Глава 87
Мементо мори!
На ужин Кокотов отправился в одиночестве. Без хамоватого игровода и влекущей пионерки он чувствовал себя брошенным. В столовой царило оживление: перед старушками стояли бокалы с белым вином и тарелочки с виноградом, мелко-зеленым, как незрелый крыжовник. Старичкам же досталось по рюмке водки, к которой вместо закуски прилагались нарезанные кружками соленые огурцы, крупные, словно кабачки.
— У нас праздник? — спросил Кокотов Галину Ивановну, радостно выкатившуюся ему навстречу.
— Поминки. Скобеев помер, — блестя нетрезвыми глазами, кивнула она на некролог, не замеченный писодеем.
К мольберту был прикноплен лист ватмана, а под ним на полочке для кистей лежали две красные гвоздики. С фотографии строго смотрел крепколицый старикан с высоким седым зачесом, густыми пегими бровями и многослойной, как бекон, орденской колодкой на двубортном пиджаке. По датам рождения и смерти выходило, что прожил покойный — дай бог каждому! — без малого девяносто годков: сиротствовал, окончил ремесленное училище, потом — втуз, воевал, был замполитом, организовывал дивизионную печать в танковых войсках, возглавлял драмтеатр Тихоокеанского флота, а затем дорос до начальника управления кадров Минкульта.
— Что-то я такого не припомню! — удивился Кокотов.
— И не припомните! Его в больницу еще до вас увезли, — ответила сестра-хозяйка, глядя на автора «Беса наготы» с хмельным обожаньем. — А если и увидели — все равно бы не узнали! Очень изменился, бедный. Рак…
— Лечился? — спросил сочувственно писодей, морща нос и чувствуя в ноздре набухшую горошину.
— Нет, от операции отказался. Все чагу в термосе заваривал. Год держался. Схоронили на Ваганьковском рядом с женой. Внуки, жадные, после кладбища нашим дедам даже стол не накрыли. Бездынько эпиграмму сочинил:
Внуки Скобеева
Вышли скупей его…
— Хорошая рифма.
— А что же вы сегодня один? — спросила она, понизив голос.
— У Дмитрия Антоновича дела…
— Знаем мы эти дела! — засмеялась Евгения Ивановна и бросила на автора «Похитителя поцелуев» такой взгляд, что он поежился, заподозрив, какие мощные желания кипят в этом труднодоступном для любви теле.
В столовой уже началось броуновское движение, какое охватывает обычно коллектив, прибегший к алкоголю. Между столами нетвердо скитались ветхие насельники, одержимые желанием с кем-то чокнуться. Многие ринулись к Ласунской: рюмки к ней одновременно протянули композитор Глухонян, скульптор Ваячич и архитектор Пустохин. Великая Вера Витольдовна была одета в темное платье и черный бархатный тюрбан, вероятно приберегаемый для таких вот тризн. За триумфом соперницы из своего угла ревниво наблюдала прима Саблезубова.
У окна, под пальмой, сидел одинокий Ян Казимирович, бдительно охраняя водку и огуречные кругляши, предназначенные соавторам. На выпивку уже не раз покушался мосфильмовский богатырь Иголкин, успевший с помощью вымогательства набраться до самоизумления.
— Садитесь, голубчик. Пейте скорей и мою тоже! Не сберегу! — поторопил Болтянский.
— Спасибо, — Кокотов махнул две подряд и закусил огурцом, кислым до зубовного скрежета.
— А где же Дмитрий Антонович? — участливо спросил фельетонист.
— Он не придет…
— Тогда и его рюмку пейте! Ну же! — Он кивнул на шатуна Иголкина, попрошайничающего у соседнего стола.
Андрей Львович не заставил себя ждать, выпил, перевел дух и огляделся: старикашество гуляло. Поблизости, набычившись, громко спорили о пакте Молотова — Риббентропа виолончелист Бренч и живописец Чернов-Квадратов. Болтянский шепотом поведал, что первый, Бренч, когда-то отказался подписать петицию в поддержку опального Растроповича и тут же получил за это звание народного, но зато погубил свою мировую карьеру: зарубежные импресарио внесли его в черный список и никуда никогда больше не приглашали. Зато второй, Чернов-Квадратов, участвовал в знаменитой бульдозерной выставке. Мужественно защищая свой абстрактный пейзаж «Закат над скотобойней», он лег под лязгающие гусеницы, но так перепугался, что с тех пор больше ничего уже не нарисовал. Однако за храбрость его со временем избрали в Академию художеств и звали во все страны мира. Споря, Чернов-Квадратов кричал, что Европа никогда не простит нам этого пакостного пакта, этого сговора с Гитлером. А Бренч возражал: если они в Европе такие непростительные, то пусть вернут Вильно Польше, ведь жмудь, почему-то выдающая себя за литвинов, получила свою столицу именно по этому позорному пакту!
— А ведь правильно! — одобрительно кивнул Болтянский.
Между тем «Пылесос» превратился в задник импровизированной сцены, появился микрофон на длинной ножке, и к нему прильнул знаменитый конферансье шестидесятых Морис Трунов, лысый, толстый и веселый. Пока, похохатывая, он извергал шутки и каламбуры, имевшие чисто мемориальную ценность, Ян Казимирович доверительно наклонился к писодею и, понизив голос, рассказал анекдот про великого Морю. Когда в начале семидесятых разрешили выезд в Израиль и началась алия, все его друзья-товарищи подали документы, а Трунов, женатый на русской, остался верен своей неисторической родине. Его удивленно спрашивали: «Моря, ты спятил, почему ты остаешься? Из-за своей шиксы?» — «При чем тут жена? — отвечал он. — Что я буду делать в Израиле? Над кем смеяться? Над евреями? Меня могут неверно понять!»
— Жену три года как схоронил. Здесь жила. — вздохнул Болтянский.
— …А сейчас л-л-лауреа-ат всесоюзных конкурсов, — раздался зычный конферанс, — солист театра «Ромен» Василий Чавелов-Жемчужный исполнит любимый романс незабвенного Николая Павловича Скобеева «Две увядших розы». А вот наши ипокренинские хризантемы, — он галантно поклонился Ласунской, — неувядаемы!
К микрофону подбежал смуглый сухонький старичок, похожий на изможденного индуса. На нем была красная шелковая рубаха, в руках он держал гитару. Дед тряхнул кудрями черного парика, улыбнулся белыми, как электроизоляторы, зубами, послал всеобщий воздушный поцелуй и, ударив по струнам, запел с рыдающими цыганскими переливами, иногда напоминающими сырой кашель:
Капли испарений катятся как слезы,
И туманят синий, вычурный хрусталь.
Тени двух мгновений — две увядших розы,
И на них немая мертвая печаль.
Одна из них, белая-белая,
Была как улыбка несмелая.
Другая же, алая-алая,
Была как мечта небывалая!
И обе манили и звали.
И обе увяли…
Слушая романс, ослабевший от трех рюмок Кокотов чувствовал в потеплевшем сердце симпатию ко всему человечеству. Он оперся щекой на руку и вспоминал вчерашний вечер: беседку, Наталью Павловну, закутанную в одеяло, лунный пар из ее смеющихся уст, поцелуи с коньячным привкусом, расстегнутую блузку, невероятное, ставшее очевидным, и наконец, ее обильное, напрасно разгоряченное тело… Тихо застонав, автор «Преданных объятий» заставил себя думать о другом, о том, что люди, в сущности, — это секретные сосуды, внешний вид которых почти ничего не скажет о тайне содержимого. В вычурном хрустале может оказаться сивуха, а в скромной аптечной бутылочке — редчайшее гаражное вино или малага со дна моря. Вот покойник Скобеев — беспризорник и вечный замполит — кем он был на самом деле, почему любил этот странный, декадентский романс?
Счастья было столько,
Сколько капель в море,
Сколько листьев желтых
На сырой земле.
И осталось только,
Как «мементо мори»,
Две увядших розы
В синем хрустале…
…Возможно, покойный скрывал происхождение, но помнил расстрелянного отца — блестящего конногвардейца с плюмажем, умершую от горя мать — стройную пепельноволосую даму с длинным янтарным мундштуком в нервных пальцах. Впрочем, Скобеев мог быть из простых, из бедняков, но встретил в жизни, допустим, утонченную, изломанную женщину, пристрастившую его не только к своей беззастенчивой плоти, но и к ядовитой сладости серебряного тлена.
И обе манили и звали.
И обе увяли…
Романс закончился, старики долго хлопали, требовали песен, но Трунов, скорбно сложив брови, напомнил ипокренинцам о печальном поводе застолья, однако пообещал, что на праздничном ужине в честь Великого Октября Чавелов-Жемчужный споет все что попросят.
— Если доживу! — пообещал цыган, белозубо улыбнувшись.
Едва смолкло пение, Бренч и Чернов-Квадратов, договорившись по поводу Молотова — Риббентропа, снова заскандалили, теперь о том, что же именно произошло 7 ноября 1917-го: революция или переворот. «Увезите вашего Ленина назад в пломбированном вагоне!» — кричал бульдозерный художник. «Революция вам не нравится! Соскучились по черте оседлости?!» — вопил Бренч. Друг друга они не слышали…
— Ну-с, позвонили вы Виктору Михайловичу? — спросил Болтянский.
— Да. Мы договорились о встрече. Просил водички привезти.
— Проверяет, старый конспиратор! — улыбнулся Ян Казимирович.
— В каком смысле?
— Ну как же! Нашу-то ипокренинскую водичку не спутаешь ни с чем! Кеша говорит, она лучше ессентуковской. А боржоми — вообще такой же миф, как грузинская воинственность. Перед самой перестройкой было решение Совмина о строительстве здесь водолечебницы. А с чего все началось?
— С чего?
— С моего фельетона в «Правде» в семьдесят четвертом. Назывался он «Живая вода под ногами». Десять лет согласовывали и все-таки решили строить здесь санаторий «Кренинский родник», выделили деньги на проект, отвели землю — сейчас там поселок «Трансгаза». А потом пришел болтунишка Горбачев — и все рухнуло! Впрочем, это вторая революция на моей памяти… Кстати, на чем я остановился в прошлый раз?
— Станислав спасся из польского концлагеря…
— Верно. Пока он сидел в Тухоле, Врангель вышел из Крыма, чтобы соединиться с поляками и взять Москву, но Пилсудский обманул барона и быстренько заключил мир с большевиками. А те, развязав себе руки на Западном фронте, всеми силами обрушились на Крым, прорвали Перекоп… Началось бегство, паника, неразбериха. Мечислав, прикомандированный к шестьдесят второму Виленскому полку, застрял в Феодосии…
— Как это вы все помните?
— Человек, мой юный друг, помнит, к сожалению, гораздо больше, чем это необходимо для счастья… Сначала Мечислав спрятался в приморском поселке и выдал себя за рыбака. Но потом кто-то принес из города листовку, подписанную знаменитым Брусиловым. Генерал обещал амнистию оступившимся соотечественникам, если они явятся в ЧК и зарегистрируются. Конечно, это была западня, придуманная мрачной троицей — Куном, Землячкой и Михельсоном, которым Ильич поручил очистить Крым от буржуев и белогвардейцев. Брат поверил, явился, заполнил анкету и сразу попал в кровавые руки начальника особого отряда Папанина…
— Какого Папанина? — оторопел Кокотов.
Покойная Светлана Егоровна часто рассказывала ему, как в детстве она больше всего любила играть с друзьями в «папанинцев на льдине».
— К тому самому — будущему полярнику, — пояснил фельетонист. — Папанин тут же отправил Мечислава, как офицера, в концлагерь под Симеизом. По ночам узников вывозили, чтобы расстрелять или утопить в море. Даже в тридцатые годы водолазы-эпроновцы видели в воде тысячи мертвецов с камнями, привязанными к ногам. Скелеты стояли на дне подобно огромным веткам коралла.
Смертная очередь Мечислава неумолимо приближалась. Но тут, к счастью, из польского плена в Киев вернулся Станислав, он узнал, какие зверства творятся в Крыму, а потом случайно выяснил, что поручик Болтянский значится в списках легковерных офицеров, зарегистрированных ЧК, и бросился к нему на помощь… С огромным трудом он нашел его в лагере и чуть не опоздал: Мечислава уже повели к морю. Однако освободить белого офицера, да еще служившего в контрразведке Деникина, оказалось непросто. Но Стась решил повторить уловку Бронислава — завербовать брата. Другого выхода просто не было. Однако поручик Болтянский даже не захотел слушать. Предать идеалы Белого дела? Никогда! Станислав заклинал его памятью отца и здоровьем матери, которая в далекой Сибири тосковала о сыновьях. Он угрожал застрелиться, если старший брат откажется… И убедил! На прощанье Стась показал ему серебряную ложку с вензелем графа Потоцкого и предупредил: это пароль, предъявитель сего — связной. Председатель ЧК Крыма Михельсон одобрил вербовку и помог Мечиславу переправиться в Болгарию, где тот сразу влился в ряды белой эмиграции и уже вскоре вместе с генералом Кутеповым готовил монархический переворот в Софии. Мятеж провалился, и Мечислав перебрался в Париж. В 1924-м он одним из первых вступил в Русский Общевоинский союз. А в 1925-м к нему пришел незнакомец, передал привет от Стася и вручил вот это…
Болтянский, тщательно вытерев туалетной бумагой серебряную ложку, осторожно вернул ее на место — в сафьяновый футляр… Между тем столовая почти опустела. Штатный богатырь «Мосфильма» Иголкин уснул под столом, и пришлось посылать за Агдамычем, чтобы отнести его в номер. У Саблезубовой от зависти случилась тахикардия, Ящик и Злата под руки увели ее на укол к Владимиру Борисовичу. Бренч и Чернов-Квадратов в своем углу спорили уже о том, была ли Ласунская любовницей Сталина. Причем первый слабо сомневался, а второй настаивал на новейшей теории, согласно которой вождь вообще был геем и жил с членами Политбюро, сажая их жен в ГУЛАГ, чтобы не мешали работе и счастью. Татьяна, убирая остатки тризны, лукаво посмотрела на Кокотова и выставила перед ним рюмку водки:
— Пей, ходок! Это жуковская.
— А что же он сам?
— Всё коробится.
— Отнесите ему.
— Да ну их к черту! Выпьют — и подерутся!
Кокотов охотно хлопнул нечаянную радость, закусив по совету Болтянского морской капустой, застрявшей в зубах. Когда веселенький писодей играющей походкой шел в свой номер, булькнула «Моторола», и на экранчике появился новый месседж от Обояровой:
О, мой спаситель! Наша встреча, увы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы, завтра не состоится. Нужно собирать новые бумаги. И еще будем консультироваться с самим Падвой, чтобы Лапузин меня не облапошил. Я такая доверчивая. Вы же знаете. Искала в сумочке пудреницу и вдруг удивилась, что Вас там нет — маленького и милого! Я огорчилась и чуть не заплакала. Вот что Вы со мной сделали! До скорой встречи! Фактически ваша Н. О.
Сказать, что прочитанное его огорчило, — ничего не сказать. Казалось, весь сущий мир, вдумчиво созданный за шесть дней Творцом или возникший в результате космогонического ДТП, эволюционировал от «первичного бульона» к человеку разумному исключительно затем, чтобы вот так, наотмашь, обидеть Кокотова. Андрей Львович, чувствуя слабость в подгибающихся ногах, дотащился до комнаты и рухнул на кровать. Он лежал поверх одеяла, ощущая, как отчаянье струится по униженному телу, словно ток по высоковольтным проводам. Автор «Кандалов страсти» впал в мнительность, заподозрив, что перенос свидания — всего лишь мягкая отставка с формулировкой «как не оправдавший надежд». А что означают ее фантазии о нем, Кокотове, уменьшенном до сувенирного размера? Ясно! Это жестокий и лукавый намек на его мужскую мизерабельность! Он вновь и вновь перебирал в сознании подробности ночного провала и казнился мучительными картинами бурной безуспешности. При этом мозг выискивал новые объяснения и причины: а может, Жарынин, этот отъявленный энергетический вампир, высасывал из соавтора не только творческую, но и мужскую силу? Свежее самооправдание успокоило, и писодею страшно захотелось набрать номер Обояровой, услышать ее голос и по интонации определить, что же на самом деле скрывается за отменой свидания. Некоторое время он боролся с собой, брал в руки телефон, нажимал зеленую кнопку и смотрел, как струятся по экрану черточки вызова, но потом все-таки давал отбой.
Чтобы отвлечься, Кокотов включил телевизор, экран после старческого кряхтения, пощелкивания и поскрипывания ожил. Шла популярная передача «Только не падайте!» Вел ее Авдей Мазахов — мордатый парень с выпученными от изумления глазами. Казалось, он только-только увидел в замочную скважину нечто невообразимое и теперь приглашал телезрителей немедленно заглянуть туда же. Сначала Мазахов жарко, с плохо скрываемой завистью докладывал о том, что куршавельский шалун олигарх Михаил Прохоров, по слухам, прикупает на днях знаменитый баскетбольный клуб «Нью-Джерси Нетс». Потом Авдей помрачнел и перешел к душераздирающему убийству на почве ревности.
Крупный бизнесмен Черевков, мужчина в годах, тихий, щедрый, построивший за свой счет храм и отсидевший срок в Думе, круто изменил жизнь: бросил торговать новозеландской бараниной и занялся возведением олимпийских объектов. Понятно, что и давнюю супругу Зою тоже пришлось поменять: дети выросли, долг перед обществом выполнен, близость с женой давно превратилась в вид бытовой вежливости. Но хотелось страстей! И он их получил, когда женился на своей молоденькой секретарше Клавдии, испепеляющей брюнетке с воспламеняющим бюстом, и влип, наподобие Обояровой, в изнурительный процесс по разделу имущества, совместно нажитого с Зоей. Вскоре Черевков, вернувшись на виллу с морской охоты (дело было в Сочи), застал юную супругу безусловно голой в бассейне со старшим референтом Игорем Д., которого тут же и убил прицельным выстрелом из подводного ружья.
— Во-от это ружье-е-е! — голосом человека, наступившего на сколопендру, вскричал Мазахов, и на экране возник метровый гарпун.
…Оцепеневшую от ужаса Клавдию Черевков отволок в спальню и задушил с помощью надувной манжетки от аппарата для измерения давления, так как страдал гипертонией 2-й степени («Во-от эта манже-е-етка!»). Смертоубийство случилось на Яблочный спас — и на вилле никого не было: горничной дали отгул. Никто не мешал тщательно замести следы преступления, и без малого сутки бизнесмен в ванной с помощью пилы-«болгарки» («Во-от она-а!») расчленял трупы на аккуратные, как в «Суперпродмаге», куски, для чего даже принес с кухни кулинарные весы («Во-от эти весы-ы-ы!»). Каждый фрагмент он фасовал в полиэтиленовый пакет. Закончив свою кровавую работу, убийца все тщательно вымыл, пользуясь очистителем жира «Тэрри». Чтобы пустить следствие по ложному следу, он бросил на пол Зоину сережку, вырванную из ее уха во время предразводной драки, погрузил свертки в багажник «Лексуса», взял купальные принадлежности и мобильные телефоны убитых и под покровом мрака отнес на городской пляж, оставив в непринужденной разбросанности. Мол, влюбленная парочка, резвясь и играя, ушла на ночное купание и не вернулась.
Затем душегуб сел в машину и хладнокровно поехал по приморскому шоссе, выбрасывая в каждом курортном городке или поселке от Сочи до Джубги по жуткой упаковке на съедение бродячим собакам. («Во-от эти соба-а-аки!»). К рассвету он был уже в Краснодаре, выспался, как ни в чем не бывало позвонил вернувшейся из отгула горничной и пожаловался, что не может связаться с женой. Сам он-де вечером срочно уехал в краевую администрацию на обсуждение проекта Дворца Большого тенниса имени Бориса Ельцина. Наблюдательная служанка давно заметила бурную взаимность Клавдии и Игоря, поэтому решила, что влюбленная молодежь просто-напросто сбежала от пожилого ревнивца, но делиться своими соображениям не стала, а посоветовала набраться терпения и ждать. Хозяина она не любила: несмотря на инфляцию, тот наотрез отказывался увеличить ей жалованье.
Выждав два дня, Черевков явился в милицию и написал безутешное заявление. Все всполошились: не каждый день у богатого бизнесмена пропадает жена, да еще вместе с референтом! Объявили розыск, провели следственные действия и вскоре где-то в районе городской свалки запеленговали исчезнувший мобильник. Выехали на задержание и взяли двух сочинских бомжей, божившихся, что телефоны и кое-какую одежонку с тапочками они нашли утром на пляже. Им не поверили и арестовали. Преступление, наверное, так бы и осталось нераскрытым, но ревнивца погубила жадность. Отругав домработницу за грязь в доме, он потребовал сделать генеральную уборку, рассчитывая, что женщина найдет сережку и в убийстве юной соперницы обвинят сутяжную Зою. Тогда проблема раздела совместно нажитого имущества отпадет сама собой. Однако горничная нашла не только сережку на ковре, но обнаружила в ванной, в щели между джакузи и кафельной стеной, позеленевший дамский палец с перламутровым маникюром («Во-от этот па-алец!»).
Не зная, что виллу на всякий случай поставили на прослушку, она позвонила хозяину и доложила, что во время уборки ей попались две занятные вещицы: одна принадлежала раньше Зое, а вторая — Клаве. Стоят вещицы недорого — миллион долларов за пару. Сыщики были на месте через полчаса и, отводя носы, рассматривали страшную находку. Идентифицировав сережку, они выстроили безупречную версию преступления. Группа захвата выехала в Краснодар, чтобы взять жестокую мстительницу, но обнаружила ее в краевой психиатрической больнице, куда она попала месяц назад с тяжелейшей депрессией и не вставала все это время из-под капельниц. Тупик. Но тут, как всегда, на помощь следствию пришел лучший друг милиции — собаковод-любитель, вроде Василия и Анатолия, устраивавших песьи сражения. Заполночь выгуливая четвероногого друга, свидетель заметил, как возле помойки остановился «Лексус» и оттуда вылетел сверток, чрезвычайно заинтересовавший пытливого пса. Озаренные опера рванули в офис Черевкова, но, кем-то предупрежденный, тот ушел в бега…
— Всмотри-итесь в э-это лицо-о-о! — взвыл Авдей. — Если вы где-нибудь видели этого человека — срочно звоните нам!
На экране появилась фотография непримечательного лысеющего гражданина лет пятидесяти: узкое лицо с близко поставленными глазами и тонкими поджатыми губами — такие бывают у мужей, которые любят провести по пыльной мебели пальцем, а потом сунуть его под нос жене. Писодей пытался найти во внешности сочинского мясника хоть что-то наводящее на мысль о маньяке-расчленителе, но не смог. Кокотов вновь задумался о том, насколько внешность не совпадает с внутренней сутью. Размышления были прерваны мурлыканьем Сольвейг.
— Спишь? — спросила Валюшкина.
— Нет.
— Спишь!
— Да нет же!
— Я. Детектив. Читаю. На английском.
— Молодец! И что?
— Одно. Место. Понять. Не могу.
— Бывает.
— Помоги!
— Я?
— Ты.
— У меня же в школе по «инглишу» тройка была. Забыла?
— А ты. Потом. Не выучил?
— Нет… Зачем? Я же никуда не езжу.
— Может. Переводишь?
— Я? Не смеши!
— Странно…
— Что странно? — насторожился писодей.
— Проехали. Что. Делаешь?
— Телевизор смотрю. Страшное это занятие, одноклассница!
— А чего. Не звонишь?
— Сценарий с Жарыниным пишем…
— Не скучно?
И тут автору «Беса наготы» пришла в голову совершенно нелепая мысль, оправданная только четырьмя рюмками водки, придавшими чувствам лихую безответственность, за что мы, в сущности, и ценим алкоголь. Он решил испытать камасутрин на своей хорошо сохранившейся однокласснице. Ни больше ни меньше! Тело покрылось предосудительными мурашками, а по членам пробежало блудливое томление, и Кокотов спросил немного в нос:
— Ты завтра что делаешь?
— После. Работы?
— Да…
— Ничего. А что?
— Можно встретиться…
— Целоваться. Будем?
— Посмотрим… — заколебался Андрей Львович.
Идея, еще минуту назад казавшаяся такой находчивой, вдруг угасла, потускнела, постыднела, и он ощутил в сердце своем раскаянье, очень напоминающее то, которое испытал много лет назад, протрезвев наутро после поцелуев в школьном саду.
— В шесть! — не дав ему опомниться, согласилась Валюшкина. — Проспект. Мира. Метро. Наверху. Под часами.
— А что там?
— Узнаешь…