Глава 90
Камасутрин форте
«Пусть чудит, лишь бы платил!» — думал автор «Полыньи счастья», удивляясь, как ему раньше не пришло в голову потребовать аванс.
Разбогатевшего Кокотова взяли сомнения: какой процент от гонорара составляет полученная сумма? Однако спросить об этом он не решался, боясь огорчения. Почти полчаса они простояли в пробке на Смоленке, перед серой уступчатой высоткой — огромным унылым храмом коварного и скрытного Бога Иностранных Дел. Жарынин смотрел на безнадежно красный светофор с тем хищным выражением, которое писодей заметил у него еще в первый день знакомства.
— Светомор! — буркнул Дмитрий Антонович.
— Что? А-а-а… — Андрей Львович вежливой улыбкой оценил каламбур.
Наконец дали зеленый свет.
— О чем думаете? — повеселев, спросил режиссер.
— О синопсисе, — ответил писатель.
На самом деле в результате сложных рассуждений он пришел к выводу, что аванс не может составлять более четверти общей суммы вознаграждения. Это открытие окрылило, и Кокотов наслаждался приятным неудобством от несгибаемого портмоне, упиравшегося в грудь. Писодей испытывал то редкое чувство, какое находит на людей после внезапного обогащения, когда в сердце (увы, ненадолго) поселяются веселое могущество и игривое всевластье, когда кровь бежит быстрее, гоня от сердца к мозгу дерзкие надежды и необузданные фантазии. Андрей Львович подумал, что если бы сменил пол и стал женщиной, то, наверное, уже мчался бы в бутик за новыми тряпками. Эта мысль его позабавила…
— Чего ухмыляетесь? — спросил Жарынин.
— Да так… Это личное…
— Пора бы подумать про общественное! Я жду от вас идей! — сказал игровод, особой интонацией намекая на аванс.
— Да, конечно! А что если… нам… как бы… — понял намек соавтор, — обострить сюжет!
— Обострите! Кто же вам мешает? — удивился игровод, сворачивая с Садового кольца.
— А что если Юлин муж — страшный ревнивец и хочет убить Бориса? — выпалил Кокотов, вспомнив вчерашний сюжет про расчленителя Черевкова. — Он гонится. Они прячутся.
— Сто раз было!
— Насколько я помню, Сен-Жон Перс говорил…
— …что новое — это всего лишь свежая банальность?
— Да, кажется…
— Вот и придумайте мне свежую банальность! Све-жу-ю… Ясно? Завтра встречаемся в десять ноль-ноль. Не опаздывайте!
— Где в первый раз?
— Я отношусь к вам гораздо лучше, чем вы думаете. Буду ждать у подъезда.
— Вы знаете мой подъезд?
— Конечно! Вот она, ваша труполечебница. Вылезайте!
Кокотов вышел там же, у чугунной ограды, но Жарынин не рванул с места как в прошлый раз, а словно проверяя подозрения, дождался, пока соавтор зайдет в больничный скверик, и лишь потом медленно отъехал. Возле «Панацеи» все было по-прежнему: огромная липа накрывала переулок, на травке у ствола лежал черно-белый кот в желтом антиблошином ошейнике. Все так же к массивной резной двери тянулись люди, старые, убогие и недужные. На лавочке, под мемориальными досками, сидели две медсестры и курили с туманной девичьей сосредоточенностью. В одной из них писодей узнал Любу — помощницу доктора Шепталя. Она его тоже заметила, кивнула и, склонившись, шепнула что-то подружке, которая сразу вскинулась, безумно глянула на Кокотова, вскочила и бросилась к двери так стремительно, что чуть не снесла ветхого пациента, рассматривавшего рецепты. Андрей Львович не придал этому никакого значения, махнул Любе рукой и осторожно вернулся в переулок. Там его поджидал Жарынин. Сердце писодея нехорошо екнуло.
— Забывчивый вы стали, Андрей Львович! Водичку-то не взяли! — игровод протянул пакет с бутылкой.
— А я как раз и вернулся… — соврал автор «Кандалов страсти».
— Ну, желаю, чтобы у вас не нашли ничего лишнего! Как говорил Сен-Жон Перс: «Здоровье почему-то исчезает тогда, когда появляются деньги!»
Режиссер уехал. Суеверный писодей трижды сплюнул от сглаза и заторопился вверх, к Сретенке, а оттуда по бульвару, мимо памятника Крупской, к Мясницкой, которая раньше называлась улицей Кирова. Попутно в голове мелькнула идиотская мысль: если он когда-нибудь всемирно прославится, то, возможно, и Наталье Павловне, как верной спутнице гения, поставят памятник…
Бронзовый Грибоедов мрачно смотрел вниз с высокого пьедестала на своих героев, застывших в бронзовом лицедействе у ног создателя. На гранитной скамье, справа, Кокотов сразу заметил человека, закрывшегося развернутой «Правдой» с броской шапкой «Долой олигархических солитеров!». Андрей Львович подошел, постоял немного, собираясь с духом, кашлянул для приличия раз-другой и, не дождавшись внимания, как в дверь постучал костяшками по гулким листам. Газета опустилась, и перед ним открылся мощный розовощекий и совершенно лысый дед в желтой майке с зеленой надписью «Гринпис» и распахнутой брезентовой штормовке времен первых Грушинских песнопений.
— Виктор Михайлович?
— Ну! — старик глянул из-под косматых седых бровей с тем выражением, с каким встречают на пороге надоедливых разносчиков «Махабхараты».
— Я от Яна Казимировича, — тихо отрекомендовался писодей.
— От какого Яна Казимировича? — уточнил пенсионер, с треском складывая газету и недоверчиво озирая гостя.
— Болтянского.
— Воду принесли?
— Конечно! — Кокотов достал из пакета бутылку.
Старик отвинтил пробку, запрокинулся и одним духом выхлебнул половину, затем, как бывалый сомелье, задумчиво подвигал губами и благосклонно кивнул:
— Она! Какой букет! Какая органолептика! — с этими словами он встал с лавки и оказался на голову выше писодея. — Давайте-ка, Андрей Львович, пройдемся, — престарелый титан мощной рукой повлек его по бульвару.
— Ян Казимирович говорит, ипокренинская не хуже боржоми! — поддержал разговор Кокотов.
— Лучше! Ессентуки и Карловы Вары в одном флаконе! Это я вам как специалист заявляю. Такое богатство прямо под ногами. При Советской власти ушами прохлопали. Ну, это понятно: некогда было! Коммунизм строили, боевую мощь крепили, братским дармоедам помогали… Но теперь-то у нас капитализм! Главное — выгода, денежки, а там хоть границы настежь. Нефть — всему голова! А такая водица снова никому не нужна, считай, даром льется! Она ж дороже нефти! Вы понимаете, Лев Андреевич?
— Да, конечно! — искренне согласился писодей, делая вид, что не заметил оговорки деда.
— По какому ведомству изволите трудиться?
— Я — писатель, — смущаясь, ответил автор «Русалок в бикини».
— Хм-м… Значит, это вы наш Советский Союз-то развалили!
— Почему я? Я ничего не разваливал!
— А кто ж тогда? Я вот лечил. Другие защищали. Третьи строили. Четвертые в космос летали. Пятые землю пахали. А вот вы писали, писали, писали, что все у нас, косоротых, не так, как у людей! Гундели, что надо все сломать и построить на ровном месте. Сломали. А теперь у нас все как у людей, да?
— Ян Казимирович тоже писал… — осторожно возразил Кокотов, боясь рассердить деда.
— Болт бичевал пороки! Помогал стране. Большая разница. А вы бичевали?
— Нет, не бичевал…
— Ясно. Вы, значит, гундели. А чего же теперь молчите?
— Я не молчу!
— Как ваша фамилия?
— Кокотов.
— Не читал.
— Я в «Правде» не печатаюсь.
— А где вы печатаетесь — в «Масонском сексомольце»? — спросил дед, от ненависти сморщив лысину.
— Нет, в журнале «Железный век».
— Не знаю такого, — отрезал Виктор Михайлович и сел на пустую скамью напротив пруда. — Как там Казимирыч? Сто лет его не видел. Скрипит?
— Скрипит! — подтвердил писодей, радуясь, что разговор перешел на примирительную житейскую тему.
— Про братьев рассказывает?
— Конечно!
— Дорожный набор показывал?
— Обязательно!
— Какого цвета сафьян?
— Красного.
— Правильно. До Катыни дошел?
— Нет еще.
— Самое интересное! Про это никто не знает! Сенсация века! Морскую капусту ест?
— Ест.
— Дело хорошее. К женскому персоналу пристает?
— Не видел.
— Значит, постарел. А лихой был! Раньше-то, в «Правде», редкая собкорочка мимо прошмыгнет. Орел-добытчик! Три выговора за аморалку. А вам-то камасутрин зачем: для внутрисемейного пользования или на выход — чужих жен побаловать? — раскатисто хохотнул дед, блеснув глазами.
— Для внутрисемейного, — потупился Кокотов.
— Одобряю. Время нынче заразное — надо беречься. В упаковке шесть пилюль. Принимать за час до необходимости. Действует весь период. На сердце жалуетесь?
— Нет.
— Аллергия?
— На пыль. Иногда.
— Не страшно. Сколько возьмете?
— Для начала одну. Упаковку.
Дед вынул из кармана яркую коробочку величиной с сигаретную пачку. На ней запечатлелся свальный фрагмент знаменитого горельефа неприличного храма Кхаджурахо, что в Юго-Западной Индии. Название CAMASUTRIN было изящно стилизовано под хинди, и буквы напоминали потеки свежей алой краски. Кокотов повертел упаковку в руках и заметил слово «форте», пририсованное от руки красным фломастером.
— А почему «форте»?
— Потому что с годами сила натуральных ингредиентов только увеличивается, как у выдержанного вина. В первый раз советую принять половинку. Один мой знакомый принял целую, чтобы жену потешить в ночь серебряной свадьбы, так она от него ушла!
— Почему?
— Обиделась. Сказала, где же ты был, подлец, двадцать пять лет?
— А сами-то вы пользуетесь камасутрином? — осторожно спросил Кокотов.
— Зачем? Супруга от меня и так прячется…
— Ясно… — вздохнул писодей и наощупь полез за деньгами, чтобы не доставать раздувшийся бумажник и не тревожить пенсионера своим благосостоянием.
Ветеран здравоохранения пересчитал купюры с уважительной неторопливостью, спрятал в ветхий кошелек и сказал, что не будет возражать, если «Лев Андреевич» на условиях жесткой конспирации расскажет о камасутрине озабоченным знакомым, более того, за каждого приведенного покупателя ему в качестве комиссионных полагается одна тибетская пилюля бесплатно.
— У вас много осталось?
— А как вы думаете? При Советской власти умели запасаться! А сейчас? Тьфу! Какая-нибудь драная Новая Зеландия нам мяса не завезет — и сдохнем с голоду! Понимаете? Если приведете десять покупателей, получите бонус…
— Какой?
— Секрет.
Кокотов обещал подумать и расстался с продвинутым дедом, который, ненавидя капитализм и регулярно читая «Правду», сумел-таки вписаться в лукавые рыночные отношения. А вдруг из тайников Четвертого управления он унес не только камасутрин, но и другие чудесные снадобья? Вдруг у него припрятаны какие-нибудь молодильные пилюли: вон какой крепкий да румяный — жена прячется. Андрей Львович вообразил, как покупает у него две таблетки, одну для себя, другую для Натальи Павловны, и они просыпаются утром такими, какими были много лет назад там, в пионерском лагере, — юными, легкими, неутомимыми, бессмертными…
Жизнь можно начать сначала! Не разводиться, а воспитывать своих собственных детей. Не писать про лабиринты страсти, а сразу сесть за настоящую прозу. И выучить, наконец, английский! И французский тоже — чтобы читать «Войну мир» с тихим достоинством интеллектуала, а не нырять, как неуч, в мелкие примечания, когда герои грассируют в салоне Анны Павловны Шерер. А еще можно овладеть каким-нибудь единоборством. Например, дзюдо, как Путин. Тогда Жарынин, едва подняв на соавтора руку, сразу окажется на полу, жалкий и беспомощный. То-то!
До встречи с Валюшкиной оставалась уйма времени, и Кокотов пошел бесцельно бродить, наслаждаясь Москвой. Обычно огромный город — это шумное, забитое потными людьми и рычащими автомобилями препятствие на пути из пункта «А» в пункт «Б». И лишь иногда, очень редко столица становится загадочной сообщницей внезапного досуга. Андрей Львович шел медленно, останавливаясь, озирая архитектуру. Дома в этом районе были, как на подбор, из позапрошлого века. Одни совсем уже ветхие, с крошащимися карнизами, обвалившейся штукатуркой и клетчатой дранкой наружу. Другие, недавно отреставрированные, светились дешевой опрятностью. Писодей вообразил себя краеведом, изучившим Москву до мельчайшего завитка капители, до последней резной шелыги, и теперь он ведет Наталью Павловну от дома к дому, повествуя всезнающей скороговоркой экскурсовода: «Обратите внимание на узорчатую абсиду!» Обоярова слушает, смотрит на своего рыцаря с восхищением и восклицает: «Мне та-ак с вами интересно!»
…Солнце уже прогрело остывшую за ночь столицу, но из ущелий-переулков и тоннелей-подворотен, куда не добираются лучи, тянуло еще сизым холодом, как из погреба. Над крышами поднимались рано пожелтевшие купы городских дерев, похожие издали на золоченые купола, изъеденные рваными темными пятнами и сквозящие небесной голубизной. Кокотовым овладело чувство сердечной отваги и веселой беспечности. Он даже хотел зайти в храм на углу Сретенки и бульвара, чтобы поставить свечку и попросить мужской безотказности, но постеснялся беспокоить Господа по такому блудливому пустяку.
Наслаждаясь своей кредитоспособностью, автор «Кентавра желаний» заглянул в «Шоколадницу» и проглотил американо с блинчиками, не задумываясь, сколько это стоит. Потом он посетил салон «Хьюго Босс» и примерил «тройку», отлично на нем сидевшую, но страшно дорогую. Ничего не поделаешь: с Натальей Павловной придется выходить в люди, а приличного костюма нет, скупая Вероника твердила, что ему идут только свитера. Еле-еле отвязавшись от продавца, сулившего скидку, писодей вырвался на улицу и пошел дальше. В табачный магазин войти он уже не отважился, но долго стоял у витрины, изучая вересковые трубки всех цветов и размеров. Он решил подарить соавтору «бриар», правда только после того, как получит гонорар полностью.
Гуляя, Кокотов забрел в Костянский переулок. Проходя мимо облезлого шестиэтажного дома с балконами, поросшими березками, он замедлил шаг и остановился у железной ограды. Здесь помещалась «Литературная газета», где его однажды жестоко обидели. Лет десять назад Андрей Львович принес в редакцию рассказик про школу. Его радушно принял маленький рыжебородый сотрудник, похожий на доброго домового, охотно взял рукопись и предложил позванивать. Однако писодею показалось, что при этом рыжий глянул на него как-то странно, с сожалением, что ли… Когда Кокотов позвонил через месяц, ему вежливо сказали: рукопись на рецензии. Через два сообщили: рассказ отправлен на вторую рецензию. Через полгода выяснилось: рецензии взаимоисключающие — хвалебная и разгромная, поэтому участь спорного текста решит редколлегия, которая собирается крайне редко. Наконец через полтора года Андрея Львовича скорбно известили, что на заседании рассказ очень хвалили, но как на грех недавно был опубликован очерк, тоже из школьной жизни — о том, как учительница растлевает старшеклассника, а тот, не выдержав новых впечатлений, прыгает с крыши… «Но ведь у меня никого не растлевают… наоборот…» — попытался возразить автор. «Да, конечно, но по школьной теме мы уже отстрелялись… Приносите еще что-нибудь!» И черт же дернул экономного Кокотова поехать в редакцию за рукописью. Услышав просьбу вернуть рассказик, рыжебородый из доброго домового сразу превратился в ведьмака. Брызжа слюной, он кричал, что жизни не стало от графоманов, что если хранить каждую бездарную хрень, то погибнешь под завалами макулатуры. Тщетно обшарив все полки, он сунул под нос Андрею Львовичу «Литературку», где мелким шрифтом сообщалось: рукописи не рецензируются и не возвращаются. Кокотов ушел как оплеванный, со времен литобъединения «Исток» над ним так не глумились. Когда он, чуть не плача, поделился горем с Мреевым, тот заржал и объяснил, что забирать из редакции рукопись — такая же нелепость, как требовать в больнице вернуть отрезанный аппендикс. Федька заверил, что рассказ наверняка выбросили в корзину, едва автор закрыл за собой дверь. Печатают они только своих!
— Редкие суки! Знаешь, что раньше там было? Дом терпимости!
— Неужели? — посветлел обиженный прозаик.
— А райончик знаешь как назывался?
— Как?
— Драчовка!