Глава 35
Ненасытный
— Извините за вторжение! Добрый вечер! Какая встреча! — пробормотал, приходя в себя, потрясенный режиссер. — Наталья Павловна… счастлив видеть! — Скрывая смущение, он быстро поцеловал даме ручку и строго посмотрел на Кокотова. — Андрей Львович, нам пора! Скоро уже начнется.
— Что начнется? — светски спросила Лапузина-Обоярова.
— «Злоба вечера».
— Да-да, я тоже иногда включаю эту передачу. Забавная. Но можно ведь и в номере посмотреть. Присаживайтесь, Дмитрий Антонович, выпьем вина! У нас тут такой роскошный разговор!
— Да, конечно, присаживайтесь! — неохотно пригласил писатель и зачем-то соврал: — А я Наталье Павловне про наш сценарий рассказываю…
— Очень необычная история! — подтвердила она, исподтишка глянув на бывшего вожатого глазами веселой заговорщицы.
— Это дурная примета — заранее рассказывать сюжет фильма! — грустно упрекнул Жарынин.
— А что, разве в кино есть и хорошие приметы? — с сомнением спросила она.
— Конечно.
— Например?
— Например — если кто-нибудь из группы умирает на съемках. Значит, фильм будет иметь успех, — угрюмо доложил режиссер. — Пойдемте все-таки к народу! Такое нужно смотреть всем коллективом. Старички уже собрались.
— Вам мало обеда и ужина? — съязвил Кокотов.
— А что будут показывать? — спросила Наталья Павловна.
— Про нас, про «Ипокренино»… Это, доложу я вам, электронная бомба!
— Ах, это то, что сегодня утром снимали?
— Дмитрий Антонович был Цицероном! — насильственно улыбаясь, сообщил ревнивый писатель. — «Ипокренино» спасено. Ибрагимбыков повержен.
— Неужели?!
— Уверяю вас!
— Ах, как жаль, что я не слышала!
— Вот и послушаете. Пойдемте! — призвал Жарынин. — А потом отметим у меня в люксе. Здесь тесно.
Они спустились в холл, по виду напоминавший маленький кинотеатр, где вместо белого экрана был установлен большой телевизор, а зрительным залом служили три ряда расставленных полукругом кресел. Обычно по вечерам холл пустовал, ведь у каждого в номере имелся свой «ящик». Но сегодня наблюдался аншлаг. Мест не хватало, и кое-кто, помоложе, пришел даже со своими стульями. Чуть в стороне от одноприютников, вся в белом, сидела на диванчике, укутав плечи старинной кружевной шалью, Ласунская, похожая на мраморный памятник благородной старости. В задних рядах Кокотов заметил Валентину Никифоровну и Регину Федоровну. Сблизив головы, они весело шушукались. Лица счастливых бухгалтерш светились совершенно одинаковым женским благополучием, что не удивительно, если учесть совместную особенность их личной жизни. Вдалеке у колонны, в кожаном вращающемся кресле на колесиках, специально привезенном из кабинета, устроился Огуревич. Над ним, как постовой, стояла ражая Зинаида Афанасьевна. Суровое лицо ее оставалось недвижным, но зоркие глаза внимательно изучали оперативную обстановку. Все было готово к апофеозу справедливости.
Скромно устроившись сзади, у портьеры, отделявшей холл от коридора, наши герои обнаружили, что телевизор почему-то еще не включен. Оказалось, здесь, напоминая об иных временах, идет экстренное собрание старческого коллектива. Жарынин объяснил удивленным спутникам, что песочат народного артиста Проценко, личного друга сэра Лоуренса Оливье и лучшего Кречинского всех времен. Режиссер шепотом комментировал происходящее, заодно объясняя, кто есть кто. Наталья Павловна, хоть и жила в «Ипокренино» не первый месяц, ветеранов по именам еще не помнила.
— Ах, если бы вы знали, что такое бракоразводный процесс! — оправдываясь, воскликнула она. — Это амок!
Руководил проработкой опытный в этих делах Ящик. Рядом с ним, как нашкодивший школьник, стоял, опустив плечи, худой, неряшливо одетый старичок с провалившимся ртом. Покрытые коричневыми возрастными пятнами руки проштрафившийся ветеран держал на животе, сцепив в замок и быстро вращая большими пальцами.
Савелий Степанович в своем витиеватом вступительном слове взывал к чувству артельной солидарности деятелей искусства, вспоминал почему-то передвижников, ставил в пример стойкость блокадных музыкантов, исполнявших Ленинградскую симфонию Шостаковича на грани голодного обморока.
— А граждане Кале?! — взволнованно добавил из зала знаменитый скульптор Ваячич, всю жизнь пролепивший счастливое детство.
— А Голодомор? — горько выкрикнул вислоусый кобзарь Пасюкевич, ученик Грушевского, непонятно почему доживающий свой век в проклятой Москальщине.
— Тише, коллеги, тише! Мы несколько отклонились от темы собрания! — воззвал Ящик хорошо поставленным председательским голосом. — Прошу высказываться по существу! Пожалуйста, Валерия Максовна! — он указал на воздетую старческую ручку, полную перстней. — Но полаконичней, товарищи, иначе мы не успеем закончить до начала передачи! — Он почтительно поклонился в сторону Жарынина.
— Георгий Кириллович, — начала Валерия Максовна, попавшая в ДВК, будучи вдовой внебрачного сына Блока. — Я очень уважаю вас как большого актера и великолепного педагога. Имя Проценко вписано золотыми буквами в историю русского театра. Но, голубчик, Георгий Кириллович, так же нельзя! Вы позорите не только себя, но и всю нашу профессию…
— А что он натворил? — шепотом спросила Обоярова.
— Жратву ворует! — объяснил режиссер.
— Проценко?! — обомлел Кокотов.
— К сожалению… — тихо подтвердил Жарынин.
— Кошмар! — ужаснулась чужой старости Наталья Павловна.
Однако великий Георгий Кириллович Проценко, перед которым благоговел сам Лоуренс Оливье, слушал упреки со странной ухмылкой и продолжал крутить пальцы. Не проняли его ни увещевания Болтянского, ни стенания Жиличкиной, ни инвективы Саблезубовой, ни сарказмы Чернова-Квадратова, ни угрозы мосфильмовского богатыря Иголкина, ни стихотворные изобличения Верлена Бездынько:
Где ваше воспитание?
Берете вы на кой
Чужой продукт питания
Бесчестною рукой?!
Из выступлений постепенно стала вырисовываться картина продовольственного злодейства. Оказывается, гений рампы, как писали критики, «самый блестящий Паратов русской сцены» повадился воровать продукты из трех больших синих холодильников, стоявших перед столовой. В них скапливались скоропортящиеся гостинцы, которые везли насельникам, проведывая, родственники и друзья. Старые, еще советские «Саратовы» (ими был в свое время полностью укомплектован ДВК) в какой-то момент сообща начали выходить из строя, а заменять их новыми экономный Огуревич, ссылаясь на финансовые трудности, не спешил — потому-то многие ветераны и хранили снедь в общественных холодильниках.
И вот оттуда стали пропадать продукты: то кусок буженины, то бок осетра, то фрукты, то пирожные… Сначала, и довольно долго, насельники думали, что кто-то берет чужое по ошибке. Склероз не подарок, и то, что сказал на репетиции «Чайки» Станиславский, помнится гораздо отчетливее, нежели вчерашний приезд правнучки. В таком состоянии перепутать свою севрюгу с чужой семгой обычное дело. Но потом заметили странную закономерность: ассортимент похищаемых вкусностей был строго очерчен. Например, рыба холодного копчения не пропадала никогда, а горячего — постоянно. Свежая ветчина утрачивалась мгновенно, а сало и колбаса — нет. Из сыров неведомый злоумышленник отбирал сорта, покрытые изысканной зеленой плесенью, из фруктов предпочитал ананасы. А пудинги и запеканки исчезали буквально через несколько минут.
Первым делом подумали на вдового Агдамыча, каждый день приходившего на кухню подхарчиться. Установили тайную слежку, организованную почетным чекистом Ящиком. Однако версия не подтвердилась. Последний русский крестьянин был чист перед народом, он близко не подходил к холодильникам, лишь изредка, в самые тяжелые минуты, сердечно обращаясь к насельникам за спасительной рюмкой водки. А в расставленные сети попался, к всеобщему изумлению, Проценко, сам Проценко, великий Проценко! Впрочем, схваченный за руку, он объявил, мол, как раз полез за собственными продуктами, но перепутал пакеты. Это была явная ложь. Все прекрасно знали, что он безжалостно одинок и за десять лет его ни разу никто не проведал. Но учитывая легендарные заслуги «лучшего дяди Вани всех времен и народов», сделали вид, будто поверили, надеясь, что этот позорный случай послужит ему надлежащим уроком.
И ошиблись. Кражи возобновились. Бесследно исчезли торт «Птичье молоко» композитора-песенника Глухоняна и головка настоящего «рокфора», привезенная поклонниками прямо из Парижа русской народной певице Горловой, любимой ученице Руслановой. От копченой стерляди, принадлежавшей виолончелисту Бренчу, осталась только длинноносая голова с жабрами. Вскоре Проценко снова задержали у холодильников — когда он пытался унести завернутую в фольгу свежезапеченную рульку, запасенную архитектором Пустохиным. Он когда-то придумал совмещенные санузлы для хрущевок и получил в награду особняк в знаменитом поселке возле метро «Сокол». Дом, уже при капитализме, проиграл в карты непутевый внук зодчего. Застигнутого на месте преступления Георгия Кирилловича страшно корили, стыдили, ругали. Он плакал, божился, умолял о прощении. И снова поверили.
В следующий раз, когда маститый вор попытался украсть трехлитровую банку красной икры, в складчину купленную насельниками у заезжего производителя, Проценко отхлестали по щекам. «Непревзойденный Тартюф», пав на колени, поклялся памятью покойной жены и безвременно умершей дочери впредь близко не подходить к чужому питанию, мужественно довольствуясь тем, что дают в столовой. Все вроде бы успокоились. Но через неделю сразу несколько ветеранов обнаружили чудовищную недостачу. А у акына Агогоева исчез туго наполненный бурдюк молодого вина, доставленного уважительными земляками. Когда ветераны, ведомые Яном Казимировичем, ворвались в номер Проценко, то обнаружили его за столом, ломившимся от украденных яств. Посредине помещался сильно обрюзгший бурдюк. «Самый нежный Арбенин в мировой лермонтаниане» был пьян в стельку и пел неприличные куплеты. Огорченный акын слег с гипертоническим кризом, и это стало последней каплей: грабителя решили пропесочить на общем собрании ветеранов.
— Ну и что вы, Георгий Кириллович, можете сказать в свое оправдание? — строго спросил Ящик, закрывая прения и суммируя гнев успевших выступить.
— Я всегда хочу есть, — ответил своим знаменитым жалобно-глумливым голосом «самый невероятный Подколесин» и распрямил старческие плечики.
— Я думала, он умер… — тихо созналась Наталья Павловна, которая вела в «Ипокренине» весьма отъединенную жизнь, если не считать ухаживаний Огуревича.
— Как видите, он жив и весьма прожорлив! — не разжимая губ, словно чревовещатель, отозвался Жарынин.
— Что он такое говорит! Ужас! Позор! Стыд! Исключить! Выгнать! Пригвоздить! — взорвалась старческая общественность.
— Да, я хочу есть! — закричал с вызовом Проценко, и его пальцы закрутились с нечеловеческой быстротой. — Я люблю есть. Я обожаю есть! Это единственное, что мне осталось из земных радостей. Но то, что дают здесь в столовой, это выше моих сил! Я скоро умру. А мне никто ничего вкусного не приносит. Никогда! А вам тащат и тащат — сумками. Но вы в еде ничего не понимаете! Разве можно печеного карпа поливать кетчупом? Невежды! Вы недостойны настоящей еды! Хотите устроить мне голодомор? Не выйдет! И я буду, буду, буду красть вашу жратву! Бейте меня, убейте! Буду! — С этими словами он отвесил свой знаменитый проценковский полупоклон и покинул холл легким шагом любимца публики.
Возникло смятение, раздались крики возмущения, группа крепких еще стариков под водительством Яна Казимировича бросилась, чтобы скрутить и вернуть нахала на суд коллектива, но тут кто-то истерически закричал:
— Включайте телевизор! Началось!