Глава 43
Голая прокурорша
Однако, проползя всего метров двести, машины снова встали. Нервничая и поглядывая на часы, режиссер нехотя, поддавшись на уговоры Кокотова, продолжил рассказ про Железную Тоню, но постепенно увлекся и сам.
…Вернисаж имел место быть в модной галерее «Застенок», в огромном подвале, где, по слухам, в сталинские годы расстреливали приговоренных. На самом же деле прежде здесь располагался тир ДОСААФ. В разных концах длинного, как коридор, выставочного помещения висели два плазменных экрана, на которых бесконечно повторялись два сюжета. На первом экране патлатый парень в джинсах и гимнастерке чекиста тридцатых годов выводил из камеры арестанта, ставил к стенке, вынимал из кобуры наган и стрелял несчастному в затылок — тот падал как подкошенный, брызжа на камеру кровью… На другом экране тем временем происходило нечто противоположное. Вы, коллега, наверное, видели популярные фильмы Би-би-си о живой природе, где показывают, например, муравейник в разрезе или, допустим, внутреннюю жизнь лисьей норы?
— Конечно!
— Так вот, на экране происходил, если так можно выразиться, половой акт в разрезе. Как они это сняли, ума не приложу! Дрожащий от возбуждения фаллос проникает во влажное пульсирующее влагалище и после нескольких толчков, содрогаясь, бурно оплодотворяет яйцеклетку. И так без конца…
— Вы что, были на той выставке?
— Конечно. Там я и познакомился с Афросимовой… А посредине, между экранами, высилась полутораметровая куча вставных челюстей, из нее торчала живая человеческая кисть, сложенная фигой. Вот, собственно, и все, если не считать трех обнаженных девиц, разносивших дешевое шампанское. Их молоденькие тела были сплошь покрыты отборными лагерными татуировками, разумеется, смывающимися, а спереди, наподобие фартучков, закрывая главное, висели алые шелковые треугольники с желтой бахромой — советские вымпелы «За ударный труд». Помните, коллега?
— Еще бы! Смешно придумали!
— А чего смешного-то? Ну, висели в кабинете или над станком вымпелы, ну, стояло в парткоме в углу переходящее бархатное знамя с бородатым профилем. Что плохого? Гораздо смешнее, когда у каждого второго чиновника за спиной висит золотая рамочка «Человек года», а у каждого третьего казнокрада — дощечка «Бизнесмен десятилетия»…
— А вы знаете, что Меделянский — человек столетия? — с ревнивым хохотком сообщил Кокотов.
— Ничего удивительного, редкий сквалыга! Но вернемся на вернисаж! Надо ли вам объяснять, что нагие «татушки» были теми самыми, изгнанными из пентхауса групповыми женами Фила Беста. Они внимательно осмотрели зрелую соперницу, одетую в скромный брючный костюм, и презрительно вздернули голые грудки.
— Что это? — тихо спросила Антонина Сергеевна, озираясь и поеживаясь.
— Актуальное искусство! — ответил Бесстаев и, раскланиваясь со знакомыми, пояснил: — Расстрел и зачатие символизируют вечный круговорот жизни.
— А челюсти? — поинтересовался писатель.
— Челюсти — бренность плоти.
— А эти? — кивнула в сторону «татушек» Афросимова.
От ее прокурорской бдительности не ускользнуло странное поведение девиц.
— Эти? Даже не знаю! — соврал художник, понимая, что совершил ошибку, приведя возлюбленную сюда. — Минуточку, Антонина Сергеевна, я познакомлю вас с виновником торжества! Мой друг! Большая умница! Лунный талант!
Виновником оказался унылый лысый заика в грубом свитере и кожаных штанах, заправленных в высокие десантные ботинки. Он представился, поцеловал даме ручку, но, к удивлению Афросимовой, заговорил не о высоком искусстве, а стал, запинаясь, клацая зубами и дергая головой, жаловаться на галериста Мурата Гильмана, который слупил с него страшные деньги за аренду подвала:
— Л-людоед! С-сволочь! Фил, у т-тебя в «Лось-б-б-банке» ч-ч-то-нибудь лежит?
— Лежит, — насторожился Бесстаев.
— З-з-забирай! Скоро лопнет.
— Почему?
— Мне в «Лосе» обещали челюсти п-п-проспонсировать! Дорогие оказались, г-г-гады! — актуальщик указал на кучу зубных протезов. — Но в последний момент к-к-кинули, хотя раньше всегда давали денег без з-з-звука. Верный п-п-признак, что банк в-в-валится…
— Так вот почему там фига! — догадалась Антонина Сергеевна.
— Н-нет, — грустно мотнул головой лунный талант. — Это с-символ д-д-духовного сопротивления м-м-мировой энтропии…
— А-а-а… — смутилась прокурорша.
Афросимова, отдавшая жизнь тому, чтобы кнутом закона загонять зло в узкие врата государственного обвинения, вдруг очутилась в совсем ином, странном мире, где люди живут только ради новизны. В этом мире нет ни зла, ни добра, здесь презерватив, надетый на нос Гоголю (работы скульптора Андреева), — отнюдь не мелкое хулиганство (см. УК), а перфоманс, на который слетается дюжина телекамер. А когда Антонина Сергеевна впервые в жизни вошла в огромную, как языческий храм, студию с окнами на Кремль, вдохнула этот неповторимый запах живописной мастерской, увидела прислоненные к стенам незаконченные полотна на подрамниках, у нее закружилась голова. Бесстаев тоже был ошеломлен, обнаружив под строгой прокурорской оболочкой женщину, способную довести его своей нежной неукротимостью до исступления. Он понял, что наконец встретил ту, с которой можно плыть на закат!
Однажды, нежась и тетешкаясь после бурных объятий, он рассказал о своем замысле — написать ее двойной портрет. Поначалу Тоня, с недавних пор совсем не железная, смутилась, даже обиделась, но Фил взял любимую за руку и подвел, обнаженную, к огромному студийному зеркалу. Она внимательно слушала его горячие слова о том, как прекрасно ее зрелое тело, смотрела на свое отражение и, наверное, впервые в жизни поняла, что пышная плоть, которой всегда стеснялась, заслуживает другого, совсем другого! И Тоня согласилась, тем более что Фил пообещал: портрет никто никогда не увидит, полотно останется в мастерской, и это будет их сокровенной тайной. В тот же день Бесстаев встал к мольберту и, обычно скорый на кисть, на сей раз не торопился, наслаждаясь работой и натурщицей.
Каждый день после службы Афросимова приходила в студию позировать, а когда приближалась пора возвращаться домой, Фил уговаривал ее остаться навсегда, переехать к нему и зажить по-семейному. Но она отказывалась, опасаясь оскорбить мужа и потрясти детей. Кстати, Сурепкин ни о чем таком даже не догадывался: жена почти всегда возвращалась с работы поздно, но его вдруг, после многолетнего равнодушия, страстно потянуло к почти забытому телу Антонины. Она долго отнекивалась, увиливала под разными женскими и общечеловеческими предлогами и наконец, содрогаясь, уступила. Это было ужасно — изменить любимому человеку с мужем!
Первыми почувствовали неладное сослуживцы. И хотя Афросимова не унималась, продолжая настаивать на том, что дело вороватых создателей «Скотинскои мадонны» нужно довести до суда, во всем ее облике появилась непривычная мягкость, снисходительность и даже мечтательность. Коллеги изумленно обсуждали небывалый случай: выступая обвинителем на процессе против прапорщика-контрактника, который внезапно вернулся из горячей точки и обезвредил десантным ножом хахаля, проникшего в расположение его жены, Железная Тоня вдруг потребовала для членовредителя такой смехотворный срок, что адвокат только раскрыл рот, а судья переспросил. Дальше — больше: один из ее коллег-прокуроров обмывал в «Метрополе» с клиентами удачно рассыпавшееся уголовное дело и вдруг увидел Афросимову. Она входила в ресторанную залу вместе с седым красавцем, постоянно мелькающим в телевизоре…
Наконец портрет был написан, и вышел он именно таким, каким увидел его во сне Бесстаев. Чем отличается великий художник от рядового изготовителя артефактов, пусть даже и талантливого? А вот чем: у рядового воплощение, как бы он ни старался, всегда ниже замысла. У великого, как бы он ни ленился, — всегда выше! Фил Бест не родился гением, и литературы в его холстах было больше, чем живописи; хорошая школа и заковыристые сюжеты заменяли ему дар умножения сущностей с помощью разноцветных червячков, выдавленных из свинцовых тюбиков и перенесенных кистью на холст. Портрет любимой женщины стал его вершиной, впервые воплощение оказалось вровень с замыслом. Больше с ним такого не случалось никогда…
Антонина долго стояла перед пахнущим свежей краской полотном, а потом тихо сказала:
— Я хочу, чтобы ты выставил мой портрет.
— Ты хорошо подумала? — спросил он.
— Да!
Портрет Афросимовой стал гвоздем осеннего салона. Все глянцевые журналы, все бульварные газеты напечатали репродукцию скандальной картины с пикантными комментариями. А «Комсомолка» поместила шедевр Фила Беста на первой полосе под огромной шапкой «Голая прокурорша». И началось! Немедленных объяснений потребовал прозревший Сурепкин и получил сполна: Антонина объявила, что любит другого, собрала вещи и, подав на развод, переехала к Бесстаеву. Подросшие, но еще не повзрослевшие дети возмутились любострастной выходкой матери и, порвав с ней отношения, осталась жить с отцом. А Никита вдруг осознал, что податливые медсестрички никогда не заменят ему Железную Тоню, которая, оказывается, любима и желанна, как двадцать лет назад, когда он изнывал под ее окнами и помогал будущему тестю ремонтировать трофейный «опель». Сурепкин запил, страшно и неутолимо, что среди стоматологов случается крайне редко.
Однако на этом неприятности не закончились. Возмутительная пресса легла на стол начальству, и Афросимову, бросившую тень на профессию, уволили из прокуратуры, что было очень кстати: она уже всех замучила своими требованиями возобновить следствие по «Скотинской мадонне». Пав телом и оставшись без работы, Железная Тоня, однако, не пала духом и с неукротимой энергией занялась делами Бесстаева: организовывала выставки, составляла договоры, редактировала рекламные проспекты, уламывала жадных галеристов. И знаменитый художник понял: он обрел то организованное семейное счастье, о котором мечтал всю жизнь.
Между тем Никита в пьяном угаре лишился клиники: друг-однокурсник, воспользовавшись алкогольным помрачением компаньона, переписал ее на себя. Дети, оставшись без родительского присмотра, тоже отчудили по полной. Сын, провалившись в мединститут, попросился в армию, хотя имел отсрочку, и попал в какую-то совсем уж злобную часть. Через полгода его комиссовали по инвалидности: якобы боец упал с танка и отбил себе почки. Афросимова, чувствуя явный состав преступления, помчалась в полк, пыталась разобраться на месте, но с «голой прокуроршей» никто даже разговаривать не стал.
С дочерью тоже не заладилось. Она связалась с сектой Шестой Печати и, прихватив семейные сбережения, бесследно исчезла. Антонина Сергеевна заметалась по стране, подняла на ноги знакомых муровцев, продолжавших, несмотря ни на что, ее уважать, правда, с некоторым недоумением. Дочку искали год и нашли в пещерах под Пермью, где она вместе с единоверцами ждала конца света, ибо сказано в Апокалипсисе: «…И небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих; и цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и ущелья гор, и говорят горам и камням: падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца!» Девчонка оказалась без денег, в лохмотьях, в язвах, зато с ребенком, которого родила неизвестно от кого. Но даже в таком состоянии от помощи матери она отказалась!
Однако самое худшее ожидало Афросимову впереди. Закончив портрет и хлебнув той восторженной суеты, которую многие принимают за славу, Фил почувствовал, что начинает тихо охладевать к Антонине. Знаете, как это бывает, коллега? Еще вчера волоски вокруг сосков желанной женщины приводили вас в нежное неистовство и эксклюзивный восторг… Вы, как видный дендрофил, меня, конечно, понимаете?
Автор «Кандалов срасти» презрительно засопел в ответ.
— …А сегодня вы уже смотрите на эту неуместную растительность с рудиментарной тоской. Иногда Бесстаеву казалось, будто знобящая страсть, недавно наполнявшая смыслом его существование, осталась там — на холсте. Возможно, так и есть — ведь критики единодушно объявили «Портрет голой прокурорши» лучшей работой Фила Беста. Поначалу, понимая, какую жертву Тоня принесла ради него, художник боролся с охлаждением, убеждал себя, что такой верной, страстно-целомудренной и самоотверженной женщины у него больше никогда не будет. Но как сказал Сен-Жон Перс, вся жизнь художника есть лишь пища для солитера вдохновенья. Впав в творческий кризис, Фил вообразил, будто всему виной однообразие его мужских достижений, и стал тайком встречаться со своими групповыми женами…
Внезапно вернувшись из Перми, Афросимова, как в плохом романе, застала дома тихую семейную оргию. Понимая, что отпираться невозможно, Бесстаев во всем сознался и предложил ей остаться на правах старшей, материально ответственной жены, так сказать, в качестве «мажор-дамы». Антонина Сергеевна улыбнулась, ничего не сказав, поднялась в спальню, разделась донага, аккуратно разложила на постели, где впервые познала женское счастье, свою прокурорскую форму, легла рядом и застрелилась из трофейного дедушкиного браунинга. Вот такая история!
— Я бы эту историю закончил не так! — задумчиво проговорил Кокотов.
— А как?
— Разделась донага — это хорошо! Аллегорично. Но лучше сначала выстрелить в проклятый портрет, а потом в себя.
— Ну, знаете, какая-то дориангреевщина! — возразил Жарынин. — Тогда пусть уж она купит в секс-шопе надувную куклу и оденет ее в свой прокурорский мундир…
— Перебор, — качнул головой писатель.
— Да что вы понимаете!
— Кое-что.
— Не уверен.
— Вы прочли мой синопсис?
— Ваш? Нет.
— Как это — нет? — подскочил Кокотов.
— А зачем?
— А затем, что я его написал! — жестяным голосом проговорил Андрей Львович.
— Ну и что? Мало ли кто какую ерунду пишет!
— Ерунду? Но ведь мы… мы… вместе…
— Коллега, то, что мы с вами вместе напридумывали, полная ерунда. И фильма из этого не получится!
— Почему? — похолодел прозаик. — А как же Берлинский кинофестиваль?
— Какой, к черту, фестиваль! Вот вы объясните мне, о чем наш с вами сюжет?
— О любви…
— Кто вам сказал?
— Вы!
— Когда?
— Вчера.
— Я ошибся. Вот голая прокурорша — это любовь! Наша история не о любви, а о ненависти. О ненависти к нормальной жизни.
— Не понял!
— Объясняю. Кто такая ваша Тая?
— Художница…
— Не художница, а распутная наркоманка, неизвестно как оказавшаяся работником детского учреждения. И правильно, что ее оттуда забирают!
— В наручниках?
— А в чем еще? В гирляндах из настурций?
— Но ведь это искусство! Нельзя же так… без всякого…
— Можно! Искусство не должно разрушать жизнь. Вы знаете, сколько замечательных государств развалили с помощью искусства?
— Не знаю.
— Одно вы точно знаете!
— Какое?
— СССР!
— Допустим, — согласился Кокотов. — Но Лева? Лева-то не разрушал государство!
— А что ваш Лева? Он элементарно попал под бдительность. Как же, по-вашему, должна поступить нормальная власть, обнаружив хиппи на фотографии, присланной из пионерского лагеря? Или вы, друг мой, не знаете: где хиппи, там беспорядочные половые связи и наркотики…
— Вас больше волнуют беспорядочные половые связи или наркотики? — с комариным сарказмом поинтересовался писатель.
— Меня волнует здоровье общества!
— А если бы Леву посадили?
— Но ведь его же отпустили.
— Это потому, что ему Зэка помогла и чекист попался нормальный.
— Нет, просто ваш Лева еще ничего не успел натворить. И правильно, что прислали чекиста. Среагировали… Поэтому и был порядок.
— И это говорите вы, человек, пострадавший от коммунистов?
— Да, это говорю вам я, человек, пострадавший от своей юной дурости. В молодости мы не понимаем, что порядок важнее свободы. А когда вдруг понимаем, уже поздно, и теперь в любом сквере под ногами шприцы как куриные кости хрустят. СПИД развели — страшно к молодой девчонке подойти!
— Приходится пользоваться старыми боевыми подругами?
— Приходится… — Жарынин оторвал взор от дороги и с интересом поглядел на соавтора. — А вы изменились со вчерашнего вечера! Ишь ты, выпрямила! Откуда вы ее знаете?
— Кого?
— Не паясничайте! Наталью Павловну.
— Встречались. В дурной юности.
— Поня-атно. В общем, так: эту вашу байду про Леву и Таю я снимать не стану.
— Это не моя байда!
— Ну и не моя тоже.
— Что же вы тогда будете снимать?
— Думайте! Вы же сценарист…
— А что мне думать? Снимите моего «Гипсового трубача». Вы же сами говорили: там есть точные детали времени…
— Детали снимать нельзя, мил человек! Нель-зя! Что говорил Сен-Жон Перс об этом?
— Что?
— Талант ходит с микроскопом, а гений с телескопом.
— Вы, как я понимаю, с телескопом?
— Правильно! Я вам не Сокуров, чтобы экранизировать собственное занудство! И я вам не Федя Бондарчук, чтобы фарцевать патриотизмом! Мне нужен расчисленный хаос бытия! Мне нужна история жизни, понимаете? В головах остаются только истории! Вы помните список кораблей в «Илиаде»?
— Нет, конечно…
— А кто похитил Елену?
— Парис.
— Вот вам и ответ!
— Тогда снимите кино про голую прокуроршу!
— Я не стервятник.
— А я не дятел, чтобы попусту колотить по компьютеру!
— Такова участь сценариста. Вы полагаете, Тони Гуэрра не так работал? Феллини гонял его как мальчишку!
— Но вы-то не Феллини!
— Так и вы не Гуэрра! Думайте, Кокотов, напрягайтесь! Или вы способны теперь думать только о ней?
— Ну почему же… — покраснел писатель.
— Да все потому же!
…Наконец стала понятна причина пробки: новенький темно-синий БМВ и новейший серебристый «ауди», как говорится, не поделили трассу, развернувшись при ударе так, что объехать их можно было лишь в один ряд по обочине. Возле битых автомобилей топтались виновные — равномордые, быковатые парни в дорогих костюмах. Оба орали, багровея, в мобильные телефоны. За темными стеклами машин угадывались два юных женских силуэта, тоже чем-то похожих. Гаишник, неторопливо прохаживаясь, внимательно оглядывал диспозицию и обдумывал свой резон. А пробка образовалась оттого, что остальные водители, особенно те, что на стареньких «Жигулях», не только осторожно съезжали на обочину, но еще и притормаживали, с классовым наслаждением любуясь элитным ДТП. Дальше шоссе оказалось почти пустым. Жарынин посветлел лицом и вырвался на оперативный простор, обойдя нескорый длинномер, как легкий сайгак обгоняет тяжелого вола, влекущегося к водопою…