Глава 24
Пророчество Синемопы
— Ну и что мы будем делать с вашим «Гипсовым трубачом»? — строго спросил Жарынин из клубов табачного дыма, будто Иегова из облака.
— Ну знаете! В конце концов, это вы мне позвонили, а не я вам! — возмутился Кокотов. — Вы меня сюда притащили, а не я вас! Если вы передумали, так и скажите и отвезите меня хотя бы до станции. У меня обследование.
— Бросьте! Все недуги от унынья и безлюбья!
— Какая здесь ближайшая станция?
— Ой, испугали! Никуда вы теперь не денетесь, пока не выясните, откуда вас знает Лапузина. Ладно, не пеньтесь! Займемся лучше делом! В вашем рассказе мне нравится, что Львов каждый год приезжает к гипсовому трубачу. Это хорошо! Но в фильме, мой прозаический друг, должна быть история. Сюжет. Если вы, конечно, не Сокуров или, упаси господи, поздний Тарковский. Но мы с вами не таковские! Наши герои не могут три часа просто бродить по экрану, ежась от амбивалентности бытия! И еще мне не нравится, что героиня гибнет. Почему она? У насекомых, например, после совокупления гибнет самец, а иногда даже самка его просто сжирает. Почему гибнет она, а не вы?
— Тогда не было бы рассказа.
— Вы уверены? А может, ваш герой мертв, он дух, ангел. И райская награда заключается именно в том, чтобы раз в год возвращаться на самое дорогое для покойного место…
— Тогда адское воздаяние — в том, чтобы раз в год возвращаться на самое страшное место?
— Голова-то у вас работает! Я не ошибся. Ну, вспомните, вспомните: когда вы были пионервожатым, случалось с вами что-нибудь эдакое?
— Вроде нет…
— Не может такого быть! В жизни всегда есть место подлому.
— Впрочем, было… Было! Я подрался. Нас даже разбирали на педсовете.
— Оч-чень хорошо! А вы говорите: не было. Рассказывайте!
— Подрались мы с Витькой Батениным, однокурсником. Он умер…
— От побоев? — радостно насторожился Жарынин.
— Нет. От пьянства.
— Когда?
— Недавно.
— Жаль. Очень жаль!
— Почему?
— И вы спрашиваете? Если б вы его убили, то попали бы в тюрьму, пострадали и могли сделаться Достоевским или, в крайнем случае, Солженицыным. У вас была бы здесь своя любимая скамейка…
— …на которой я не сидел! — язвительно уточнил Андрей Львович.
— Так в этом, глупыш, и заключается слава: мемориальные скамейки, на которых вы не сидели, безутешные любовницы, с которыми вы ни разу не спали, благородные поступки, которых вы никогда не совершали, афоризмы, которых вы не изрекали… Понимаете?
— Не очень…
— Поймете со временем. Из-за кого подрались? Из-за Лики-Ники-Таи? Ох, я вижу, вижу эту молодую драку на глазах у потрясенных пионеров. Как я это сниму!
— Мы ночью дрались, когда дети спали.
— Они проснулись. Проснулись и лупят изумленные глазенки на брутальный ужас взрослого мира! Драку я дам размыто, в «вазелине», а детские глаза крупно и четко, так, чтобы каждую дрожащую ресничку, каждую слезинку ребенка было видно! Как я это сниму! Так из-за чего вы махались?
— Не помню… Кажется, из-за стихов.
— Из-за стихов? Интересно. Подробнее!
— Ему не понравились мои стихи.
— А вы писали стихи?
— Конечно.
— И читали ему?
— Он попросил.
— Пили перед этим?
— Естественно.
— Что именно ему не понравилось в ваших стихах: рифма, ритм, система образов?
— А это важно?
— Конечно, Андрей Львович! Любая случайная деталь может стать впоследствии гениальным образом.
— Ему не понравилось все.
— Почитайте мне ваши ранние стихи! — попросил режиссер, заранее откидываясь в кресле и полузакрывая глаза.
— Не хочу!
— Пожалуйста!
— Нет…
— Экий вы… — только и сказал Жарынин, добавив лицом все остальное, что он думает про соавтора, и особенно про вчерашнее. — Ладно. Подрались. Дальше?
— Кто-то стукнул… Нас вызвали на педсовет, и директор лагеря сказала, мол, если еще раз повторится, нас выгонят и направят письмо в институт.
— Как ее звали?
— Зоя Константиновна. Зэка.
— Зэка? Очень хорошо! Я одену ее в брючный костюм цвета хаки. Ну вот, уже что-то брезжит. Итак, мы имеем избитого друга и злобную Зэка, которой наш герой… Лева…
— Почему Лева?
— По кочану! …Которой наш Лева втайне нравится. Такая, понимаете, стареющая комсомольская богиня, толстая, с тройным подбородком и стратегическими запасами неизрасходованного, почти просроченного либидо. Неравнодушна к юношам. Взаимности, конечно, нет. И от женского отчаянья она мстит Леве! Так?
— Нет. Она была нормальная женщина, чуть толстовата, это верно. У нее были муж и любовник. Она хорошо ко мне относилась, даже помогла, когда меня чуть в КГБ не замели…
— Ку-уда-а-а?
— В КГБ!
— Боже праведный! И он молчал! Диссидентушка вы мой! Рассказывайте, рассказывайте, рассказывайте! Все! Подробно! Что вы натворили? Где, когда, почему?
— На карнавале.
— Отлично! Великолепно! Я вижу, вижу: последние кадры «Ночей Кабирии»! Вы идете и плачете светлыми слезами! Вокруг, как у Босха, страшные маски, рожи, ряхи… А что за карнавал?
— Обычный. Как в том детском фильме «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен». Помните?
— Что вы сказали? В детском фильме?! — Жарынин аж поперхнулся табачным дымом, точно внезапно оскорбленный огнедышащий дракон. — Это не детский фильм, это гениальное кино, пророческое! А Элемка Климов — Нострадамус!
— В каком смысле? — не понял писатель.
— О, невдумчивый вы, невдумчивый! Фильм-то хоть помните?
— В общих чертах.
— В общих чертах! — передразнил режиссер. — Эх, вы! Пророчества надо знать наизусть! Хорошо, я вам напомню. Образцовый пионерский лагерь. Все дети ходят строем, купаются по команде, участвуют в художественной самодеятельности, едят с аппетитом и прибавляют в весе. Мечта! Но один пионер, Костя Иночкин, строем не ходит, купается когда и где захочет, да еще дружит с деревенскими мальчишками. И тогда директор лагеря товарищ Дынин, формалист, зануда и подхалим… Кстати, Кокотов, вы обращали внимание, что формалисты от искусства тоже обычно зануды и подхалимы?
— Да, как будто…
— Не как будто, а точно. Так вот, начальник отправляет Иночкина домой, к бабушке. Костя, не желая огорчать старушку, тайно возвращается в лагерь. Друзья-пионеры, пряча его от Дынина, оформляются как оппозиция директорской диктатуре. В итоге: Дынин уволен, и его, как еще недавно Иночкина, увозит на станцию грузовик с молочными бидонами…
— Это все я помню, — раздраженно заметил Кокотов. — Ну и где тут пророчество?
— Сейчас объясню. Чего, собственно, добивается Дынин? Порядка, дисциплины, организованного досуга и прибавки в весе. Кстати, эта мания — откормить ребенка — осталась от голодных послевоенных лет. Разумеется, в сытые семидесятые это выглядело нелепо, даже смешно. А вот в девяностые, когда в армии для новобранцев устраивали специальные «откормочные» роты, это уже не выглядело глупым. История повторяется. Но вернемся к Дынину. Ведь все, чего он требует от детей, абсолютно разумно! Вообразите: если три сотни пионеров перестанут ложиться, просыпаться и питаться по горну, откажутся ходить строем, начнут бегать и резвиться сами по себе… Что случится?
— Хаос, — подсказал писатель.
— Верно! А если дети станут купаться где попало, без надзора взрослых? Что есть пионер-утопленник? Горе — одним, тюрьма — другим. Так?
— Это самое страшное! — передернул плечами бывший вожатый. — У меня однажды девчонка из первого отряда пропала. Думали, утонула в Оке. Даже водолаза вызывали. Я чуть не поседел в двадцать лет. Верите?
— Еще бы! А контакты с деревенскими? Это же — гарантированная эпидемия. Согласны?
— Абсолютно согласен!
— Так кто же он, наш смешной и строгий Дынин, требующий соблюдения всех этих правил коллективного детского отдыха? Догадались? Думайте!
— Не знаю. Сдаюсь.
— Дынин — это советская власть.
— Да ладно вам!
— А вот и не ладно! Вспомните, незабвенная советская власть занималась тем же самым: порядок, дисциплина, организованный досуг, рост благосостояния народа… Другими словами, прибавка в весе.
— А кто ж в таком случае Иночкин? — полюбопытствовал автор «Гипсового трубача».
— А Иночкин — это неблагодарная советская интеллигенция, которая всегда ненавидела государственный порядок, но жалованье хотела получать день в день. И какую отличную фамилию Элемка придумал для героя! Вы замечали, как образуются самые распространенные псевдонимы? Правильно! — кивнул Жарынин, даже не дав собеседнику раскрыть рот. — От имени мамы или любимой женщины: Катин, Галин, Марин, Олев, Светин, Ленин, Инин… А тут — Иночкин! Значит, иной, инакомыслящий! Маленький, милый, но уже безжалостный разрушитель государственного порядка. Гениально! А помните, как заканчивается фильм?
— На родительский день приезжает большой начальник… Ну, и…
— Абсолютно верно. Приезжает большой начальник Митрофанов проведать племянницу, кстати редкую оторву, вроде Ксении Собчак, и снимает, к чертовой матери, с работы Дынина за формализм и подхалимаж. Вы видели, чтобы хоть кого-то за формализм и подхалимаж с работы сняли?
— Не-ет, — признался писатель.
— Правильно. Митрофанов — это аллегория нарождавшегося реформаторского крыла советской власти. А Дынин — символ замшелой номенклатуры. Он, чтобы дядю порадовать, хотел племянницу королевой полей — кукурузой — нарядить… Улавливаете?
— Что?
— Как что? Номенклатура стремилась повязать партийных новаторов мелкими личными гешефтами. А кто в конце концов вылез из початка вместо племянницы?
— Иночкин.
— Умница! Из початка вылезла неблагодарная советская интеллигенция, либеральная до аморализма. И что делает товарищ Митрофанов, сняв Дынина?
— Зовет всех купаться? — припомнил Кокотов.
— Правильно! Зовет купаться в неположенном месте. Понятно?
— Нет…
— Думайте! Даю подсказку: Митрофанов — это…
— Не знаю.
— Эх вы! Митрофанов — это же Горбачев со своей перестройкой! Он снимает Дынина (старую номенклатуру), разрушает установленный порядок и зовет всех купаться в неположенном месте, а те от нетерпения начинают прыгать через реку — из социализма в капитализм!
— Не может быть! — вздрогнул Кокотов и почувствовал на спине мурашки.
— Увы, это так! Но не перепрыгнули. Нет. Свалились… Начался жуткий бардак девяностых. Пьяный Ельцин. Кошмар «семибанкирщины». И понадобился снова кто?
— Дынин!
— Вы растете прямо на глазах! Да-да-да! Дынин. Путин! Улавливаете? А ведь фильм-то снят задолго до перестройки! Вот на что способно, коллега, настоящее искусство! Понимаете? Но извините, Андрей Львович, я перебил вас! Рассказывайте дальше! Что же случилось на карнавале?
— Ну, в общем, наша художница Тая посоветовала мне нарядиться хиппи…
— А вы кем хотели?
— Индейцем… Одиноким Бизоном. Для этого требовалось совсем немного: байковое одеяло, несколько вороньих перьев, которые я заранее припас, ну и, конечно, акварель или гуашь, чтобы стать окончательно краснокожим. За гуашью я и пошел к Тае… — сказал Кокотов, ощутив в горле спазм от давнего, казалось, давно забытого смятения.
— Во-от оно что! — чутко уловил Жарынин. — А ну-ка рассказывайте!
— Дмитрий Антонович, мы сюда с вами приехали сценарий писать или обмениваться сексуальным опытом? — Писатель непростительно посмотрел на соавтора.
— Запомните: искусство и есть обмен сексуальным опытом. И ничего больше! Но возвышенный обмен. Воз-вы-шен-ный. Что говорил Сен-Жон Перс по этому поводу?
— Не знаю.
— Эрос есть даже в вакууме!
— Да идите вы к черту с вашим Сен-Жон Эросом! — заорал Кокотов и смутился, догнав свою оговорку.
— Хорошая обмолвка. Отличная! А что же вы так взволновались-то?
— С чего вы взяли? Я спокоен.
— Вижу я, вижу…
Глаза соавторов встретились. Острый взор режиссера был насмешлив и пытлив. Убегающий взгляд писателя — старательно равнодушен. Но в те несколько мгновений, пока длился этот очный поединок, в сознании Андрея Львовича мелькнуло… Нет, не мелькнуло! Пронеслось… Нет, не пронеслось! Промигнуло! Да, пожалуй, промигнуло все, что он помнил о Тае. Так «промигивает» президентский кортеж по Кутузовскому проспекту. У-а-а-а-а-ах-х-х… И нет его, пропал. И только тебя шатнуло от удара воздушной волны. Но это промигнувшее воспоминание было тем не менее подробно и неисчерпаемо, словно китайский пейзаж кисточки Ся Гуя.
Еще бы! Ведь Тая была первой женщиной в его жизни. Внезапно первой. Предыдущий опыт, включая неловкие поцелуи с захмелевшей Валюшкиной в выпускную ночь и рискованное рукознание со студенткой физфака на картошке, — все это было лишь подступом к дальним отрогам таинственной возвышенности, которая называется Женщина.