Глава 47
По дороге в труполечебницу
Жарынин, расспросив соавтора, где находится клиника «Панацея», повез его в центр. Заметно посвежев от хорошего завтрака и обещанной встречи со Скурятиным, он великодушно объяснил, почему ему категорически разонравилась история про Леву и Таю.
— Поймите, Андрей Львович, в искусстве всегда должна быть обида! Всегда. Но мелкое, дежурное искусство обижается только на свое время. А большое, настоящее искусство обижается на вечность!
— Это ваш Сен-Жон Перс сказал?
— Конечно же он, златодумец! В нашем с вами сюжете нет главного — обиды на вечность. Ну нет ее — и все тут! Есть только ябеда на советскую власть. А сегодня, коллега, быть антисоветчиком так же неприлично, как в семнадцатом — монархистом. Есть вещи, на которые думающий человек просто не имеет права.
— Например?
— Ну-у… Портреты Хемингуэя, Энштейна или Чаплина в квартире.
— Почему-у-у?
— У вас в доме были мраморные накомодные слоники?
— Нет. Мама считала это мещанством.
— Во-от, и правильно считала. Хэм, Энш и Чап — те же накомодные слоники, только для…
— …образованцев! — подсказал Кокотов.
— Слушайте, коллега, прошу вас, не повторяйте глупости вслед за писателем, которому обида на Советскую власть заменила талант. Кто он сам-то был? Прожил двадцать лет в Америке — и английского языка толком не выучил. Образованцы придумали Т-34, атомную бомбу сработали и в космос слетали. Всем бы таких образованцев! Образованец в сто раз лучше, чем интеллигент!
— Ну, вы скажете!
— Скажу! Поймите, в каждом человеке есть инстинкт саморазрушения, но приличные люди с этой тягой борются: кто верой, кто работой, кто любовью. И только интеллигенты хотят навязать свою саморазруху обществу. Я бы интеллигентов кастрировал…
Некоторое время ехали молча. Жарынин хищно смотрел на запруженную машинами улицу, а писатель думал о том, как бы стал жить, если бы его вдруг кастрировали. Интересно, влекла бы его в этом прискорбном случае Наталья Павловна хотя бы умственно, или же совсем не волновала.
— Не бойтесь, вы не интеллигент! — словно проникнув в думы соавтора, ухмыльнулся режиссер.
— А Фил Бест — интеллигент или образованец? — спросил Кокотов, чтобы вернуться к разговору о синопсисе, но не напрямую, а с заходом.
— Конечно интеллигент! Посмотрите, что он с Тонькой сделал!
— А в сюжете про голую прокуроршу есть обида на вечность?
— О! Еще какая!
— Так в чем же дело?
— Я уже думал. Не получится.
— Почему?
— Не успеем. Знаете, сколько желающих? Если Сурепкин не продешевит и отдаст историю самоубийства жены за хорошие деньги надежному продюсеру, то сможет выкупить назад свою стоматологическую клинику. У моего мистера Шмакса таких денег, увы, нет…
— А если у нас вообще не получится обидеться на вечность? — усомнился писатель.
— Тогда мы пойдем другим путем — снимем фильм про расчисленный хаос бытия.
— Как это?
— Когда-нибудь расскажу. Но мне хочется чего-то другого!
— Например?
— Ну, допустим, человек узнает вдруг о своей смертельной болезни и решает убить давнего врага, отобравшего, скажем, любимую женщину…
— А при чем тут смертельная болезнь? — вздрогнул Андрей Львович, тронув нос. — Это обязательно?
— Нет, не обязательно. Это я так, к слову… — успокоил Жарынин. — Но меня, знаете, всегда интересовало, почему люди со смертельным диагнозом никогда не мстят своим врагам, чтобы хоть напоследок добиться справедливости? Розовощекие маньяки с прекрасным гемоглобином постоянно кого-то крошат из помповых ружей, а безнадежные доходяги, которым и терять-то нечего, кроме истории болезни, не прикончили на моей памяти ни одного мерзавца! Почему?
— Потому что они думают о вечности, о покое…
— А вы что — хотите после смерти отдохнуть, как мамонт в мерзлоте?
— Я бы предпочел прогуливаться по вечнозеленому саду! — съязвил автор «Полыньи счастья».
— Один или с Лапузиной?
— Вдвоем интересней!
— Нет, мой друг, не прогулки вас ждут за гробом, а упорный труд! Мне, знаете, иногда кажется, на том свете мы все будем работать над ошибками.
— В каком смысле?
— В прямом. Допустим, вы умерли…
— Не надо так говорить! — вскричал Кокотов.
— А чего вы испугались? Между прочим, есть такая примета: если кто-то из съемочной группы откинулся, фильм непременно будет иметь успех!
— Вы это уже говорили!
— Повторение — мать учения.
— Да идите вы к черту! — взорвался несчастный литератор.
— Ну хорошо, хорошо! Допустим, умер я. И попал, разумеется, в рай…
— Вы уверены?
— Абсолютно.
— Мне кажется, церковь не приветствует любовь втроем.
— Церковь приветствует любовь к ближнему, а способы этой любви и количество ближних можно выбирать по своему усмотрению. Не зря же нам дарована свобода воли!
— Ну знаете, Дмитрий Антонович!
— Оставим этот богословский спор! Вы не Иоанн Златоуст, а я не Фома Аквинский. Допустим, я попал в чистилище…
— У православных чистилища нет. Это выдумки католиков, — тонко заметил Кокотов, активно воцерковлявшийся в последнее время с помощью книжки дьякона Тураева «Сто ответов оглашенному».
— Не привязывайтесь к мелочам! За гробом мы будем улучшать нашу земную жизнь.
— Как это?
— Элементарно, коллега! Вы совершали поступки, которые хотелось потом исправить? Например, в отношениях с женщинами?
— Совершал… — кивнул Андрей Львович и подумал о том, что, конечно, не надо было ему от Обиходов переезжать назад, к матери, — тогда, возможно, все бы потихоньку умялось.
— А теперь представьте, что прожитая вами жизнь — шахматная партия и ее после смерти можно переиграть, исправив неверные ходы.
— Но ведь тогда это будет совсем другая партия!
— В том-то и дело! Каждый исправленный поступок рождает цепочку изменений в вашей жизни, и все эти бесчисленные варианты надо будет тоже переиграть, выбрав наилучший. Вам, коллега, и вечности не хватит. Какой там отдых! А самое главное, никогда нельзя сказать наверняка: вот сейчас, в данный момент, мы все еще тянем нашу первую, черновую жизнь или уже умерли и работаем над ошибками.
— Не понял?
— Что тут непонятного? Это как дубли в кино. Например, в предыдущем дубле вы психанули, выскочили из машины, и никакого кино с вами мы так и не придумали. А в нынешнем, двести сорок седьмом варианте, исправленном и дополненном, вы остались со мной, хотя не уверен, что из-за сценария…
— Ну и зачем все это? — испуганно спросил Кокотов.
— Как зачем? Работая над ошибками, каждый должен выстроить свою идеальную жизнь — и тогда наступит конец света. Страшный суд — это ведь, собственно, проверка контрольных работ, как в школе. Звонок на перемену. Дети, сдавайте сочинения!
— Минуточку! Не сходится! — обрадовался писатель. — Во-первых, хорошим и плохим людям для исправления понадобится разное количество вариантов. Во-вторых, один умер еще до нашей эры, а другой — вчера. Он не успеет до звонка…
— Не переживайте, там нет времени. Сожранный саблезубым тигром кроманьонец и омоновец, убитый в Грозном, находятся в равных условиях. Успеют все — и хорошие, и плохие…
— А потом?
— Потом Творец аккуратно складывает все миллиарды судеб, лишенных недостатков, в единый пазл, цокает языком и любуется идеальным вариантом человечества. Это и есть рай.
— А что же тогда ад?
— В аду, дорогой Андрей Львович, вас заставят проживать жизни тех несчастных, кому вы напакостили! Станете, к примеру, матерью-одиночкой, брошенной мужем без денег в период лактации.
— В какой период?
— В период грудокормления. Но и это еще не все! Вы думаете, откуда взялись страшилки про кипящие котлы, раскаленные сковородки, чертей с острыми крюками, кровожадных чудовищ, рвущих грешников части?
— Это простонародное воображение.
— Ничего подобного! Вспомните, вам когда-нибудь хотелось человека, предавшего, обобравшего, надувшего вас, — задушить, разорвать в клочья, порубить на мелкие кусочки?
— Ну, в известной мере… — уклонился писатель, живо вспомнив, как хотел скормить пираньям вероломную Веронику.
— Так вот, все эти воображаемые мстительные кары грешники испытают в аду наяву! Если, скажем, за всю твою подлую жизнь полторы тысячи человек мысленно дали тебе пощечину, а девятьсот мечтали плюнуть в лицо, ты обязательно получишь эти полторы тысячи оплеух и девять сотен плевков. Будешь стоять, а они будут идти и наотмашь хлестать по щекам, будут идти и плеваться. Отсюда, кстати, заповедь: ударили по левой щеке — подставь правую, чтобы левая хоть чуть-чуть отдохнула…
— Богохульствуете?
— Шучу. А ведь кто-то еще хотел засунуть врага головой в унитаз! И ведь засунет! Представляете: идут и засовывают, идут и засовывают… Сотнями, тысячами! Разве не ад?
— Да, пожалуй. Ну хорошо, вот грешники получили все заслуженные затрещины, утерли все положенные плевки и нырнули во все искупительные унитазы. Что дальше?
— Дальше они тоже работают над ошибками до тех пор, пока не подберут образцовый вариант своей жизни.
— А потом?
— Потом они тоже вольются в идеальное человечество на правах младших товарищей.
— И что же будет, так сказать, движущей силой этой идеальной истории?
— Борьба великодуший.
— Как это?
— А вот так. Я спрашиваю: «Андрей Львович, что бы мне купить сегодня на вечер — снова перцовочки или, например, текилки?» А вы мягко возражаете: «Нет-нет, не беспокойтесь, Дмитрий Антонович, сегодня моя очередь бежать в магазин!»
— Я и сам собирался, — смущенно соврал автор «Космической плесени».
— Вот и отлично! Когда сдадите анализы… А на что вы, кстати, жалуетесь?
— Так, ни на что…
— Смотрите, коллега, незнание симптомов не освобождает от заболевания!
— Я учту.
— Когда выясните, что страдаете рецидивирующей мнительностью, звоните! Поедем в «Ипокренино». Чертовски хочется поработать! Будем думать над новым сюжетом!
— Каким?
— Еще не знаю. Приехали. На Сретенку поворачивать не буду, а то там и заночую. Пробка! Ваша труполечебница где-то здесь, — затормозив, объявил режиссер.
— Почему труполечебница? — заиндевело спросил Кокотов.
— Как сказал Афанасий Великий, все мы трупоносцы, пока не уверовали. Ладно, звоните, когда освободитесь!
Не успел писатель вылезти из машины и захлопнуть дверцу, как «вольво», визжа, рванул с места и, нахально подрезав маршрутку, исчез в транспортном бермудстве Москвы. Андрей Львович огляделся, соображая на местности, и вскоре догадался, куда идти: вблизи лечебных учреждений всегда заметно вялотекущее, но целенаправленное перемещение болезненной части человечества. Кокотов попросту влился в это скорбное движение и вскоре оказался возле поликлиники, которая помещалась в желтом классическом особнячке, расположенном в глубине переулка за кованой оградой. Здание было явно историческое: у входа на стене рядком висели сразу три мемориальные доски.
На первой, старой, сработанной из мрамора, когда-то глянцево-белого, а теперь пористого и серого, можно было, благодаря буквенным углублениям, разобрать почти бесцветную надпись:
В этом здании великий русский поэт
А. С. Грибоедов (1798–1829) в 1821 году
читал декабристам свою бессмертную комедию
«Горе от ума»
Вторая доска, поновей, изготовленная из темно-красного крапчатого гранита и еще сохранившая следы прежней позолоты, сообщала:
В этом здании в ноябре 1917 года
во время Московского вооруженного восстания
располагался штаб Сретенской Красной гвардии
во главе с членом ЦК РСДРП(б) Имре Фюштом
Третья доска, сравнительно недавно отлитая из меди с явной претензией на общедоступный авангард, извещала о том, что:
В этом здании в 1988 году
великий российский ученый-гуманист,
изобретатель водородной бомбы академик
А. Д. Сахаров (1923–1989)
получил медицинскую помощь
после возвращения из горьковской ссылки
К последней скрижали прилепилась бумажка. На ней неровными крупными красными буквами было написано:
ПРЕРЫВАЮ
НЕЖЕЛАТЕЛЬНУЮ БЕРЕМЕННОСТЬ
ВЗГЛЯДОМ!!!
Всю бахрому с телефонными номерами уже оборвали, оставалась последняя узкая полосочка, испещренная цифрами и дрожавшая от ветерка, словно обманутый сперматозоид.
Кокотов на миг остановился перед старинной дубовой дверью, благополучно пережившей и декабристов, и сретенских красногвардейцев, и академика Сахарова. Прежде чем войти, он оглянулся: по глубокому голубому небу, лениво изменяясь, плыли облака. Огромная черноствольная липа, раскинув крону за ограду, накрывала полпереулка, и казалось, маленькое солнце просто запуталось в верхних ветках. Возле покрытого известкой толстого ствола, наслаждаясь покоем, растянулся на стриженой траве черно-белый кот в желтом антиблошином ошейнике. Андрей Львович ощутил, как тело наполнилось тревожной истомой, знакомой каждому, кто хоть раз ходил на прием к серьезным врачам, не ведая, с каким знанием от них выйдет. Писатель искренне позавидовал безмятежности кота, вздохнул и, с трудом отворив дубовую дверь, шагнул в Неизвестность.