-нибудь родовитом семействе. И куда исчезла милая его Матрена?
Высший свет преобразил ее.
Преображение это пришлось Давиду не по вкусу.
– Вернуться. – Матрена, не дождавшись приглашения, присела. – Амалии пишешь?
В голосе ее проскользнули ноты… обиды?
Недоумения? Не понимает, отчего это супруг сделался равнодушен к ее чарам, предпочитая Амалию?
– Она мой друг. – Давид разозлился, с чего бы это он должен оправдываться? Сам-то он давно уже перестал считать друзей супруги, которых было слишком много, чтобы запомнить всех.
– Конечно. – Она примиряюще улыбнулась. – Я не… упрекаю тебя… Мне не за что тебя упрекать… и, наверное, стоит попросить прощения, что я… немного увлеклась, но…
Она вздохнула.
– Вернемся, Давид… Я соскучилась по Петеньке… и устала… Поживем в деревне месяц… два…
– И пропустим сезон? – сказал он с насмешкой.
Если бы она предложила уехать месяц тому…
Два…
Да он с радостью ухватился бы за эту спасительную мысль. Но ныне она не вызывала ничего, помимо… недоумения?
– Пускай. – Матрена не спешила уходить. – Сезон – это, в сущности, пустяк… Помнишь, мы были так счастливы…
– Я был счастлив, – поправил Давид, с сожалением откладывая недописанное письмо. По Амалии, которой пришлось уехать, он скучал, не имея более достойных собеседников. – А ты, помнится, жаловалась, что в деревне тебе скучно. Ты задыхалась там. Что изменилось?
– Я изменилась.
Что ей было ответить?
Давид не знал. Да и не желал знать. Искать причину, чтобы не ехать, ибо не так давно сам настаивал на возвращении, а тут… Мысль сия больше не казалась удачной.
Поместье.
Тишина.
И время для двоих. Прежде именно эта уединенность и привлекала Давида, а ныне он не понимал, о чем ему будет беседовать с этой вот чужой женщиной.
– Хорошо. – Он все же не ответил отказом. – Я подумаю… Быть может, позже… к весне…
Ей пришлось уйти.

 

…милый мой друг.
Ныне случилось так, что моя супруга обратилась ко мне с просьбой, отказывать в которой я не стал, хотя и не испытываю желания соглашаться. Она, ощутив, что брак наш дал трещину, вознамерилась восстановить былые отношения. Я же явственно осознал, что не имею ни малейшего желания возвращаться к прошлому. Напротив, ныне, оглядываясь на себя, минувшего, я удивляюсь собственной слепоте и глупости. Любовь? Ты права, Амалия, она ослепляет и лишает разума.
Она заставила меня совершить поступок, последствия которого мне придется пронести всю оставшуюся жизнь. И пусть матушка моя явственно намекает на развод, но сие будет нечестно по отношению к Матрене, которая пусть и не такова, какой мне представлялась, но по-своему порядочна. Невзирая на все те отвратительные слухи, которые во многом не более, нежели пустословие, она не давала мне повода усомниться в своей верности.
Так как же мне быть?
Смириться?
Пойти ей навстречу? Долг призывает меня поступиться раненым своим самолюбием. Да и брак этот я обязан сохранить ради нашего сына. И в то же время меня не отпускает подлая мысль, что если бы она и вправду дала повод, настоящий повод, я воспользовался бы им…

 

…Амалия, прочтя письмо, задумалась.
Какая потрясающая откровенность! И вместе с тем непостоянство. Так ли давно Давид искренне восторгался женой? А теперь вот желает избавиться от надоевшей супруги и при том остаться порядочным в глазах общества.
– Ох уж эти мужчины, – сказала Амалия, обмахиваясь листом бумаги. Веером было бы удобней, но веер лежал далековато. – Вечно они норовят переложить работу на других… или не работу, а вину…
Компаньонка покачала головой, не то соглашаясь, не то возражая.
– С другой стороны, кто-то же должен, а то он так и будет до конца жизни страдать… Значит, ему нужен лишь повод… достаточно веский повод… а Матрена собирается поиграть в примерную жену, что нам совершенно не нужно.
Амалия поморщилась, представив, что наглой девке и вправду удастся задуманное. Вернуть любовь Давида… еще забеременеет… родит второго… Тут и с первым непонятно, как быть…
– В конце концов, – задумчиво произнесла она, – я лишь помогу старому другу… немного… а там… пусть сам принимает решение.
Собственное решение она приняла много лет тому и отступать от него не собиралась.

 

Против ожиданий, Давид не пожелал отправляться в поместье немедленно. Нашлись какие-то срочные и малопонятные дела, требовавшие непременного его присутствия в Петербурге. И Матрене пришлось смириться.
Нельзя сказать, чтобы отсрочка эта так уж ее огорчила. Напротив, теперь она наслаждалась каждым днем, предчувствуя скорую разлуку и заранее страдая от того. Нет, она не по людям будет тосковать, люди утомительно однообразны, что в зависти своей, что в восхищении. А вот город… Город многолик.
И норовом обладает особым.
Давече взял и столкнул Матрену с Мизюковой… Разве не удивительная встреча? И главное, что Мизюкова Матрену узнала, ручкою махнула этак повелительно, призывая к себе. Думала, Матрена немедля явится, как некогда бывало, под ясные очи барыни. А то и вовсе на колени падет, юбки пачкая, да возблагодарит за давешнюю доброту.
Как бы не так!
– Ах, дорогой. – Встреча недавняя привела Матрену в восторг, которым требовалось поделиться, и немедля. – Ты не представляешь, кого я сегодня видела!
Она ворвалась в дом и на крыльях собольей шубки своей принесла влажные петербужские туманы… И наверное, была хороша, ежели и Давид, и мужчина, с которым он беседу имел, и Амалия – куда ж без нее-то? – замерли. Воззрились на Матрену с немалым восхищением.
– Кого? – Впрочем, восхищение мигом сгинуло, и на лице Давидовом появилось хорошо знакомое Матрене выражение – смертельной тоски. Будто само лицезрение ее для Давида ныне тягостно.
– Тетушку твою! Мизюкову!
Матрена мило улыбнулась гостю, чье лицо казалось знакомым. Значит, доводилось ему прежде бывать в огромном доме Бестужевых. А может, случалось встретиться где-нибудь в свете, но эта встреча, в отличие от утренней, была мимолетна, а потому не оставила в памяти имени.
Гость был молод, пожалуй, был бы еще моложе, если бы не неопрятная клочковатая борода. Не сказать чтобы нехорош собой, скорее уж имел обличье насквозь обыкновенное. Сутуловат. Неловок. И костюм на нем был не высшего классу, зато вот взгляд… Взгляд его, холодный, равнодушный, буквально впился в Матрену. Она на мгновенье ощутила себя бабочкою, насаженной на иглу.
И отпрянуть бы.
Закрыться.
Но нет, смотрит в серые глаза, и сил не имеет отвернуться.
– Представляешь! Я в пролетке… ехала… Гуляла по Набережной… а тут она и в экипаже. Сидит, такая вся важная…
Матрена позволила шубе соскользнуть с плеч.
– И главное, меня заметила, узнала…
Тетушке Давид писал, она точно это знала, но опять же не желала вникать в содержание тех писем. Лишь радовалась, что, явившись в Петербург, Мизюкова нашла где остановиться, помимо этого дома. Небось, так и не примирилась с сестрицей.
И то счастье.
Много было бы радости лицезреть ее, раздобревшую, располневшую, каждый день.
– И так, знаешь ли, машет… мол, подзывает…
Господин, которого давно следовало бы представить, смотрел на Матрену неотрывно, подмечая каждое ее движение, будто не было для него зрелища интересней.
– А ты? – Давид соизволил включиться в беседу.
– А что я? – Матрена повела плечиком. – Я уже, чай, не ее личная горничная, чтобы бросаться по малейшему зову… Думала, буду руки ей целовать? Благодарить?
– Разве доброта не стоит благодарности?
Амалия, кто бы сомневался, что не сумеет она промолчать.
– Чья доброта? Ее? Она никогда-то не была особо добра… и думала лишь о себе… Не обижайся, дорогой, я ценю все, что ты для меня сделал.
И, дразня Амалию, Матрена поцеловала мужа в щеку. Правда, в последний миг тот вздрогнул, едва не отстранился, что было бы некрасиво.
– И что же ты сделала? – спросил он.
– Ничего. Проехала мимо… Наверное, она жутко разозлилась.
И Матрена рассмеялась, до того ей показалась забавной та злость Мизюковой… Вот бы взглянуть на круглое крупное лицо той. Верно, стала она еще более уродлива, чем была… но оборачиваться было нельзя.
– Я хочу написать ваш портрет, – подал голос мужчина. И голос этот был низок.
От него Матрена вздрогнула и подалась назад, движимая странным желанием, – оказаться как можно подальше от этого мужчины.
– Дорогая. – Слово, которое давно уже ничего не значило, в устах Давида прозвучало насмешкою. – Позволь тебе представить нашего особого гостя… Крамской Иван Николаевич… Ты должна была слышать о нем… Матушка пригласила его в надежде уговорить на семейный портрет.
Художник?
Тогда определенно Матрена слышала, но что именно… Ах, до чего неудобно может выйти! Но она не Амалия, и ей никогда-то не хватало времени, а главное, интереса к живописи…
– Счастлива вас видеть. – Матрена протянула руку для поцелуя, но Иван Николаевич, осторожно коснувшись белых пальцев, пожал их.
– Не семейный, – возразил он.
Руку выпустить не спешил.
Глядел… и вновь Матрена горела под взглядом его…
– Ее портрет. Ваш… на пролетке… на Набережной… Мне кажется, должно получиться очень хорошо…
– Вот так. – Амалия рассмеялась, пытаясь смехом своим гортанным сгладить воцарившуюся неловкость. – Смотри, Давид, матушка тебя точно не простит…
А Матрена… Следовало что-то ответить.
Руку забрать.
Отступить.
Или отказаться, но она вновь заглянула в глаза Крамского и напрочь лишилась воли. Он непостижимым образом видел ее, настоящую, спрятавшуюся под мехами и атласами, за манерами наносными… Видел ту, которая однажды пришла в дом Мизюковой… или еще раньше, прячущуюся под лавкой, дабы не привлечь внимание раздраженного отца. И под взглядом этим воспоминания нахлынули сразу, неудержимым потоком, грозя смести, растоптать Матрену.
– Извините, – опомнилась она и руку забрала. – Но я… Голова ужасно разболелась… Оставлю вас… Давид…
Он поднялся за женой, нехотя, отдавая дань сложившейся традиции. И провел к покоям, и там, на пороге, Матрена схватила его за руку, взмолилась:
– Уедем! Этот человек… Он принесет нам несчастье!
– Глупости, – возразил Давид и высвободился. – Это большая честь. Он не так уж часто предлагает писать на заказ…
И все равно, от мысли, что этот человек будет писать ее портрет… Нет, не портрет, он напишет саму суть Матрены, выставив ее на всеобщее обозрение, что недопустимо!
– Я не хочу.
– Не капризничай, Матрена. Не сейчас. – Давид не собирался отступать.
Говоря по правде, собственное его упрямство в вопросе не самом важном удивляло Давида. В конце-то концов, и матушка не обрадуется, узнав, что Иван Николаевич возьмется запечатлеть Матрену…
Так почему же он уверен, что картина эта, пока существующая исключительно в воображении Крамского, должна быть написана?

 

…мой дорогой друг Амалия, спешу поделиться с тобой удивительной новостью. Матрена, прежде и слышать не желавшая о том, чтобы позировать Ивану Николаевичу, после нескольких сеансов прониклась к работе таким рвением, что, будь воля ее, пребывала бы в мастерской и денно, и нощно. Не скажу, чтобы это обстоятельство меня радовало, но теперь я хотя бы избавлен от постоянных ее жалоб на то, что портрет принесет несчастье.
Кто бы знал, что моя супруга столь суеверна!
Но я рад, что у нее получилось преодолеть это предубеждение. Кажется, ныне она, напротив, с нетерпением ожидает, когда же работа будет окончена. И более не заговаривает об отъезде. И хорошо, я бы не перенес разлуки с тобой.
Простишь ли ты меня за то, что когда-то я, поддавшись чувствам, совершил эту ошибку?
Знать бы, как исправить ее…

 

– …Обыкновенно, – проворчала Амалия, отправляя это письмо к прочим. Не то чтобы она получала удовольствие, сжигая бумагу, но некоторые послания были чересчур уж откровенны, чтобы оставлять их.
Это было неблагоразумно.
Амалия же отличалась благоразумием.
А еще была наблюдательна… и не чуралась помощи.
– Значит, денно и нощно… – повторила она, отвлекая компаньонку от шитья. Та, увлеченная созданием очередного полотна гладью, вздохнула. Видать, наскучили ей игры подопечной. – Что ж… и он уверен, что дело исключительно в портрете… Нет, ну почему мужчины настолько… глупы?
И столь податливы.

 

…Мой дорогой друг,
Я не хотела бы быть гонцом, приносящим дурные вести. И долго думала, стоит ли вовсе рассказывать тебе о встрече, невольною свидетельницей которой я стала. Я знаю, какие слухи ходили по Петербургу совсем недавно и сколь болезненно ты переживал их. И ныне мне совестно, что вновь я растравлю твою рану. Однако же молчание было бы еще большею подлостью.
Давече, прогуливаясь в парке, я имела честь лицезреть твою супругу в компании молодого человека, мне не знакомого, который держался с ней весьма вольно, если не сказать – своевольно. Она же, принимая всяческие знаки внимания, краснела и смущалась, хотя мне мнилось, что подобное ей вовсе не свойственно.
Меня это столь удивило, что я не удержалась, уж прости мое любопытство, которое есть исключительно женский порок, и наведалась в мастерскую. Иван Николаевич был так любезен поведать, что работа над портретом идет, но не столь уж напряженно, и вовсе не требует ежедневных визитов твоей супруги. Более того, в мастерской она появляется нечасто…

 

Матрена понимала, что идет по грани.
По натянутой струне, которая того и гляди лопнет, и тогда Матрена полетит в пропасть. Понимала и ничего не могла с собою сделать.
Это все он виноват!
Мужчина со змеиными глазами, в чью мастерскую ее заставили отправиться. А ведь чуяла она, чуяла, не окончится этот визит добром! Но и старая гадюка уперлась… вот странно. Она терпеть не может Матрену, а туда же, захотела получить ее портрет в коллекцию.
Глупость какая…
И отказаться бы наотрез, но поддалась Матрена на уговоры, решила не ссориться с супругом, который и без того был постоянно раздражен.
Стоил ли того портрет?
Обещано было, что всего-то и нужно – пара сеансов, а после ее отпустят… Она готова была потерпеть. Ради Давида… ради семьи… Кто знал?
Никто.
И не в нем дело, в человеке со змеиными глазами, который не замечал никого и ничего, помимо холста. Он смотрел на Матрену, но видел ли? А если видел, то ее ли нынешнюю или же ее прошлую? Главное, что ей было неуютно… Позирование – не для Матрены. Сидеть неподвижно часами, пока кто-то возится с карандашом ли, с красками… Ей даже не было любопытно, не хотелось взглянуть на наброски.
Она с восторгом встречала слова:
– На сегодня хватит…
И спешно, пожалуй, чересчур спешно, покидала мастерскую. Правда, оказалось, что спешила она недостаточно. Или просто от судьбы не уйдешь?
Она встретила его, бледного своего мальчика, выходя из мастерской. Как встретила? Убегала и наткнулась.
Споткнулась.
Упала бы… Не позволили.
Удержали.
– Осторожней, – произнес он с легким упреком.
Она же, собираясь ответить что-то резкое, не смогла произнести ни слова. Позже Матрена, силясь избавиться от наваждения, пыталась понять, что же привлекло ее. Глаза? Огромные, темные, будто озера, преисполненные предвечной печали? Бледный лик, более подобающий святому? Голос, низкий и глубокий?
Все сразу?
Как бы там ни было, но с первого же мгновения она была очарована.
Нельзя, невозможно такое… она – графиня Бестужева, будущая, но все равно графиня… Бестужева… и мужа любит, наверное. Так почему же не откажет ему, Николаю, во встречах? Почему спешит на них, сдерживая сердечное томление, страшась, что ему надоест затянувшаяся эта игра… парки… прогулки, беседы… что найдет он кого-то иного, более доступного.
Всякий раз говорила себе, что нынешняя встреча – последняя…
…Милый друг.
Так она его называла, а он сердился. Он не желал быть только другом… и опасно, до чего опасно… Стоит кому-то из знакомых увидеть, и снова пойдут слухи… Давид давно уже не обращает внимания на слухи. Он остыл к жене и ждет лишь повода, так нужно ли давать этот повод?
Но до чего слабо женское сердце.
И самой Матрене не под силу с ним справиться. Да и разве делает она что-то дурное? Встречи в людных местах, и ничего в них, помимо бесед, нет…
– Вы сегодня печальны как никогда. – Николай был чуток и настроение ее уловил сразу, пусть Матрена не произнесла ни слова.
– Ничего…
– Вас тяготит мое общество?
Он держал за руку, осторожно, точно сама рука Матрены была сделана из хрусталя.
– Нет, никогда! – воскликнула Матрена с пылом, страшась, что он тоже ищет предлог, чтобы расстаться с ней. – Вы… вы моя отрада… успокоение для души…
Темные глаза полыхнули, в них читалось, что успокоить Николай готов не только душу, но и тело, если Матрена позволит.
Нет.
Не настолько она обезумела от любви… или настолько? Она ведь думает… О чем думает? Не о том ли, что муж уже давно не переступает порог ее спальни? Он вообще не видит в Матрене женщину, хотя она, право слова, не утратила и толики своей красоты… Так в чем же дело?
В Амалии…
В ее собственных ошибках… Заигралась, ослепла от чужого восторга, решила, что не нужна ей любовь Давидова, а теперь… без любви вовсе тяжело. И не потому ли тянет ее к этому восторженному мальчику? Нет, будь дело только в том, неужто не отыскала бы Матрена иного поклонника? Их по-прежнему множество… письма пишут, цветы шлют… а она вот…
Тем веры нет.
Их любовь лжива, что позолота на храмовых куполах, которые издали глядятся литыми, а на деле… на деле под позолотою – медь. Николай – дело иное. Разве могут лгать подобные глаза?
И страсть в нем…
Он кипит, и жар его опаляет Матрену, будит в ней неизвестное, страшное.
– Вы ведь его никогда не бросите, – произнес Николай со вздохом и руку выпустил, отчего Матрена едва не закричала, до того жутким ей показалось остаться ныне в одиночестве. – Конечно, смешно было надеяться на иное… Вы никогда его не бросите… Он – Бестужев, а я… всего-то натурщик… нищий, безвестный…
– Прекратите.
Она коснулась его щеки, прерывая поток самоуничижительных слов.
– Я верю, однажды и вы станете известны…
Когда-нибудь, но… не сейчас.
А быть может, и вправду рискнуть? Уйти… просто собрать вещи и исчезнуть, не оставив записки… Пусть мучается Давид, пусть гадает, что же случилось с его женой.
Глупость.
Не будет он мучиться и гадать не станет, а оформит наконец желанный развод. И сделает предложение Амалии… и будут они жить долго и счастливо. Пожалуй, именно это и удерживало Матрену от необдуманного шага.
Шляпки, платья, веера… Пустое это все, она способна обойтись и без такого множества вещей, в которых некогда находила особую прелесть. Но все же… Николай и вправду беден. Он живет в крохотной комнатушке, учится на художника… Талантлив ли? Кто знает. Нет, надобно прощаться с этим мальчиком. Он мил, и любовь его греет душу Матрены, озябшую в холодном Петербурге, но…
– Я никогда не брошу сына…
…Она не видела его уже так давно. Нянька пишет письма, но только Давиду, а тот делится ими не слишком охотно, будто Матрена не имеет на Петеньку никаких прав.
– Но ты придешь еще? – Николай вновь хватает за руки, осыпает их поцелуями. – Не бросай меня, умоляю… Я не смогу жить без тебя! Так и знай, не смогу… Ты моя муза… мое сердце… мое вдохновение…
Он говорил что-то еще, пылко и страстно, а Матрена… Матрена отогревалась в этой страсти. Скоро ей придется вернуться домой.
К мужу.
К свекрови, которая притворялась ныне, будто Матрены вовсе не существует. К бедам своим… К портрету, что вот-вот будет дописан, и тогда у Матрены не останется повода покинуть дом.
И к лучшему.
Быть может.

 

Давид смотрел на жену и не узнавал.
Изменяет?
Он Амалии не то чтобы не поверил… Нет, поверил, прежде она не лгала, но… Матрена и изменяет? После всего, что он для нее сделал? Невозможно… Это ошибка какая-то.
Конечно, ошибка.
Амалия недопоняла… Да и нет у нее причин Матрену любить. Он уже не тот слепец, которым был годы тому назад, и не собирается верить словам… или все-таки?
Матрена возвращается поздно.
Без покупок. Даже когда говорит, что по магазинам ездила… Прежде-то за нею короба вносили, пакеты и счета преогромные. А тут будто бы забыла и про журналы свои, и про портних, и про прочие дамские радости. Зато глаза горят, на щеках румянец. И взгляд то и дело туманится, будто бы мыслями Матрена уносится прочь.
– Кто он? – Давид не выдержал. Он ненавидел тайны, особенно такие, грязные, удушающие. Уж лучше правду знать, чем гадать…
Матрена вздрогнула.
– Ты о чем? – Голос нервозный. И рука к губам взметнулась, словно предупреждая Матренино желание сказать что-то не то, что-то лишнее.
– О ком. Кто он? Тот мужчина, с которым ты встречаешься.
Давид почти уверился, что она и вправду изменяет… почти… и мысль эта переполняла душу гневом. Как она могла?!
– Амалия наговорила? – Матрена вдруг успокоилась. – Давид, как можно быть настолько… слепым! Ты называешь ее другом, а между тем этот друг сделал все, чтобы разрушить наш брак. Оглянись… Мы были счастливы, пока…
– Пока ты не решила, что счастья тебе недостаточно.
– Да, мне хотелось выбраться в свет. Разве женщину можно упрекнуть в том, что ей не нравится сидеть взаперти? Но я хотела быть с тобой. А ты… что ты сделал? Отступил в тень? Оставил меня наедине с ними… А сам решил, что тебе милей беседы с Амалией… и после каждой ты отдалялся от меня все больше.
Она не кричала, но говорила спокойно, уверенно.
Как будто была права.
– И ты меня больше не любишь… Пускай, я не могу заставить прошлое вернуться, хотя, видит бог, отдала бы все на свете, чтобы изменить… измениться… Я уже изменилась, и ты бы заметил, если бы захотел. Но ты не хочешь, Давид. Твое право. Но не смей упрекать меня в измене!
Она удалилась с гордо поднятою головой.
И Давид почувствовал себя глупцом, но… сомнения разрешились? Или нет.

 

Картина была готова.
Иван Николаевич самолично доставил ее в особняк Бестужевых. Полотно не было большим, что изрядно удивило Матрену. Ей отчего-то представлялось, что картина всенепременно должна быть огромной, а тут…
– Вот. – Крамской просто сдернул полог, укрывавший полотно. И отступил в сторону, позволяя Бестужевым оценить его работу.
Картина была…
Странна.
Страшна. Или только Матрене она казалась страшной?
– Восхитительно! – сказала Амалия.
– Великолепно, – поддержала ее свекровь. Матрена вымученно улыбнулась. Неужели это и вправду она? Женщина на картине была, несомненно, красива, но эта красота находилась на грани уродства. И чем дольше Матрена смотрела на себя, тем более уродливой себе казалась.
Почему так?
Ее облик совершенен в каждой детали… Она сидит в коляске, как и в ту встречу с Мизюковой… и смотрит вполоборота, сверху вниз, и столько надменности во взгляде, а еще насмешка, будто бы та, с картины, знает нечто, неизвестное никому, помимо нее. Матрене хочется отступить, скрыться от этого взгляда, но нет, она не способна отвернуться от картины, от себя… Неужели она ныне столь же уродлива?
Или это просто проглядывает истинная ее суть?
– Извините. – Она все же ушла, и никто не посмел остановить ее. – Мне дурно… я…
Никто и не обернулся.
Все были слишком увлечены, то ли картиною, то ли друг другом… Как узнать? Никак. И знать-то не хотелось… Пускай, пройдет.
И тоска отпустит.
Все будет хорошо… Матрена не позволит той, с портрета, забрать ее жизнь…

 

…А утром прислали телеграмму.
Петенька занемог.
Ему и прежде случалось болеть, хотя рос он до того на редкость здоровым ребенком и недомогания всяческие, ежели и случались, переносил легко.
А ныне вот…
Беспокойство не отпускало Матрену. Она будто наперед знала, что сейчас будет все иначе. И собиралась столь быстро, сколь могла. Но все равно едва успела. Супруга, с которым в последние дни не перемолвилась и парой слов, она застала уже в дверях.
– Ты собирался уехать без меня? – Она готова была кричать, но сдержалась, и обиду свою сдержала – ныне не время.
– А разве ты хочешь поехать?
– Да.
Он не стал убеждать, что Матрене лучше остаться, посторонился, руку даже подал, помогая сесть в экипаж.
И снова молчание.
Пускай, лишь бы с Петенькою все хорошо было… лишь бы…
Она молилась, как никогда прежде, пусть и бывала в храмах, как то заведено, но и службы, и молитвы, которые Матрена произносила, потому как положено было сие, не трогали душу ее. Нынешняя же шла от всего сердца.
Она… она была плохой женою, а матерью – и того хуже.
Горделива.
Себялюбива.
Вознамерилась возвыситься над прочими… Сама виновата… И если надобно, если господу угодно послать Матрене испытание, пусть шлет ей, но только ей. В чем Петенька виновен? Он ведь маленький совсем… Пускай живет… Пусть не с ней, не с Матреной, но с отцом своим, с Амалией… Она, может, и не особо любить станет, но и не обидит.
Не позволят.
А Матрена… Коль судьба вернуться ей домой в деревню, так тому и быть.
Все вдруг сделалось неважным, незначащим. И только старенький крестик, еще сестрицею подаренный, сохранившийся не иначе как чудом – вовсе не берегла Матрена этого подарка, – впивался в руку. И боль, причиняемая им, была за радость.
Но, верно, не помогла молитва.
Поздно спохватилась Матрена… или же не она виновата, а господь в промысле своем, который людям обыкновенным не постичь, решил, что негоже ангелам среди людей оставаться. Вот и призвал Петеньку под свое крыло.
Не успели.
Матрена всем сердцем чувствовала это, и нервничала, и порывалась подогнать лошадей, пусть те и так летели… и не ела-то ничего… и не желала… Думала лишь, что если вдруг обманывает сердце, как с ним прежде случалось, так это хорошо.
А оно, поганое, не солгало.
Усадьба встретила их мрачною тишиной, торжественною и кладбищенской.
И, выбравшись из экипажа на негнущихся ногах, Матрена покачнулась, оперлась на мужа, с которым – о диво – горе соединило. Он тоже чуял, что неладно в доме… не горят огни, не суетятся слуги, спеша встретить. И дверь старинная дубовая отворяется с протяжным скрипом.
Горем пахнет.
Болезнью.
А в детской душно от дюжин свечей, которые расставлены столь густо, что пламя растекается по остриям их восковым единою короной. И Петенька, такой крохотный, такой бледный, в свете его выглядит живым.
– Утром отмучился, – шепотом произносит нянька, точно боясь разбудить малыша.
А на лице его застыло выражение ужасной боли.
Утром.
Отмучился.
Слова, словно сквозь слой ваты… и упасть бы на колени с воем, с криком, да горе, что в груди клокочет, захлестнуло глотку.
Ни вдохнуть, ни выдохнуть.
А все равно Матрена дышит, хрипло, надсадно, но дышит. И у кровати садится, и за руку – холодную такую ручку – сына берет. Прижимает к щеке да так и сидит. Сколько? Неизвестно. Наверное, долго, если свечи гаснут, а она с ними.
Она теряет сознание, то ли от горя, с которым не в силах справиться, то ли от духоты этой. Или сразу от всего, но главное, что руку Петенькину отпускает, а с ней, с рукою, рвется последняя связь.
Отмучился.
Нельзя так! Пусть встанет! Пусть закричит, заплачет, да что угодно! Пусть воскреснет, как воскрес Лазарь. Разве так уж сложно Всемогущему и Всеведущему сотворить чудо?
Что ему стоит?
О чуде она думала, очнувшись в своей постели. И выбравшись из нее с безумной надеждой, что чудо все же случилось…
…Нет, случились похороны. И были они малолюдны. Громко и навзрыд плакали няньки, слуги утирали слезы тайком, Давид был бледен, но держался. А Матрена… Ей словно бы отказали в праве на горе.
Не гнали с кладбища, но и не видели, точно не существовало ее здесь и сейчас.
Черное платье, единственное, нашедшееся в гардеробе, было мало и выглядело нелепо, но, пожалуй, впервые Матрене не было дела до того, как она одета.
Она сама смотрела только на склеп, в котором запрут ее малыша. За что? Там ведь холодно и сыро… и страшно. В детстве сама Матрена боялась темноты, а ему и свечки не оставили… Игрушек вот принесли, будто там самое место для игр, а свечей пожалели.
Она сказала об этом, и горничная, державшаяся подле, отступила.
– Блажит барыня… – понесся по рядам шепоток.
Не блажь.
Как ему в темноте да без малого огонька?
Горе переменило Матрену. Оно, необъятное, завладело ее телом, сделав то безвольным и пустым. Горе смешало мысли и вытеснило все чувства, кроме себя… и мысли, что нужно принести свечу.
Матрена сама за ней отправилась.
И в кладовке отыскала короб, в котором экономка хранила свечи, да не жировые, а из отменного стеарину… схватила связку, побежала скорей…
– Что ты творишь? – Супруг перехватил и свечи отобрал. – Веди себя прилично! Люди…
Смотрят.
Шепчутся. Решили, наверное, что Матрена обезумела. От горя? Или сама по себе? Людям только повод дай… Они тоже виноваты… говорили, говорили… и вот теперь… Давид разведется с Матреною всенепременно. И пускай… Петеньки-то нет больше! А мужа уже давно нет, просто Матрена этого прежде не замечала. И того, что она в Петербурге совсем одна.
Холодный город.
Одной в нем замерзнуть недолго…

 

…Мой дорогой друг.
Я не нахожу тебе слов, чтобы описать, как сочувствую тебе в горе твоем. И надеюсь лишь, что горе это не сломает тебя. Я хотела бы быть рядом с тобой, чтобы поддержать тебя чем сумею. Уповаю на скорую встречу.
Твоя Амалия.

 

Запечатав конверт, Амалия вручила его компаньонке.
– Отнеси, – велела она, и, когда девица вышла, села за другое письмо.

 

…Я крайне недовольна вашей медлительностью и неспособностью выполнить простейшее поручение, за которое вам было уплачено. Я не прошу вас жениться на оговоренной особе, как и проводить с ней хоть сколь бы продолжительное время. Вы всего-то должны были скомпрометировать ее, однако и в том оказались неспособны.
И если вы все же желаете получить остаток суммы, то должны окончательно решить вопрос в течение месяца. Я искренне надеюсь, что предоставленные вами рекомендации есть не пустая похвальба, и вы именно тот человек, который мне надобен.

 

Это письмо Амалия отослала с мальчишкой, не сомневаясь, что доставлено оно будет по адресу. И все-таки ее терзали некоторые сомнения…
А если горе сплотит их?
Если Давид решит остаться в поместье? Там воспоминания… там он был счастлив… и супруга его, кажется, поумнела. Случаем воспользуется. А там и вторая беременность… и новые осложнения… Нет уж, этого допустить никак нельзя.
Амалия слишком долго ждала, чтобы отступить теперь.
Однако страхам ее не суждено было сбыться. Бестужевы, не способные оставаться в доме, где все-то им напоминало о прошлом, ныне казавшемся безоблачно-счастливым, вернулись в Петербург.
Назад: Глава 9
Дальше: Глава 10