Глава 21
Талоны счастья
За разговором соавторы вышли на воздух — к балюстраде. На «Ипокренино» опустился сентябрьский вечер. Темный осенний ветерок холодил кожу, но тело изнутри согревалось медленным коньячным теплом. В небе мерцали, покачиваясь, нетрезвые звезды. На длинной фиолетово-зеленой туче прилегла луна, примятая с левого бока и похожая на желтую дыньку. Из окна жилого корпуса доносились звуки, кажется, домбры — кто-то неутомимой рукой бил по незвонким восточным струнам.
— Акын Агогоев наяривает, — объяснил Жарынин.
— Он-то здесь откуда? — удивился Кокотов.
— Напомню, коллега, что нам с вами довелось жить… хоть и не у моря, но в Империи… Акын Агогоев — неверный сын дружбы народов, был поднят из кишлачного ничтожества к свету искусства. Его переводили по подстрочникам, конечно, самые лучшие советские поэты. Роберт Преображенский, например:
У любви печальный взгляд верблюда.
Заглянул ей в очи — и кирдык.
Знаю я: не повторится чудо:
Дважды не войти в один арык.
Когда Агогоеву пришла пора получать Госпремию за книгу «Песни барханов», у него, как положено, запросили первоисточники — стихотворения на родном языке. Он долго тянул волынку, отнекивался, пока не позвонила из Москвы с последним предупреждением секретарь комиссии по Ленинским и государственным премиям Зоя Богуславская, жена Андрея Вознесенского. Акын обещал прислать оригиналы с первым самолетом, приложив к стихам свежую конскую колбасу. Но, увы, ночью его дом сгорел дотла со всеми архивами. Премию погорельцу, конечно, дали — из сострадания. Более того, ему выделили за казенный счет комнату здесь, в «Ипокренине» — и он перебрался в Подмосковье. Вот какая у нас была Империя! Второй такой не будет… Когда начались урюковые революции, Агогоев воспрянул, рванул на родину, чтобы возглавить освободительное движение против русских колониалистов. Но там уже подросли новые борцы за свободу, у которых «Песни барханов» в переводе угнетателей не вызывали ничего, кроме суровой усмешки. Отвергнутый акын вернулся сюда, в Россию, со своей домброй — коротать старость…
Сквозь костяной рокот струн пробился дребезжащий старческий тенорок, полный бескрайней пустынной тоски.
— Вы что теперь собираетесь делать? — игривым тоном вдруг поинтересовался режиссер.
— Ну не знаю, может, почитаю перед сном…
— Понимаете, Андрей Львович, чтобы написать приличный сценарий, нам надо сойтись поближе…
— Я не против.
— Не уверен! Какой-то вы весь застегнутый. Хорошо бы нам вместе пару раз напиться. Знаете, до чертиков, до полной самоутраты! Утром, когда ничего не помнишь, невольно начинаешь доверять собутыльнику…
— Вы же знаете, Дмитрий Антонович, я много не пью.
— А вот и плохо! Аристотель говорил: философия — дочь изумления. А Сен-Жон Перс добавлял, что искусство — дочь потрясения. Нам с вами надо потрястись. Вместе. И кроме пьянства, есть еще способ — радикальный. Я как-то с одним сценаристом его опробовал — работали после этого душа в душу, как родные. Сочиняли как сумасшедшие…
— И что же вы сочиняли? — ревниво насторожился автор «Гипсового трубача».
— Сценарий для «Мосфильма».
— Вы же были под запретом!
— Был. Но когда началась перестройка, мне позвонил руководитель Седьмого объединения Уманов и предложил экранизировать новый роман Тундрякова «Плотина».
— Того самого?
— Того самого. Они хотели загладить свою вину за смытые «Плавни». Это ведь тоже была экранизация Тундрякова. Но «Плотина» вышла у него явно слабее. Да и сюжетец конъюнктурный: рабочие большой сибирской стройки восстали против начальника-ретрограда, боявшегося новых способов организации производства. Они заперли его в несгораемом шкафу, потом взяли власть в свои руки, ввели хозрасчет и сразу перевыполнили все мыслимые и немыслимые планы. В общем, соцреализм на службе ускорения. Но я увидел в этом нечто большее, загорелся, возмечтал, подхватил Тундрякова и притащил сюда, в «Ипокренино». Мы пили, озорничали с девушками, спорили, фантазировали, фонтанировали, все дальше и дальше удаляясь от первоначального сюжета. В конце концов у нас вышла вот такая история.
Сибирь. Могучая река несет свои тесные воды сквозь тайгу. Гигантский силуэт недостроенной плотины. Тысячи людей копошатся у ее подножья. И у каждого своя судьба. …За одинокой красавицей-крановщицей Дарьей, матерью молодого монтажника Ярослава, ухаживает снабженец Шматков, которого строгий директор-ретроград Бережной хочет за новое мышление выгнать с работы.
— Его же в шкафу заперли! — напомнил Кокотов.
— Не перебивайте! Пока еще не заперли. Позже запрут. У самого Ярослава разворачивается яркий производственный роман с юной табельщицей Изольдой: она ждет ребенка, прислушиваясь к своему приподнявшемуся чреву. По вечерам все четверо собираются за общим столом. Во время долгих чаепитий (как раз началась борьба с пьянством) Шматков, томясь нездоровым влечением к манкой крупнотелой Дарье, ведет с ее сыном-монтажником подстрекательные разговоры о непорядках на стройке, произволе самодура Бережного и явных преимуществах рыночной экономики. Ярослав ему верит. Использовав социальный гнев работяг, возмущенных сухим законом, он поднимает восстание. Мятежники запирают директора в шкафу, выбросив оттуда всю строительную документацию. Новым начальником на собрании трудового коллектива выбирают буйного Ярослава, а Шматкова делают его заместителем. Мстительный снабженец сразу требует выдать Бережного на скорую расправу пролетариату, разъяренному трезвостью, и новый директор с молодым легкомыслием готов согласиться, но Дарья открывает сыну свою девичью тайну: он внебрачный ребенок ретрограда, которого она страстно любила в молодости и даже была его невестой. Но тот предпочел ради карьеры жениться на дочери секретаря обкома Алисе — нахальной журналистке. Та приехала на стройку делать фоторепортаж и втюрилась в молодого, статного инженера Бережного. Потрясенный Ярослав сохраняет низложенному директору жизнь, но мстя за мать, из шкафа не выпускает.
Отец и сын бурно выясняют отношения через стальную дверь: оказывается, в жизни все было сложнее: Бережной бросил невесту, увидев снимок, сделанный Алисой: Дарья в кабине крана чалится с бригадиром Рустамом. Ярослав прощает отца и, охладев к матери, рассказывает об этом позорном факте Изольде. Но умная табельщица не спешит верить в непостоянство будущей свекрови. Она, превозмогая беременность, едет в областной центр и находит Алису — несчастную, пьющую, рано состарившуюся женщину. После того как ее бросил муж, а папашу сняли с высокого поста, журналистка совсем опустилась. Изольда ставит ей бутылку и вопрос ребром: «Как было на самом деле?» Похмелившись и усовестившись, та сознается, что подсунула ревнивому Бережному наглый фотомонтаж, подло скомпрометировав непорочную Дарью. С радостной вестью Изольда едет к Ярославу.
Тем временем на стройке, охваченной мятежом, дела идут все хуже: рабочие бездельничают, Ярослав со своим неоконченным высшим еще не способен руководить возведением крупного гидросооружения, а Шматков умеет только воровать и прятать концы в двойную бухгалтерию. Именно за это, а не за новое мышление хотел его выгнать директор. Он узнал, что снабженец вместо дорогого высококачественного цемента закупил дешевый раствор, разницу положив себе в карман.
В отчаянье Ярослав идет за советом к отцу и обретает поддержку. По ночам он тайком выпускает его из шкафа, и они до рассвета сидят над «синьками», спорят, пьют чай и за неспешной беседой Бережной делится с сыном тайнами управления производством. Молодой задор и руководящий опыт, соединясь, творят чудеса: работа налаживается, огромные самосвалы скидывают глыбы, перекрывая русло непокорной реки. Укрощенная вода, упав с высокой плотины, покорно устремляется к лопастям турбин — и вот уже свежее электричество из генераторов весело бежит по гудящим проводам, чтобы напитать энергией ускорения советскую экономику. Тем временем Дарья, узнав от Изольды правду, прощает Бережного — их ждет долгожданная ночь любви на ворохе строительной документации. Сколько невысказанных нежных слов и невыказанной ласки накопили они за эти потерянные годы!
Но и Шматков не дремлет. Боясь разоблачения, он решает захватить власть и поквитаться с врагами, включая Дарью, не оправдавшую его вожделений. С этой гнусной целью мерзавец выпускает «талоны счастья», якобы дающие каждому право получить в частную собственность кусочек плотины. Работяги, но особенно инженеры и конторские, в восторге, они выбирают новым директором Шматкова. Он приказывает запереть Бережного, Ярослава, Дарью и Изольду, у которой уже отходят воды, в несгораемый шкаф. А вечером на стройку въезжают грузовики с ящиками водки и рефрижераторы с закуской. И победивший пролетариат охотно меняет свои «талоны счастья» на дармовую выпивку со жратвой. Начинается циклопическая оргия, мало чем отличающаяся от нравов Содома и Гоморры…
— Я хотел дать эту сцену панорамно, с вертолета, как Бондарчук битву при Ватерлоо, — мечтательно сообщил Жарынин. — Ах, как бы я это снял…
— А что же случилось?
— Наберитесь терпения. Итак, работяги добровольно отдают «талоны счастья» за водку…
— Как ваучеры?
— Какие ваучеры, Кокотов! Это — восемьдесят шестой год. Чубайс еще в Питере тюльпанами торгует, а Гайдар служит в журнале «Коммунист».
— А как же вы тогда…
— Стихотворение «Пророк» в школе учили?
— Учил.
— Тогда не задавайте глупых вопросов… А из тех, кто понимал что к чему и не хотел расставаться со своей частной собственностью, «талоны счастья» выбивали нанятые уголовники и купленная на корню милиция, которую Шматков сразу переименовал в полицию. Сам он расположился в директорском кабинете за широким столом и алчно следил за тем, как растет перед ним гора мешков, набитых «талонами счастья». В несгораемом шкафу подлец приказал просверлить несколько отверстий, чтобы узники могли дышать и наблюдать его жизненный триумф. Еще немного, и он, Шматков, мелкий расхититель социалистической собственности, станет первым олигархом, владельцем крупнейшей гидроэлектростанции.
Но тут случилось страшное: плохонький жульнический бетон не выдержал напора талых сибирских вод, плотина дала трещину, раскололась, страшные апокалиптические воды обрушились на землю, смывая все на своем пути: и полицию, и уголовников, и погрязших в пьяном разврате пролетариев вкупе с инженерно-техническими кадрами. Сам же новый хозяин жизни Шматков, отвратительно булькая, утонул в трясине размокших «талонов счастья».
А несгораемый шкаф, оказавшийся к тому же еще и непотопляемым, плыл себе, подобно библейскому ковчегу, рассекая мутные мусорные волны. Наконец, достигнув чистой заводи, он прибился к отлогому сосновому берегу, изрытому оживленными ласточкиными норками. Откинулась железная створка — и наружу вышли живые-невредимые Бережной, Дарья, Ярослав и Изольда с кричащим младенцем на руках. Им предстояло жить, любить и обустраивать новый, очищенный потопом мир… Ну как?
— Неужели вы придумали это в восемдесят шестом? — неподдельно изумился Кокотов.
— Именно! Если бы фильм вышел на экраны, история могла пойти другим путем!
— А почему не вышел?
— Почему-почему… — проворчал Жарынин. — Сначала Тундряков по-черному запил, а потом испугались в Кремле…
— А после?
— А после начался бардак. Сценаристы решили, что могут быть режиссерами, а режиссеры вообразили себя сценаристами. И погибло великое советское кино…
Из кармана замшевой куртки донесся «Полет валькирий».
— Да, Ритонька! — ласково ответил он, откинув черепаховую крышечку. — Конечно работаем! Конечно выпили. А как же! Андрей Львович оказался очень милым! Очень! — Жарынин подмигнул соавтору. — Но ему чуть-чуть не хватает внутренней свободы. Конечно я ему помогу! Как там наш мистер Шмакс? Не вредничает? Пусть делает что хочет, только не спит в моей постели! Ну и замечательно! Целую тебя, дорогая!
Слушая все это, автор «Полыньи счастья» тихо удивлялся тому, каким странным нравственно-бытовым сооружением иной раз оказывается обыкновенный моногамный брак! За разговором дошли до номеров. Режиссер спрятал телефон и поманил Андрея Львовича:
— Ну как, зайдете ко мне?
— Не знаю даже…
— Не чурайтесь нового, коллега! — Он взял соавтора под локоть и повлек в свою комнату.
Проходя мимо ванной, обеспокоенный этим мягким насилием Кокотов услышал шум воды и с удивлением заметил в приоткрытую дверь женский силуэт, просвечивающий сквозь географическую шторку. Но главное потрясение ожидало его впереди: посреди комнаты стояла голая Регина Федоровна. Ее обширные бедра, измученные целлюлитом, напоминали мятые солдатские галифе, а иссиня-черная курчавость внизу живота странно противоречила соломенной желтизне прически.
— Ну что так долго, Дима? — капризно спросила она, но, увидев писателя, ойкнула, кинулась, размахивая грудями, к кровати, нырнула под одеяло и накрылась с головой.
— Не бойся, Региночка, он добрый!
— Предупреждать надо! — обидчиво сказала женщина, выглянула из постельного укрытия и с интересом посмотрела на Андрея Львовича.
— Я… вы… я… — растерялся он и метнулся из номера, чуть не сбив с ног вымытую Валентину Никифоровну, которая как раз выходила из ванной в радикально обнаженном облике.
Телом она, кстати, показалась ему гораздо умеренней и привлекательней подруги, а сокровенная выпушка была сведена у нее до узенькой полосочки наподобие муравьиной тропки. Впрочем, это все, что успел рассмотреть на скаку ошарашенный Кокотов. От волнения он даже сначала не мог попасть к себе в номер — ключ в замочную скважину никак не вставлялся. Наконец, взволнованный писатель сумел-таки открыть дверь, ввалился в комнату, заперся изнутри и без сил упал на кровать. Когда грохот сердца немного стих и до сознания стали доходить иные звуки, за стеной раздался смех: там явно потешались над его нелепым, постыдным бегством. Автор «Кентавра желаний» старательно законопатил уши специальными гуттаперчевыми заглушками, прихваченными с какого-то авиарейса, и постарался уснуть. Но долго еще ворочался, невольно воображая, что бы произошло, останься он у Жарынина с этими двумя бухгалтершами…
Наконец Андрей Львович затих, и ему приснилось, как он, совершенно голый и готовый к немедленной любви, стоит почему-то в зале Третьяковской галереи. Однако никто из посетителей, увлеченных великими полотнами, не замечает кокотовской наготы. Только одна княжна Тараканова, рассмотрев его крайне возбужденную плоть, таращит глаза и в ужасе прижимается к стене каземата…