Александр Коноплин
СЕРДЦЕ СОЛДАТА
Повести и рассказы
ЖУРАВЛИ
(Повесть)
Глава первая
Разгружались ночью. Эшелон подошел без гудков, без света, и Лузгин проспал команду «подъем». Проснулся, когда в вагоне никого не осталось. В распахнутые настежь ворота «пульмана» ветер задувал рассеянные капли дождя. Подойдя к краю вагона, Лузгин немного помедлил: высоковато все-таки, да и холодно на воле, мокро… Если б мог, все тепло вагонное с собой унес! Снаружи до него доносились крики, ругань, свистки, команды, скрежет металла. Вздохнув, Иван подобрал полы шинели и прыгнул. Гравий хрустнул под ногами, каблуки мягко вдавились в насыпь.
Тяжело раскачиваясь на ходу — с полной боевой выкладкой не больно-то взыграешь, — шел Лузгин в неведомую кромешную тьму. Шел туда, откуда неслись крики и где строился весь маршевый батальон. Мысли… торопливые, сбивчивые мысли, тесня одна другую, копошились в его мозгу.
— Станция «Раздольное», — прочитал кто-то валявшуюся на земле вывеску.
«Какая там станция! — думал Лузгин. — Была на этом месте когда-то, а теперь — так… груда кирпичей да развалины башни. Может, водонапорной. Они завсегда рядом с вокзалом строятся. И все. А то — станция! Ну да пес с ней, станция так станция…».
Оглянувшись в последний раз на эшелон, Лузгин с сожалением покачал головой. Все-таки там было лучше. Тепло! И спи, сколько хочешь. Если не в наряде. Питание вот тоже… На остановках горяченького хлебнешь и — жить веселее. А здесь концентрат в пачках выдали. Знать, не скоро кухню думают наладить. Трепались писаря, будто прямо в бой двинут… Ну их-то не двинут, они завсегда в тылу, а батальон к какому-то полку в придачу, говорят, привезли. Ну что ж, все может быть, на то война.
А дождь — в лицо. Сырость проникала всюду. Ворот у Лузгина широкий, хоть кулак суй, с каски, должно быть, течет по груди и по спине. А снизу — обратно: ботинки хоть и новые, а текут, чтоб им пусто было! Помощник старшины, земляк — с одного району — хотел сменить — опять незадача. Такого размера ботинки в армию не присылают.
— Что ж ты, земеля, такой маленький? — спросил каптенармус. — Как же ты дома обувку подбирал?
Лузгин не ответил. Постеснялся. Обувь он всегда покупал в детском отделе. Был такой отдел в сельпо. Тогда этим не тяготился. Даже наоборот, радовался: в детском-то отделе — дешевле!
Перелезая через навороченные шпалы и скрюченные рельсы, Лузгин едва не упал, запутавшись в полах шинели, и вслух ругнул старшину:
— И чего не сменил на маленькую? Обещал же! Да и были у него поменьше. Сказал: «На месте». Не этого ли места ждал щербатый леший? В самый аккурат здесь шинелки примерять!
Строились за станцией на большаке. Длинная неровная лента вытянулась на полкилометра, то выпирая вперед, то заваливаясь назад. Не строй, а горе. Не то что в учебном. Там — по ниточке! И тишина. А тут стоят, меж собой переговариваются, цигарками светят. А и много же тут людей собралось! Правофланговые у самой станции, а левофланговых и не видно. Утонули, пропали в ночи. Даже цигарок не видать.
Командиры бегают, строй выравнивают. Не иначе большое начальство прибудет. В эшелоне про это вроде бы говорили… А может, и не говорили. Теперь разве припомнишь?
— Рррравняйсь!! — гаркнул кто-то впереди, и Лузгин припустился бежать. Найдя своих, тихонько встал в строй, будто все время тут стоял. Даже помкомвзвода ничего не заметил. Пальцем на всякий случай погрозил издали. Ребята — те поняли, засмеялись.
— Братцы, Лузгин здесь! Теперя — все. Можно начинать.
— Егор, подь доложи полковнику-то, дескать, генерал Лузгин прибыли и его доклада дожидаются!
— Та нехай бегом! Що вин там спыть, чи шо?
— Зараз прибуде. Тремайте, ваше превосходительство!
— Ха-ха-ха!
— Тихо, вы! Не слыхать команды!
— Зараз почуешь. Ось, кажись!
Строй колыхнулся, вытянулся, замер. Теперь уж не кривая линия, а ровная линеечка, как на параде!
Подъехал на машине большой, важный. Вылез, захлопнул дверцу. Когда говорил, рукой махал то вверх, то вниз, будто на каждом слове печать ставил.
Когда ветер дул вдоль строя, до Лузгина долетали короткие обрывки фраз. Иногда он различал отдельные слова. Спросить же, о чем говорит этот высокий, толстый, ему было не у кого.
Рядом с ним Мурзаев. Не то татарин, не то казах. Он по-русски далеко не все понимает, разве что такие слова, как «обед», «отбой», «котелок»… Эти он сразу выучил. Выучит, конечно, и остальные, нельзя ж без этого, да только сейчас с ним трудно. Командир отделения сержант Митин с ним мучается. Сержант ему «направо», а он налево бежит. Прикажет встать, а он ложится… Терпение надо!
Следующий за ним Минько Степан. Этот хоть и понимает по-русски, ни за что не скажет. Посмеется, и только. Или наврет. Он все время врет. Командиру роты и то сумел соврать. Отсидел трое суток на «губе», и все неймется. В эшелоне взять. Когда стояли на одной станции, он никому не сказал, разрешения не спросил, выскочил из вагона — и к торговкам. Гимнастерку на яички менять. Хорошо, вовремя заметили, привели обратно. Так и не сознался. «Я, говорит, менять не хотел. Я, говорит, гимнастерку снимал, чтобы в нее яички завернуть». А на что он их покупать собирался, спросить бы его! Не на что ему было покупать! Все деньги он еще в Москве проел. Они там целый пир устроили. Картошки накупили вареной, огурцов соленых, сметаны… И старшину с отделенным пригласили. Старшина поел, а сержант отказался. «У вас, говорит, у самих мало…» Конечно, так шиковать — никаких денег не хватит! Сейчас вот курить стреляет… Лузгин так не любит. Уж на что другое, а на табачок всегда рублишко найдется. Табачок душу согревает и нехорошие мысли разгоняет. Нельзя без табачку.
Кончил говорить высокий. Сказал что-то стоявшим рядом командирам. Вышел вперед другой. У этого голос зычный. Его Лузгин слышал хорошо и все до последнего слова запомнил.
— Товарищи, — сказал он, — вы теперь являетесь воинами сто четвертой стрелковой дивизии! Батальон вошел в состав ее согласно приказу командования. Для чего это, сделано, товарищи? Как вы уже слышали, наша дивизия с начала войны ведет непрерывные бои с противником. За это время она прошла с боями от границы. Не буду скрывать, товарищи: очень, очень мало светлых дней выпало на нашу долю! В боях дивизия потеряла своих лучших сынов! Месяц назад она была пополнена за счет остатков шестьсот седьмой, сто двадцатой и двести сороковой стрелковых дивизий и в последних боях под городом Великие Луки покрыла себя неувядаемой славой! Наши бойцы и командиры выдержали натиск превосходящих сил противника, держались стойко и нанесли врагу громадный урон в живой силе и технике. Вам предстоит закрепить эту славу и разгромить немцев в районе Демянска. Для чего я это говорю вам, товарищи? Для того, чтобы каждый из вас почувствовал большую ответственность и личным примером поднимал боевой дух своих товарищей по оружию! Наше дело правое! Смерть немецким оккупантам! Ура, товарищи!
— Уррра-а-а! Урр-а-а-а! — прокатилось многоголосо, мощно по-над лесом, зазвенело над голыми безлюдными полями и затихло в непроглядной ночи.
И не успело еще смолкнуть эхо, как из-за небольшого леска начали бить немецкие минометы.
— Ух! Ух! Ух! — ухали мины, вгрызаясь в землю.
— Та-та-та-та! — строчили пулеметы.
— А-ах!! — гулко рвались снаряды.
Рассыпался строй по полю, раскатился как горох, кажись, не собрать теперь и половины!
Да об этом ли думал Лузгин, когда без памяти бросился прочь от большака? Опомнился, почувствовав боль в колене. Сгоряча не разобрал, сунулся в первую попавшую воронку, а там железяка кореженная, ну и разбил колено. Сам виноват, немец тут ни при чем. В другой раз не теряй головы, поглядывай!
Командир построил взвод, посмеялся:
— Ну вот и получили боевое крещение! — глянул на всех, покачал головой. — Неужто все совершеннолетние? — И к Лузгину: — Ты тоже паспорт имел?
Тут уж не растерялся Лузгин. Больно хорошо смеется взводный. Решил: пусть еще посмеется.
— А как же, товарищ лейтенант! Не успел родиться — выдали.
— Как так?
— Девятнадцатого числа день рождения справлял, а двадцатого за паспорт расписался.
— Почему только расписался?
— В сельсовете сказали: «Все равно не сегодня-завтра забреют. Пускай уж у нас полежит».
— Так и сказали?
— Так. Им что! Они и не то скажут!
Знал Лузгин, что не совсем так все было. Знал, а рассказал, будто и правда ему так ответили. Пусть лейтенант посмеется. Председательнице сельсовета Анне Ивановне от этого хуже не будет. Да и далеко, не услышит… Кабы поближе — не сказал бы, постеснялся. Страсть, не любит председательница, кто заливать мастер! «Пустющий, говорит, человек, который выдумывает, чего не было!»
Ишь ты, «пустющий»! А если есть такое время, когда смех дороже хлеба, тогда как?!
Снова команда. Заколыхался строй, загремел котелками, полез в гору. Гора не велика, да снег, глина. Скользко. Однако одолели, перевалили. За той горкой — другая, за ней — третья. И так без конца.
Идет полк вдоль фронта, а горкам конца не видно. И каждая лесом поросла. Лесная дорога — как на Ярославщине: вьется промеж деревьев, петляет. А деревья-то! В пол-обхвата и больше. Высота — шапка валится.
Сержант Митин поравнялся с Лузгиным. Тоже вертит головой направо, налево. Любопытствует.
— Что, Лузгин, устал?
— Нет, товарищ сержант, не устал! — ответил Лузгин и сам удивился: так-то бодро получилось.
— А я вот притомился немного. Ну да ладно. Придем на место — отдохну.
И видит Лузгин, что Митин, хоть и отделенный, а тоже вроде не старше самого Лузгина. Шея тонкая, мальчишеская, из-за воротника видать. И руки тоже тонкие, нежные. Лицо у Митина круглое, словно девичье, с ямочками на щеках. Только разве что пушок на подбородке. Как и Лузгин, небось недавно бриться начал.
И все-таки есть в Митине что-то такое, что мешает Лузгину смотреть на него как на равного. Умный он очень, грамотный. Говорят, в институте учился.
— Тихо здесь, — сказал сержант, и Лузгин согласился: верно, тихо. — Как будто и не на фронте мы. — И снова согласился Лузгин: в самом деле, будто и не на фронте.
А Митин вдруг глянул Лузгину в самые глаза и спрашивает:
— А ты, Ваня, не боишься смерти?
Растерялся Лузгин. Конечно, кабы знать, что такое спросит, можно бы ответить как положено, а то так, сразу… Не получится, наверное, как положено. И Лузгин промолчал. После-то уж пожалел: ведь мог бы ответить как следует! Дурень, дурень! Что теперь о тебе товарищ Митин подумает? Небось вроде того: был ты, дескать, Лузгин, вахлаком, вахлаком и остался! Нельзя из тебя сделать настоящего солдата!
Очень может быть, что так и подумает. Недаром после таких слов вздохнул и зашагал вперед быстро-быстро!
Первый привал устроили возле какой-то речки. Костров разводить не разрешили. Впереди все небо в ракетах. Одна тухнет, другая ей на смену загорается.
Говорят, теперь близко…
Близко-то близко, это солдат и сам понимает, а ты лучше скажи, когда концентрат сварить можно. Всухомятку сколь ни ешь, не наешься, а горяченького две ложки хлебнешь — и чувствительно.
Снова команда. Опять пошли. Теперь ракеты остаются справа. Похоже, полк все время двигается вдоль передовой. Перешли вброд речку, вторую, вошли в лесок. Здесь темень еще гуще. Нет хуже осени! Летом не успеет стемнеть — тут же и рассвет. Зимой от снега светло. Сейчас снегу мало. Лузгин раньше любил зиму. Особенно первый снег. Чистый он, радостный. Нет его, долго нет, а потом вдруг возьмет да и выпадет. Утром выйдешь на крыльцо и двора не узнать: все бело. Весело, а отчего и сам не знаешь. И не один человек радуется. Всякая тварь — тоже. В лесу весь снег истоптан. Тут и зайцы носились, и лисы играли, и тетерева. О домашнем скоте и разговору нет… Долька аж сатанеет! Прыгает, лает, по снегу катается, сам с собой играет. Гуси такой крик подымут…
Интересно, в этих местах снег всегда так рано выпадает? Да, наверное, так же. Как ему еще выпадать?
Ах ты, господи, до чего ж томительно этак-то! Хоть бы уж скорей начинали… Либо повеселил кто. Хоть бы музыка заиграла!
Задумавшись, Лузгин не слышал команды и налетел на остановившегося Мурзаева. Тот чуть не сшиб с ног Минько. В одну секунду взвод сбился в кучу, и теперь, гремя котелками и наступая друг другу на пятки, солдаты разбирались по два. А впереди уже новая команда:
— На-ле-во! Ря-ды — сдвой! Сом-кнись!
Повернулись налево, забежали друг другу в затылок, сдвинулись. Пока все. Что еще скажут?
И вдруг:
— Разойдись! Проверить оружие!
Значит, пришли. Наверное, это и есть исходная, о которой еще в эшелоне говорили на занятиях. Ни травинки, ни пригорочка сухого. Несколько старых окопчиков в земле — и все. Как хочешь, так и располагайся.
Выбрал Лузгин кочку посуше, привалился к ней спиной, воротник поднял. И дремлется ему, и уснуть боится. Вдруг какую команду проспишь! Достал кисет, развязал веревочку, отсыпал на ладонь щепоть махорки. Там же, в кисете, сухая бумага, газетная. Спасибо, старый солдат подсказал спрятать ее туда, а то бы сейчас и не закурил в такой мокрети. Расстегнув шинель, накрылся с головой, достал кремень, принялся высекать искру. И кто ее придумал, такую хреновину? Пока фитиль загорится, семь потов сойдет. Хотя без нее еще хуже. Спичек вовсе нет. Коробочек на базаре рублей пять теперь стоит. Эх, костерочик бы сейчас! Сухими еловыми веточками заправить. Через полчаса вся амуниция высохнет. Да нельзя костерочик-то: немцы увидят. Цигарку и ту велено в рукав прятать.
В первый взвод Лузгин попал случайно. Не захотел отставать от сержанта Митина. Очень уж он привязался к своему командиру. Когда из учебного полка стали отправлять на фронт, Митин первый попросился, а за ним, как-то само собой получилось, и Лузгин. Митин бы мог остаться. Его при учебном полку оставляли молодых учить. И Лузгин мог. Имел право: всей его учебы было двенадцать дней, не считая дороги.
В строй они тогда встали рядом. Потом, когда желающих идти на фронт поднабралось, Лузгина снова оттеснили на левый фланг. От него до Митина теперь целых двенадцать стоят.
В пути остановки долгие. Иногда по нескольку суток. Загонят эшелон в тупик и — закуривай, ребята! Митин, чтобы время не терять, обучал их помаленьку. Например: как надо «языка» брать без шума. Стоит «язык», не шелохнется, а ты подползаешь, левой рукой его за глотку, а правой кляп в рот вставляешь, чтобы не орал. В это время второй напарник ему руки назад крутит. Будьте здоровы! Одним воякой у Гитлера меньше.
Немца всегда Минько представлял. Прямо как настоящий немец: его тащат, а он — хоть бы что. Не шелохнется.
Его еще и потому за немца ставили, что ростом он не велик. Легко тащить. Поставь такого верзилу, как Варин, намаешься. В нем чистого весу без каски и противогаза, наверное, килограмм сто. Тут тоже соображать надо. Варин всегда разведчика представлял. Взвалят на него Минько, он и тащит. Так и тренировались. А чего еще надо? Гранаты бросать все умеют. Учили. Стрелять— и подавно. Лузгин стреляет хорошо. Сам командир взвода — того, учебного — сказал как-то: «На фронт приедем, а тебе снайперскую винтовку дам». Да только на фронт его не пустили. Вместо него другой сопровождал взвод. А здесь принимал третий. Молодой, шустрый. Лузгин его и разглядеть-то как следует не успел, и фамилий толком не знает. Не то Дохтуров, не то Доронин. Одно точно: на «д». Нет его сейчас. И ротного нет. К начальству вызвали.
Приметил Лузгин, что старые солдаты портянки перематывают. Принялся и он. Раз люди делают, значит, не зря. Кто его знает, что дальше будет? Может, опять подымут полк и дадут бросок верст на сорок…
А это точно, что скоро — в бой. Теперь уж не брехня. Сам взводный сказал. Будто бы и артиллерию подвезли.
Сидит Лузгин, мотает портянку, думает. Письмо бы черкнуть домой. Мол, так и так, прибыли на место. Жив, здоров, чего и вам желаю, и так далее, да небо, как назло, темным-темно. По времени-то вроде пора и рассветать, а оно и не думает.
Минько спит. И другие тоже. Как пришли на место, так и притулились кто где. Отделенный и тот дремлет. Один Лузгин да еще Мурзаев не спят. Сидит Мурзаев, скрестил под собой ноги, раскачивается и не то стонет, не то поет. У него что стон, что песня — не разберешь.
— Мурзаев, — говорит Лузгин, — ты о чем поешь?
Повел Мурзаев головой, блеснул раскосыми глазами и опять за свое. Поговорили… Лузгину спать не хочется. Дома он в это время, бывало, давно на ногах. Особенно летом. Это когда пастушил, приучился. Развиднеется чуть, а он уж на ногах. Хорошо пастушить! Пастуха хозяйки уважают, кормят по очереди: сегодня одна, завтра — другая. И — друг перед другом: одна в яичню — пяток яиц сует, другая десятка не пожалела, третья — сковородку картошки с салом. Так накормят другой раз, что еле ноги волочишь, а не то и вовсе не доешь — оставишь. Сюда бы ее, эту картошку недоеденную!
Конечно, не всегда так Лузгин жил. Бывали годы и не такие сытные. Шестеро их было у матери. Отец помер— Лузгин и не помнит когда. Манька, Ленька да Петька не от отца уж. От другого. Да жили дружно, чего там! Изба большая, мебели почти что никакой, места всем хватало. Старший, Степан, в финскую погиб, так вся деревня ревмя ревела. Девки прямо под окна приходили и выли в голос.
Первый парень был Степан-то… Лузгину до него далеко. И ростом не вышел, и пригожести нет. Волосы — и те, ровно пакля какая, торчат во все стороны, ни пригладить, ни зачесать. Не больно и жалел их Лузгин, когда в военкомате оболванили. Другие жалели… Говорили, девки любить не будут. А Лузгину — что? Его и так не любили. К другим парням жмутся, а от него, как от мухи, отмахиваются: «Иди ты! Соплей перешибешь, а туда же: лапать!» И надо же так: зазноба его, Варвара, Трофима Силина дочка, по которой тосковал он, была выше его на полголовы! А уж красива! Рядом с ней Лузгин и сесть-то боялся. Ну как засмеет! Да только, оказалось, не такая она. Поздно он понял это. Когда уж в армию уходил. Подошла она прямо на вокзале и при всем честном народе обняла и поцеловала в губы. Свои, деревенские, так и ахнули. А после в вагоне парни проходу не давали. Расскажи да расскажи, тихоня, когда этакую девку успел захороводить. Скольким парням отбой дала и, надо же, кого полюбила! Ни кожи, ни рожи! Бока хотели наломать. А он и поцеловать-то ее не успел. Растерялся. Несмелый он. Теперь вот пишет. Три письма прислала. И фотокарточку. Ее прячет Лузгин подальше. Письма-то все читают, в том беда не велика, а вот фото смотреть — это ни к чему. Да и далеко онo убрано у Лузгина, и некогда его доставать для всякого.
Поднимает голову кверху Лузгин, на небо смотрит. По-прежнему темным-темно. Разве тут чего напишешь? Да и сержант спит, а один Лузгин писать не решается. Не получится складно.
В последний раз и сержанту, видать, надоело. «Скоро ли ты, говорит, Лузгин, сам писать будешь? Пора бы!» Да не научится, видать, Лузгин складно. В писарях все равно ему не бывать, а другая работа в полку для всех одинаковая.
Есть, правда, одна работенка, что зовут «не пыльной, но денежной»: ординарцем быть у кого-нибудь из командиров. Из нового пополнения некоторых звали… Лузгину тоже предлагали. Сгоряча-то хотел согласиться. Питание получше, на работы не берут, строевой не гоняют, да и спать удается все-таки больше, а как подумал, что придется Варваре писать, дескать, удрал от товарищей, нашел жизнь полегче, так и не смог, отказался. Смеялись парни. «Дурачком ты был, Лузгин, дурачком и останешься!» Да только не все так-то. Варин с Минько аж поругались. Минько говорит: «Не знали, кому предложить. Предложили бы мне, я бы с радостью! У командиров хлеб белый к пайку полагается…». Тогда Варин и говорит: «Лакейская у тебя душа, Степан, мелочная!» Другой бы, наверное, в драку, а Степке хоть бы что. Знай свое твердит: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».
Плохо теперь Лузгину. Холодно, сыро. Но если бы сейчас опять предложили, все равно не пошел бы в ординарцы. Не может он бросить своих товарищей в эдакой обстановке…
На исходе ночи он задремал, но именно в это время начался бой. Начало его Лузгин проспал. Снилось ему в это время, будто мать запаривает кадушку под огурцы. Накалила в печи камни и ухнула их все сразу в кипяток. Забурлила вода, закипела, заворочались камни, стукают по днищу, перекатываются. От их стуканья дрожит пол в лузгиновской ветхой избенке. Лузгину страшно: вдруг камень пробьет стенку и хлынет кипяток ему под ноги. Стоит Лузгин босиком, примерзает подошвами к холодному полу, а уйти в избу почему-то не может. Силится оторваться от пола и не может. Наконец оторвался, но вместо того, чтобы просто перешагнуть через порог, взлетел к самому потолку. Прежде во сне не раз случалось Лузгину летать, только в этот раз летел он уж очень легко и плавно, как ястреб. Руками не шевелил, ногами не дрыгал. Прилетел прямо на печку и сел на свое любимое местечко по самой середке, где кирпич от времени малость поистерся и получилась удобная ямка. Только в этот раз не пришлось погреться Лузгину. То ли мать забыла протопить печь, то ли выдуло все тепло, но только печь показалась Лузгину еще холоднее, чем пол в сенях. Подпрыгнул он, ухватился за край полатей и хотел перелезть туда, а младший братишка — такой озорник — ухватил его за плечи и давай трясти что есть силы. Трясет и кричит грубым мужицким голосом:
— Земляк, а земляк! Замерз, что ли?
Открыл глаза Лузгин, огляделся. Все тот же лес кругом и тьма. Стоит перед Лузгиным пожилой усатый солдат, дышит в сложенные ковшиком ладони. А над головой солдата зарево полыхает, будто в деревне дома горят. И земля легонько подрагивает. Нет-нет, да и посильнее дрогнет, так, что с елок посыплется снег.
— Чего это, чего? — заволновался Лузгин. — Наступление, да? Началось? Я — счас!
Схватив винтовку, он вскочил, готовый бежать, куда прикажут. Однако никто ничего не приказывал. Кто сидел, как и он, привалившись спиной к пеньку, кто стоял, повернув голову в сторону зарева. Невдалеке собрались в кучку командиры, среди которых был и его взводный. «Дымов. Лейтенант Дымов», — почему-то только сейчас вспомнил он такую простую фамилию. Самый высокий среди командиров — лейтенант Колесников — батальонный. Голос зычный, взгляд орлиный, на поясе наган, на шее автомат. Возле него неотлучно — ординарец, по фамилии Митрохин, шустрый малый, чистый цыган. У этого тоже автомат на шее, только не наш, немецкий. Раздобыл где-то. В наступлении трофейное оружие иметь удобно: возле каждого убитого немца запас пополнить можно.
А солдат все стоял перед Лузгиным и грел дыханием ладони.
— Говорят, у тебя, земляк, самосад имеется. Дал бы на одну закрутку!
Лузгин вроде слышал его, а вроде и не слышал. Стоял и смотрел, не отрываясь, на светлые сполохи, пока не догадался присесть на старое место. Чего стоять без толку — в ногах правды нет…
— Так как же насчет табачку? — сказал солдат и присел рядом с Лузгиным на корточки. Он был высок ростом, широк в плечах, и ему было неловко просить, глядя на Лузгина сверху вниз. — Дашь или не дашь?
— Дам, конешно, дам! Ты обожди, не уходи только! — Лузгин искал кисет с махоркой и никак не мог найти. Он не замечал, что раза два коснулся его кончиками пальцев… — Это что же, бой, значит? Началось? А нас что же? Как же мы? Там — бой, а мы — здесь!
Солдат с интересом разглядывал его, усмехаясь в усы. Когда Лузгин достал кисет, он, не торопясь, свернул цигарку, закурил от трофейной зажигалки и, сильно затянувшись, с блаженным стоном выпустил первую порцию едкого самосадного дыма.
— Сосед воюет. Сто двадцатый полк. Мы пока в резерве. Вот когда слева восемьдесят девятый вдарит, тогда наш черед.
На дымок от его цигарки потянулись солдаты. Один из них, длиннорукий, костистый, будто слепленный наспех неумелым скульптором, спросил:
— Почем ты знаешь, Леонтьев, какой полк за каким пойдет? Ты что, генерал?
— Генерал — не генерал, а кой-чего смыслим, — ответил Леонтьев, — любой, если мозгой пошевелит, может догадаться, как оно дальше все обернется.
— Ну и как оно обернется?
— А вот так, я думаю… Ты, Москалев, место наше приметил?
— Какое место?
— На котором сейчас полк стоит?
— Чего его примечать? Болото.
— Так. А какая у немца техника на этом участке?
— Откуда мне знать?
— Ну так я скажу: танки у него здесь.
— Неужто танки?! — ужаснулся кто-то.
— Да брешет, — сказал Москалев, — откудова ему знать?
Услыхав слово «танки», солдаты придвинулись ближе, сгрудились вокруг Леонтьева. А тот — словно на занятиях по тактике:
— Стало быть, товарищи, наш, двести двадцатый, занимает оборону в районе болота. Подступы к нам с фронта и флангов для тяжелой техники противника закрыты естественным препятствием… — вывернув из чьей-то винтовки шомпол, он стал рисовать на снегу непонятные для Лузгина линии и кружочки. Остальные следили за ним более внимательно, и Лузгин понял, что большинство понимает, о чем говорит Леонтьев.
— Позади нас болота нет. Но именно здесь находится штаб дивизии…
— Все знает! — воскликнул Москалев. — Ну что ты скажешь!
— Немцы тоже знают, не волнуйся, — заметил Леонтьев и продолжал: — Соседние полки расположены на возвышенности. Позади них деревень нет. Вот теперь и соображайте, куда немец двинет свои танки: к нам в болото или на деревни.
— Я так думаю: непременно двинет на деревни! — сказал один из солдат. — Закрепится на высотках и двинет в глубину обороны.
— Правильно, Саватеев, — сказал Леонтьев, — быть тебе нынче же командиром отделения!
— Если раньше не шлепнут, — заметил Москалев.
— Меня не шлепнут, — спокойно отозвался Саватеев, — я махонький, а вот ты, дядя, — дылда. Тебя издаля видать, так что поглядывай…
— Гляжу. Вторую войну гляжу, а ты без году неделя как в полку, а туда же: в командиры метишь…
— Да будет вам! Давай дальше, Леонтьев!
— Значит, немец попытается взять деревни. Там суше. Если это удастся, он, разбив оба полка, выводит на большак танки и захватывает штаб дивизии. — Шомпол сделал два больших зигзага и нарисовал кружочек возле ног Лузгина. Все подавленно молчали. — Вывод один, — сказал Леонтьев, — пока он не разбил фланговые полки, надо немедленно вводить в бой наш полк! — При общем молчании он вытер шинелью шомпол и ввернул его на прежнее место. — Дай, землячок, еще на одну. Хороший у тебя самосад.
— Коли все так, чего ж тогда стоим? — волновались одни.
— В штабе не хуже нашего знают! — отвечали другие. — Раз стоим, значит, так надо. Начальству виднее.
Когда все разошлись, Лузгин спросил у сержанта Митина о Леонтьеве.
— Голова! — коротко ответил сержант. — Без образования, а — голова! Вторую войну топает. Мог бы служить в кадрах — не захотел. Теперь вот рядовым… Вчера его парторгом выбрали. Ты затвор почисти. Вода попала…
Далекая вначале стрельба на правом фланге постепенно приближалась. Шальные снаряды стали залетать в болото, где стоял двести двадцатый. Скоро еще более громкие звуки боя послышались слева, и там тоже заполыхало небо. Наверное, немцам удалось поджечь и эту деревню.
Протяжный надрывный крик-команда родился неизвестно где, пролетел над болотом и оборвался. И сейчас же его подхватили десятки голосов:
— Первый взво-од!.. Второй взвод! Тррретий…
— Отделение! Становись!
Из болота вышли, когда совсем рассвело.
Лежа в наспех вырытом окопчике, Лузгин, сам не зная зачем, то и дело открывал и закрывал затвор винтовки. Не то чтобы надо было. Просто муторно очень лежать вот так, без дела. Хоть бы уж начинали скорей, что ли! В соседнем окопчике Минько. Он тоже вертится, возится, устраивается поудобнее, будто навек лежать собрался. Мурзаева совсем не видать. Только винтовка торчит дулом кверху. Как стрелять будет — не понятно. Командира отделения, если б захотел — не докричишься. Его место на самом правом фланге. Лузгин рад и тому, что лежит он не последним. Еще левее его лежат люди. Чужие только. Не его роты даже. Оттуда раза два кричали, табачку спрашивали, да Лузгин не ответил. Может, не положено, кто знает!
Давно лежит Лузгин. Успел отлежать один бок, на другой перевернулся, а наступления все нет. Только спереди, оттуда, где немцы, все сильнее какой-то гул. Навроде бы гусеничные тракторы, только погромче. Неужто и вправду танки? Засосало у Лузгина под ложечкой. Такого с ним еще не было. Трусит он, что ли? Беда, коли так. Говорил давеча взводный: кто трусит, того первого убивает. Закон, говорит, в бою такой неписаный: смелого и пуля щадит.
А гул все ближе. Теперь уж точно не трактора. Танки. Идут они прямо на него, на лежачего… Еще муторней стало на душе. Чего тянут, чего ждут? Но вот высоко в небо взлетели две зеленые ракеты, загорелись ярко, рассыпались искрами. И не успела еще погаснуть первая из них, как встал во весь рост командир взвода.
— Вперед! За Родину! Ура!!
Больше ничего не слышал, не помнил Лузгин. Не помнил, как вскочил на ноги, как закричал, как побежал следом за лейтенантом. Ослеп и оглох он в ту минуту, как поднялся. Земля под ним дрожала, как дрожит пол на молотилке в страдную пору. Нет, верно, не совсем оглох. Слышит он, как гудят танки, как рвутся снаряды, как стреляет его винтовка. Пришел в себя только в траншее. Не наша, немецкая. Трупов полно и воды по колено, однако все лучше, чем в мелком окопчике. Хороший у Лузгина лейтенант, заботливый. Это он нарочно бросок подальше сделал, чтобы траншею занять. Ребята повеселели. Размещаются по-хозяйски. Теперь им и танки вроде бы не страшны.
Лейтенант смеется:
— Ну что, Лузгин, испугался? Привыкай, брат, еще не то увидишь.
Глянул на трупы, помрачнел:
— Оттащите в сторону. По ним топтаться будете?
Мертвого тащить вдвое тяжелее, чем живого. Не знал раньше этого Лузгин. В воде они, что ли, намокают?
Когда кончил — посунулся ближе к лёйтенанту. Хоть и он не железный, а все кажется, с ним рядом не так боязно. Весь в грязи, а шинелка как положено: на все пуговички и подворотничок на гимнастерке белый. Лузгину перед ним совестно трусить.
— Может, закурите, товарищ лейтенант?
— Спасибо, не научился. А ты давно куришь?
Лузгин курил давно. В деревне тот не парень, который не курит.
Покачал головой лейтенант и снова взялся за бинокль. А к чему бинокль, когда танки под самым носом!
Лузгин хорошо видел, как лежавший недалеко от него пэтээровец выстрелил в ближайший танк, как блеснул огонек где-то около башни и как после этого танк продолжал двигаться вперед как ни в чем не бывало. Ружье выстрелило во второй раз. Ударившись о броню, пуля срикошетила и зарылась в землю, не причинив танку никакого вреда. Упрямый боец выстрелил в третий раз. Тогда стальная махина развернулась и пошла прямо на окопчик пэтээра. Между ним и траншеей, в которой находился Лузгин, было не более тридцати метров. Когда машина приблизилась, солдат выстрелил в четвертый раз, но в этот момент гусеницы наехали на окоп.
Секундой раньше командир взвода лейтенант Дымов швырнул под танк гранату и теперь нагнулся, прячась от осколков. Услышав взрыв, он снова высунулся из траншеи и увидел, как по-прежнему невредимый танк переваливает через окопчик пэтээра. Длинное ружье согнулось и вдавилось в землю. Дымов приготовился бросить вторую гранату, когда из полуразрушенного окопа позади танка показалась стриженая голова без каски. Вслед танку полетела бутылка. Лузгин едва услышал слабый звук и тут же увидел пламя, разом охватившее броню над моторным отделением. На этот раз танк не пошел дальше. Круто развернувшись, он двинулся на окопчик вторично и, затормозив одну гусеницу, сделал полный разворот, сровняв окоп с землей. Однако танк уже горел, из его люков выскакивали танкисты. По ним отовсюду стреляли из винтовок, кидали гранаты.
Одному из танкистов осколком выбило глаз. Остановившись в полусотне шагов от Лузгина, он ловил в ладони ускользающую массу.
Лузгин сполз на дно окопа и, встав не четвереньки, изрыгал из себя съеденную утром пшенку, покуда кто-то не стукнул его по затылку:
— Эй ты! Чего разлегся?
Другой голос сказал миролюбиво:
— Оставь его. Не видишь, сомлел желторотик!
Лузгин приподнялся.
— А танки… танки где?
Зубы у него стучали, руки дрожали. Он лег рядом с Митиным, высунул вперед винтовку и огляделся. По косогору вверх бежали немецкие пехотинцы. То один, то другой падал и оставался лежать, зато другие все приближались и приближались к Лузгину.
— Стреляй! В душу твою мать! — закричал Москалев и погрозил кулаком. Лузгин выстрелил. Бежавший прямо на него человек споткнулся и упал. Лузгин не понял и приподнялся, ожидая, что человек сейчас поднимется и побежит снова.
Он догадался присесть, только когда пуля щелкнула о каску.
— Есть один! Давай дальше! — крикнул Митин.
Но дальше стрелять не пришлось. Полежав еще немного, Митин перекатился на спину, сказал громко:
— Шабаш, ребята! — и — Лузгину: — Чего глаза таращишь? Закуривай!
Потом они с час или больше сидели на дне траншеи и отдыхали. Подошел командир взвода, присел рядом, снял каску. Под каской оказались светлые волосы.
— Ну как, Митин, жарко?
— Терпимо, товарищ лейтенант. Лузгин счет открыл.
— Да ну?! Офицер или рядовой?
— Сейчас узнаем.
Раскрывши рот смотрел Лузгин, как Митин выскочил из окопа, ящерицей скользнул между камней и скрылся в неглубокой ямке. Когда он вернулся обратно, в руках у него была небольшая книжечка, завернутая в непромокаемую бумагу, и фляга в чехле.
— «Отто Майер, — прочел он, — одна тысяча девятьсот двадцать пятого года рождения». Годок, значит… Рядовой оказался.
— А что это у тебя? — спросил лейтенант, указывая на флягу.
— Где? Ах, это… Сам не знаю. Взял на память…
Сидевшие подвинулись ближе.
— Давай попробуем!
Москалев отвинтил крышку, понюхал.
— Спирт! Не сойти мне с этого места!
— Дай сюда! — Леонтьев отобрал флягу, положил в карман. — В санчасть отдам. Если правда — спирт, для раненых он нужнее.
Москалев бросил на Леонтьева свирепый взгляд, но ничего не сказал.
Довольно скоро немцы снова пошли в атаку. Цепи их приближались, тускло поблескивая воронеными касками. Лузгин видел их очень близко и непроизвольно вжимал голову в плечи, чтобы стать еще меньше… Под ноги подкатилось что-то большое, упругое и, вместе с тем податливое, мягкое…
— Не видишь? Убери! — закричал над его головой Москалев.
Лузгин понял не сразу. А когда понял, ощутил новый приступ тошноты. «Как же это никто раньше не заметил?»— сокрушенно думал он, приноравливаясь половчее взять труп. Минько лежал лицом вниз, словно нарочно весь испачканный зловонной траншейной жижей. Лузгин хотел перевернуть Степана лицом вверх, чтобы поглядеть, в какое место тому угодило, — может, домой написать придется, — но сверху посыпалась земля и тяжелые сапоги больно стукнули Лузгина по спине. Он обернулся. Вместо правой половины лица у человека закопченная маска с обгорелой, в клочьях, кожей. Рядом с Лузгиным — командир взвода и сержант Митин. Они тоже смотрят во все глаза и молчат.
— Что, не узнаете? — спросила маска голосом командира батальона.
— Товарищ лейтенант Колесников! — крикнул Митин.
— Геннадий, ты?! — Дымов схватил своего друга за руки.
— Огнеметом попотчевал, ни дна бы ему ни покрышки! — сказал комбат. — Как я теперь с такой харей целоваться буду?
— Тебе в санбат надо немедленно!
— Обойдется. Жаль, водки нет! В самый бы аккурат теперь!
— Есть водка, — сказал Дымов. — Даже спирт, Леонтьев, налейте! Как там у соседей?
— Да так же, как у вас, — ответил Колесников, возвращая флягу, — четвертую атаку отбили, теперь сидят гадают, сколько еще будет. — Ну-ко, дай еще глоточек! Знобит вроде…
— Глаз-от цел у вас, товарищ лейтенант? — сейчас Москалев говорил тихо, проникновенно, с какими-то старушечьими интонациями.
— Раз тебя насквозь вижу, значит, цел.
— Я к тому, что, может, надо помочь вам дойти до санинструктора…
— Москалев! Займите свое место! — приказал Дымов.
— А комбат тебя и впрямь насквозь видит! — хохотнул Митин, провожая Москалева.
— Мочой надо ожог-то! — пробасил Варин. — Моя бабка завсегда ожоги мочой излечивала. И следов никаких.
— Сюда бы твою бабку! — сказал Колесников. — Вместо нашей Зинаиды.
Варин с сомнением покачал головой.
— Н-не знаю… Все-таки шестьдесят скоро! Напишу, конечно… А лечит — что надо. Главное — без следов.
— Товарищ лейтенант, подходят! — крикнул кто-то.
Бойцы, расталкивая задремавших, поднялись, прильнули к оглаженным, кое-где наполовину осыпавшимся краям траншеи, защелкали затворами винтовок. Колесников тоже поднялся — его место в бою не здесь, — но еще с минуту не уходил, о чем-то раздумывая.
— Как у тебя с патронами? — спросил он наконец. — Может, подбросишь немного во вторую роту? Я сейчас пришлю подносчиков…
Дымов, не оборачиваясь, выкинул на бруствер пустой подсумок. Сержант Митин сделал то же. Колесников повернулся и, лишь слегка нагнув голову, пошел на свое капэ. Лузгин, подставив ящик из-под концентратов, взобрался на него и с опаской выглянул. На этот раз впереди пехоты шли танки. Лузгин насчитал сначала девять, потом появилось еще пять, потом еще семь. С флангов ударили тяжелые минометы. Огненный шквал прижал дымовцев к земле. Ведя огонь с ходу, танки подошли совсем близко. По ним все время била противотанковая артиллерия и от лесочка, и со стороны деревни, и, наверное, поэтому основная масса танков устремилась прямо на Лузгина. Еще немного — и они обрушатся на него, но прежде чем это случилось, над бруствером показалась белокурая голова лейтенанта Дымова.
— Назад — ни шагу! Гранаты к бою! За мной, товарищи!
И первым перевалился через бруствер. Метрах в десяти перед траншеей он поднялся на ноги, оправил на себе гимнастерку, оглянулся и вдруг махнул рукой Лузгину, дескать, давай, Иван Митрофанович, поспешай. И Лузгин побежал. Он видел, как лейтенант был ранен, как, раненный, продолжал идти вперед, зажимая рукой левый бок. Потом Лузгин упал. То ли споткнулся, то ли испугался слишком близкого разрыва, а когда поднялся, то увидел лейтенанта Дымова далеко впереди себя. Шел взводный прямо на танк один на один с гранатой в правой руке, а левой по-прежнему зажимал бок. Лузгин видел, как он взмахнул рукой, как подался вперед всем корпусом, как упал головой вперед. И тогда раздался взрыв. Танк остановился будто в недоумении, и только башня его продолжала вращаться. Сержант Митин крикнул:
— Взво-од! Слушай мою команду! — а какую, Лузгин так и не расслышал.
Митин побежал вперед. Петляя, падая и снова вставая, он увертывался от пулеметных трасс и все ближе подбирался к танку. Попав в «мертвую зону», где его не могли достать пули, он скатился в снарядную воронку и оттуда швырнул связку гранат. В густом черном дыму кто-то кричал надсадным, не то бабьим, не то детским криком. Не выдержало сердце Лузгина, бросился он туда, да немного не добежал. Словно обухом его по голове ударили. Зашатался Лузгин, стал падать, земля пошла у него под ногами кругом, словно карусель. Да нет же, не земля это! Мальчишки-озорники поднимают кверху край доски, на которой стоит Лузгин. Только вот зачем он стоит на ней — неизвестно. Вот-вот упадет он с той доски. А внизу вода. Целое озеро воды. Кабы еще умел плавать, а то ведь этак и утонуть недолго! Просит Лузгин мальчишек, молит не перевертывать доску — не слушают, смеются. Вот уж и край доски.
От страха Лузгин широко раскрывает глаза и видит перед собой что-то громадное, страшное, темное, которое надвигается на него, понемногу заслоняя небо.
Хотел Лузгин шевельнуться и не мог, хотел закричать— не кричится. А чудовище все ближе, ближе… Собравшись с силами, закричал Лузгин, да, видно, поздно. Навалилось на него громадное, страшное, опалило жаром, прошло над ним. И тотчас все смешалось: земля, небо, люди, кустики невдалеке.
Первое, что Лузгин различил вполне реально, была фигура Мурзаева. Склонившись над Лузгиным, он придвинул свое скуластое, в оспинах, лицо вплотную к лицу товарища и вслушивался в его дыхание. На миг приоткрыв глаза, Лузгин тотчас закрыл их, так как свет причинял нестерпимую боль. Он хотел попросить пить, но ставшие чужими губы никак не хотели выговорить нужное слово. Несмотря на это, он почувствовал, как в рот ему сквозь стиснутые зубы льется вода. Неужели он все-таки попросил пить? Вода была затхлой и отдавала ржавчиной, но Лузгину показалось, что он еще никогда в жизни не пил такой вкусной воды.
После этого ему стало легче. Даже боль в глазах поутихла. Приоткрыв веки, он с удивлением и жадностью разглядывал небо. Разглядывал так, будто опасался, что сейчас придет кто-то большой и жестокий и навсегда закроет его от Лузгина.
Но вместо того чтобы закрыться, небо, наоборот, стало постепенно светлеть. Было оно пасмурным, но не таким, как два часа назад, а по-осенному ласковым и грустным. Лузгин понял, что не умрет, и стало ему так хорошо и радостно, что глаза сами собой наполнились слезами. Мурзаев заметил, наклонился ниже, спросил озабоченно:
— Ай, худо! Асан думал — хорошо! Глупый Асан!
— Нет, навроде бы отошло, — сказал Лузгин. — Где наши?
— Нет наши, — сказал Асан, — ушли.
— Куда ушли? Ты догони, скажи, дескать, тут мы…
Мурзаев покрутил головой, вздохнул.
— Далеко ушел наши. Пешком не догонишь. На ишаке не догонишь. На хорошем коне догнать можно. Нет коня, нет ишак. Один пешком остался.
Асан щурит и без того узкие глаза. Лицо, шея, руки его черны от грязи, одни зубы блестят. Взял друга двумя руками за плечи, приподнял, прислонил к сосне.
— Вот так. Отдыхай теперь. Асан ягод принесет. Обедать будем.
И ушел куда-то. Сидит Лузгин, словно колода, прислоненный к дереву, руки поднять не может. Да что же это за напасть такая?! Ведь не ранен, нет! Оглядел себя со всех сторон, крови не видно, только в спине боль и голова дурная: как после похмелья кружится… Хоть бы Асан скорей приходил!
Вдруг Лузгин видит: из соседнего куста торчит ствол винтовки. Бросил кто-то. А может, это его, лузгиновская винтовка? Достать бы! Нехорошо оружие бросать. Командир взвода говорил: покуда жив солдат, винтовка должна при нем быть. Повернулся на бок, лег на живот— ничего. Так даже лучше. Голова меньше кружится и мутить перестало.
Пополз Лузгин. От сосны до куста метров десять. На учениях, бывало, он такое расстояние по-пластунски в один миг перемахивал, а тут метр-полтора проползет и отдыхает. Кое-как добрался, ухватил за цевье, потянул к себе, а она не поддается. Что за чудо? Глянул Лузгин за куст и обомлел: с той стороны винтовку держит за ремень мертвый солдат! Голова, как у Лузгина, под машинку стриженная, только вместо пилотки на ней снег лежит. А за тем солдатом — другой. Уткнулся лицом в землю, будто спит. За ним — третий, за третьим — четвертый, пятый…
— Асан! Асан!
Бежит Мурзаев, торопится, перемахивает через валежины и воронки.
— Чего кричишь? Хочешь, чтоб немец услыхал? На, ешь бруснику! Другой ягоды нет.
Мурзаев — ягоду себе, другую Лузгину в рот, опять себе и опять Лузгину. Пообедали…
— Ты зачем от сосны ушел?
— Винтовку свою хотел взять.
— Вон твоя винтовка! Зачем чужую трогал?
— Асан, ты ведь сказал, что наши ушли. А они — вон они! Как же это ты?!
Рассердился казах:
— Мурзаев правду сказал: мало ушли, много здесь остались. Мурзаев стрелял, граната бросал… Нет патрон, нет граната. Что делать? Мурзай в ямку лег, глаза закрыл. Хотел молитва читать — не знал никакой молитва. Дед знал, отец тоже знал, Асан ничего не знал! Пушкин, Лермонтов читал. По-казахски и по-татарски. Шибко громко читал, уши зажимал, танк не слышал. Прошел мимо танк, немец тоже прошел, не заметил… Вылез из ямки Асан, посмотрел кругом… Ай-вай, — он закрыл лицо руками. — Что делать? Хоронить нада. Нельзя не хоронить. Волки съедят! Варин тут, Шейков, Дымов… Мурзай туда-сюда ползал, кинжалом ямка рыл… Гляди, шинелка стала какой! Что будем делать? Нет другой шинелка!
— А сержант Митин? Ты его схоронил, Асан?
Мурзаев подумал, покачал головой.
— Нет Митин. Мурзай везде ползал, искал — нет сержант. Наверно, немец забрал…
— Расскажи, что видел, — просит Лузгин. Мурзаев хмурится, прячет глаза.
— Можно не нада, Ваня?
— Говори, чего уж…
— Чего говорить? Асан не может по-русски, Ваня не поймет по-казахски…
Хитрит Асан. Не хочет вспоминать Асан. Трудно говорить Асану о том, что видел, но друг просит, нельзя отказать другу.
— Раненого лейтенанта танк давил, много раненых тоже давил, стрелял из пулеметов! Не забудет Мурзай, не простит! Мой дед басмачей бил, отец басмачей бил, Асан фашиста бить будет. Нет патронов, штыком заколет! Нет штык — кинжалом зарежет! Нет кинжал — зубами, как собака, грызть будет! Эй, что говорить?! Немец— фашист бить нада! Вставай, Ваня, Асан поможет! — Ухватил за воротник, потянул на себя, посадил и опять зубами блестит, улыбается. — Где твои ноги? Ага, здесь ноги! Руки где? Есть руки. Винтовка где? Есть винтовка! Держи! — схватил под мышки, поставил на ноги, в одну руку сунул винтовку, другую перекинул себе через плечо. — Айда, пошли, Ваня!
Ноги словно ватные, не слушаются. Тянет их за собой Лузгин, а они отстают, одна за другую цепляют. Ботинки разве скинуть? Так, пожалуй, застудишь, еще хуже будет. Пройдут метров сто — остановка, еще сто, опять остановка.
— Хорошо! — говорит Мурзаев. — Так мой старый ишак ходил.
Постепенно легче становилось Лузгину. Все длиннее переходы, все короче остановки.
— Теперь, — говорит Мурзаев, — как молодой ишак ходишь!
С грехом пополам преодолели небольшую горку.
— Совсем хорошо! Как верблюд ходишь!
С горки долго шли без остановки. Лузгин считал шаги, потом сбился. Не то двести сорок три, не то триста сорок два шага. Мурзаев совсем из сил выбился. Положил друга на сухой пригорок, сам рядом лег и тут же забылся, задремал.
Лузгин тоже задремал и вдруг услышал странно знакомые колеблющиеся звуки. Сначала они неслись из-за его спины, потом постепенно переместились вправо. Словно кто-то, балуясь, трогал пальцем туго натянутую суровую нитку. Курлы-курлы! — пела нитка, все приближаясь и приближаясь к солдатам. «Батюшки, да ведь это журавли!» — сам не зная чему, обрадовался Лузгин.
— Асан, ты слышишь? Летят журавли!
Мурзаев поднял к небу плоское, испачканное землей и пороховой копотью лицо, повертел головой туда-сюда, сказал что-то по-казахски.
— Где они, где? — не понял Лузгин и вдруг сам увидел косяк. Большие, важные птицы, неторопливо махая крыльями, летели туда, где было тепло, где пряталось за тучами ласковое солнышко. Косяк был большой и сильный, и все птицы летели ровно, соблюдая положенную дистанцию, и только две отбились от остальных, летели позади, отстав на несколько сотен метров.
— Курлы-курлы! — кричал время от времени вожак, но обе птицы, как ни старались, не могли догнать стаю.
— Эх, пропадают, бедолаги! — горестно сказал Лузгин и крикнул вслед улетающему косяку: — Разве ж так можно?! Эх, вы..
Но стая скрылась за лесом, и теперь только две одинокие птицы, жалобно курлыкая, чертили низкое серое небо усталыми крыльями.
Они были почти над самой головой Лузгина, когда из-за леса показалось острие журавлиного клина. Послушные воле вожака, птицы описали над полем большой круг и догнали отставших. Теперь слабые птицы оказались в середине, между самыми сильными, и журавлиная стая как ни в чем не бывало продолжала полет прежним курсом.
С удивлением и радостью смотрели им вслед солдаты. Мурзаев покачал головой:
— Пора, однако, и нам, друг Ваня! Ночь скоро… — и повернулся, чтобы поднять с земли товарища. Но Лузгин уже стоял на ногах, только слегка придерживался рукой за ствол молодой березки.
— Не держи меня. Я теперь сам дойду. Сдается, будто жилье близко: стойлом коровьим запахло и еще вроде печеным хлебом… Ты не слышишь? Или мне это с голодухи чудится?
Мурзаев улыбнулся. Наверное, оттого, что жив, что друг его стоял на ногах, что журавли не бросили своих и еще, наверное, оттого, что в самом деле запахло свежеиспеченным хлебом…
Между тем поднялся ветер. Сначала будто играя, а потом все злее, все настойчивее швырял дождь в лицо солдатам, запутывал травы у них под ногами, пробирался сквозь мокрые шинели к самому телу.