24. Книгоноши
Возле флигеля, под цветущей яблоней, сидел Вехов и сам с собой играл в дорожные шахматы. Крошечные черно-белые фигурки со штырьками втыкались в отверстия на доске, и никакая тряска в пути не могла помешать партии. Очень удобно! Бледное лицо правдоискателя было озарено чистой шахматной мыслью. Рядом с ним, на скамейке, лежал газетный сверток, перетянутый шпагатом.
— Вы ко мне? — глуповато спросил журналист.
— К вам… — вскинулся книголюб.
— И давно ждете?
— С вечера.
— Не понял.
— Значит, все это — правда?
— Что — правда?
— Водка, баня, голые комсомолки и прочие номенклатурные радости. Дешево же покупаются «золотые перья»!
— Что за чушь! Я попал под ливень. Пришлось ночевать у знакомых…
В доказательство он развернул плечи, хрустнув затвердевшей замшевой курткой.
— Шучу, шутка юмора, — на лице Вехова появилась перевернутая улыбка. — Да мне и не важно. Сам ненавижу, когда лезут в личную жизнь. Ах, она совсем еще девочка! Ах, как вам не стыдно! Стыд — часть удовольствия. Но не в этом дело. Вчера нам так и не удалось поговорить. Геннадий Павлович, у вас, надеюсь, найдется для меня десять минут? Вы ведь по моему письму сюда приехали?
— Отчасти.
— И Болотина, конечно, сказала вам, что я ворую у нее книги?
— А вы не воруете?
— Нет. Честное благородное слово.
— И книги, значит, не пропадают?
— Пропадали. Но клуб «Гласность» к пропаже отношения не имеет.
— А вы лично?
— К сожалению, имею. — Вехов виновато вздохнул.
— Можно поподробнее?
— «А из зала мне кричат: “Давай подробности!”», — кивнул правдолюб. — В библиотеке отличный КОД…
— Какой кот?
— КОД. Фонд книг ограниченного доступа.
— Ах, ну да…
— До революции Тихославль славился своей публичкой. Благотворители денег не жалели, особенно купец Стожаров. Он еще и богадельню построил. Там теперь санэпидемстанция. Маркел Сысоев его лично расстрелял у Троицы. Был у нас такой чекист с горячей головой. Чуть что — за наган, как Нагульнов.
— Слышал.
— Библиотека у нас роскошная! При большевиках сюда книги телегами свозили из усадеб. Мужики-то себе в избы мебель тащили, посуду, картинки с голыми нимфами. Рояль могли упереть для форсу, а книги без надобности, разве на самокрутки. Странный у нас народ, не находите?
— Нахожу.
— Потом, когда по списку Крупской фонды чистили, вредные издания здесь почему-то не уничтожили, а в подвале сложили. Предрик у нас был добрый: храмы не взрывал, книги не жёг, людей из ГПУ вытаскивал, семенной хлеб крестьянам возвращал, если чоновцы лишнее отбирали…
— Это тот, который со Сталиным под Царицыном воевал?
— И это уже знаете? Профессионал! Он и от Маркела город избавил. Пробился на прием к Сталину, вернулся, вызвал Сысоя в райком и при всех партбилет отобрал. А без партбилета долго тогда не жили, как без печени. Ну не важно…
— А что же важно?
— Важно то, что у нас в Тихославле есть такие книжки, каких и в Ленинке не добудешь. Улавливаете?
— Нет, пока не улавливаю.
— Ладно, придется со всеми подробностями. У моего брата доступ к ксероксу. По работе. Не знаю, как у вас в Москве, а у нас эта штука еще в редкость. Я ему отдаю книги, а он, когда ночью дежурит, копирует. Брат ксерит, а я отвожу… Нет, сначала переплетаю. Люблю это дело. Переплести редкую книгу такое же удовольствие, как одеть красивую женщину…
— Да вы поэт! А книги, значит, из КОДа берете?
— Да. Понемногу. На одну ночь. Утром они уже на полке стоят.
— Для себя ксерите?
— Не совсем. Излишки сдаю народу. В Москве, на Кузнецком. Езжу в первопрестольную пару раз в месяц.
— И хорошо идут?
— Неплохо. «Заратустру» недавно за пятнашку сдал. Ренан по десятке ушел. Арцыбашева хорошо берут, но особенно Каменского…
— Каменского? Странно. Его же в «Библиотеке поэта» недавно издали.
— Нет, не Василия, не футуриста, а Анатолия Каменского. Декадентская эротика. Наш ответ Мопассану и Ренье.
— Вы что заканчивали?
— Ромгерм. В Ярославле.
— А кем работаете?
— Дворником, разумеется. Очень удобно: утром метлой помахал — и весь день свободен. Служебную комнату дали. Там и переплетаю. А что еще нормальному человеку в этой стране делать, чтобы не замараться? Только и остается — книжки читать да девушек любить.
— Но ведь книги-то пропали?
— Накладка вышла. Брат пакет в автобусе забыл.
— Как забыл?
— Просто. А как Достоевский «Бедных людей» у извозчика забыл?
— Ему, кажется, вернули?
— А Косте не вернули.
— Ну и повинитесь, заплатите штраф. Книги-то, небось, копейки, по инвентаризации, стоят?
— Не могу. Одного человечка сильно подставлю.
— …который вам эти книги выносит из фонда?
— Да. А Болотина и посадить может. Самодержица! Раздавит девчонку и не заметит.
— Какую девчонку?
Вехов вздохнул, нагнулся, поднял с дорожки камешек, шагнул к высокому библиотечному окну и привычно бросил в стекло. Вернувшись, он улыбнулся и по-ленински прокартавил:
— Конспир-рация, батенька. А вот объясните мне, Геннадий Павлович! Я вчера вас внимательно слушал, и вы показались мне человеком мыслящим…
— Спасибо.
— Не за что. Скажите, может быть, это все напрасно?
— Что именно?
— Ну, эти… перестройка, гласность, ускорение… больше социализма… вперед к Ленину… цивилизованные кооператоры…
— А вы разве не хотите, чтобы все изменилось?
— Это возможно?
— Думаю, возможно, если не отступим и не оступимся, — Скорятин ввернул любимую фразочку Исидора и брезгливо поежился.
«Бриковщина какая-то!»
— А вот я думаю: нет! — повертел головой книгоноша. — Можно, наверное, завалить прилавки колбасой и винищем, как в вашем Париже, набить полки книгами, а вешалки — тряпьем. Но куда вы денете этот убогий народ с его рабской историей? Сначала под варягами кряхтели, потом — под хазарами, триста лет — под татарами. Едва выкарабкались из-под чужой задницы, пожалуйте в крепостные! И еще триста лет. Царь-батюшка освободил, так ему на радостях бомбой ноги оторвали и под коммуняк легли. Свобода нашему народу-уроду нужна только для того, чтобы не мешали выбрать новое ярмо. Понимаете, у нас обмен веществ рабский. Мы на воле чувствуем себя, как цепной пес без будки…
Гена слушал Вехова, смотрел на его желчно-вдохновенное лицо и дивился. Сам не в восторге от доставшегося ему Отечества, он напрягался, если кто-то при нем слишком уж измывался над страной. Иногда, утратив осторожность, даже схлестывался с мымринскими «отказниками», хотя оспаривать их веселое инородческое презрение было трудно: ты кипишь, а они похохатывают. «Чужая кила́ всегда весела!» — как говорила бабушка Марфуша. Но Вехов — это другое: тут не смешливое отчуждение, а нутряная, кровная ненависть, которая воспаляется только меж родней и доводит до отцеубийства…
— Как вы относитесь к нейтронной бомбе? — спросил переплетчик, и на его лице снова появилась перевернутая улыбка.
— Что? Не задумывался…
— А я вот хорошо отношусь. Она ведь только людей и скотину убивает. А города, леса, реки не трогает. И это правильно! — тихославльский мыслитель передразнил станичный говорок лопотуна Горбачева. — Василий Блаженный пусть себе стоит где стоял. И Эрмитаж, и Кижи, и наша Троица. А вот вместо обосранных буренок надо завезти настоящих коров.
— И людей? — уточнил Скорятин.
— Да, и людей. Нормальных. Свободных.
— Из Америки?
— Лучше из Канады. В Штатах негров много.
— Вы это серьезно?
— Шучу, конечно!
Послышался хруст шагов по гравиевой дорожке. Словно дождавшись конца монолога, из-за цветущих куп бочком вышла девушка с милым, но до обиды прыщавым личиком. Гена видел ее вчера мельком в зале и запомнил глаза, робко-преданные. Она тоже хотела что-то спросить, поднимала руку, по-школьному подпирая локоток ладошкой, но потом смущалась и опускала. С первого взгляда было ясно: бедняжка влюблена в Вехова до самозабвенья, до собачьей преданности, когда невозможно взгляд отвести от хозяина или потерять в порыве ветра его повелевающий запах.
— Это Катя, — представил переплетчик.
— Доброе утро, — она смотрела на москвича с выжидающей готовностью, мол, что прикажут: хвостом вильнуть или вцепиться в горло.
— Я все рассказал. Геннадий Павлович обещал нам помочь. Ведь так?
— Угу, — кивнул Скорятин, сочувственно разглядывая юницу: мордашка, конечно, простенькая, но фигурка подстрекательная!
— Правда? — обрадовалась она и плаксиво, как, видимо, учили, зачастила: — Простите, я не хотела… на одну ночь… так получилось… спасибо!
— А кто еще знает, что книги выносите из фонда вы? — голосом доброго следователя спросил спецкор.
— Зоя Дмитриевна. Но она не скажет.
— Почему?
— Она тоже иногда берет себе что-нибудь почитать, — пролепетала Катя и опустила глаза.
— Ну и прекрасно!
— Ладно, киса, иди, а то обыщутся! — приказал Вехов, махнув рукой, как дрессировщик.
— Не обыщутся, — улыбнулась девушка, продлевая минуты счастья рядом с повелителем. — Зоя Дмитриевна сегодня на работу не вышла. Она вчера под ливень попала и ногу подвернула.
— Ах вот оно даже как! — Книголюб с уважением посмотрел на москвича. — Все равно иди! Нам с Геннадием Павловичем надо посекретничать.
И она покорно пошла к библиотеке, оступаясь на гравии и часто оглядываясь на Вехова, словно запасаясь им впрок. Тот несколько раз бодро кивнул девушке и даже сделал ручкой.
— А вот скажите, сами вы тоже собираетесь погибнуть под бомбой или где-нибудь спрячетесь? — спросил Скорятин, когда Катино платьице в последний раз мелькнуло меж беленых стволов.
— Я же пошутил.
— В шутку и спрашиваю.
— В шутку? Знаете, я вас вчера слушал-слушал и решил все-таки свалить отсюда. Знакомая евреечка документы оформляет, может вывезти по старой дружбе под видом мужа.
— А как же Катя?
— Она девочка отзывчивая. Не пропадет. Вы-то как посоветуете — ехать или нет? Там в самом деле хорошо?
— Как вам сказать? Жизнь мучительна, даже если все у тебя есть. А может, от этого еще тоскливее. Во всяком случае, тамошний народ не показался мне особо счастливым. Как мы… Одеты только получше и в очередях не стоят.
— Зачем же вы вчера расписывали Париж? Сто сортов колбасы, двести вина.
— Людям нужна мечта, иначе из болота уравниловки не вылезти.
— «Болото уравниловки» — это хорошо! Сами придумали?
— Не помню… — раздраженно ответил любимый сотрудник Исидора Шабельского.
— Скажите, Геннадий Павлович, вы в верхах, наверное, общаетесь, ничего про частные издательства не слышали?
— Поговаривают. Но на днях Петя Старчик конференцию редакторов Самиздата собирал. Что-то там учредили….
— Может, все-таки разрешат? При НЭПе много издательств было. А у нас теперь ведь вроде как новый НЭП.
— Хотите свое дело организовать, вроде Зелепухина?
— Хочу. Но не вроде…
— Как назовете?
— «Снарк».
— Снарк?
— Да. У Кэрролла есть поэмка «Охота на Снарка».
— Не читал…
— Она еще не переведена.
— И кто же такой — Снарк?
— Никто не знает.
— Охотятся, сами не зная на кого? Странно…
— Почему? Разве вы знаете, что такое перестройка и чем она кончится? — Вехов протянул Гене сверток. — Это вам — от меня…
— Нет-нет, не надо!
— Пустяк. Возьмите! У Кати мать-инвалид — руку в конвейер затянуло, и маленький брат. Не выдайте самодуре, смилостивьтесь!
Произнеся последнее слово с насмешкой, переплетчик тряхнул волосами, в последний раз одарив москвича своей перевернутой улыбкой. Потом он сложил дорожные шахматы и откланялся. Только сейчас Скорятин заметил, что доска самодельная и, в отличие от магазинной, ее можно схлопывать, не вынимая фигурки из гнезд, чтобы потом открыть и продолжить игру с прерванного хода. Спецкор смотрел вслед уходящему умельцу и дивился затейливости провинциальных умоблужданий.
Зайдя во флигель, Гена принял душ, переоделся в чистое и, развернув бандероль, нашел там книги в веселеньких обложках, пахнущих клеем: «Санин» Арцыбашева, «Нежная кузина» Ренье и «Параболы» Кузмина.
«Грамотно, на все вкусы», — думал москвич, листая стихи и выхватывая глазами бледные ксероксные строчки:
У платана тень прохладна.
Тесны терема князей, —
Ариадна, Ариадна,
Уплывает твой Тезей!
Он вдруг вспыхнул, затомился, причесался, прыснул в лицо «One man show» и решительно направился к Зое, чувствуя в чистом теле нарастающий гул любви. Людей на улицах было мало, они еще в те годы ходили на работу. Попадались дети, пенсионеры да мамаши, будущие — с животами и настоящие — с колясками. Иные прохожие, узнавая знаменитость, светлели лицами, кивали и здоровались. В гастрономе он купил мелких яблок, чтобы явиться к Мятлевой не занудой, а участливым проведывателем бедной больной. Стоя в очереди, журналист привычно огляделся, запоминая: холодильная витрина мясного отдела была безвидна и пуста, лишь на эмалированных лотках остались потеки старой крови. Гегемоном консервного ряда оказался «Завтрак туриста» с перловкой. За мукой выстроилась угрюмая очередь. В нагрузку к яблокам давали килограмм прошлогодней квашеной капусты. Москвич за нее заплатил, но не взял.
Шагая к Зоиной «хрущевке», столичный мечтатель придумал слова, с которыми переступит порог: «Фирма “Заря”». Срочная доставка свежих фруктов и комплиментов». Но, подойдя к ее дому, подняться и позвонить не решился: накатило горячечное подростковое смущение. Полчаса простоял он с кульком под деревом напротив окон. Чтобы собраться с духом, пошел вдоль монастырской стены, кое-где порушенной или подпертой контрфорсами из силикатного кирпича. В некоторых местах старинная кладка как на фундамент опиралась на вросшие в землю огромные гранитные блоки, впритирку подогнанные друг к другу. Арочные ворота обители, смотревшие на Волгу, были забраны сваренными железными листами, выкрашенными в зеленый цвет. На запертой изнутри двери желтела трафаретная надпись «Посторонним вход воспрещен». В пустой грязной нише вместо надвратной иконы торчала опорожненная бутылка водки, неведомо как поставленная туда озорниками. Но обезглавленный изразцовый барабан высокого собора, кажется, начали реставрировать. Обойдя монастырь, Гена вернулся к Зоиным окнам, постоял, отдал яблоки пробегавшему мальчишке-прогульщику и побрел обедать к Зелепухину.
Самого Кеши в заведении не наблюдалось, гостя встретил хамоватый парень в косоворотке. Скорятин, как завсегдатай, взял окрошку, салат, рубец в томате и, конечно, попросил вчерашнего морса. Он по-свойски подмигнул официанту, однако напиток оказался безалкогольным, да еще разбавленным. Когда подали счет, москвич крякнул — в редакционной столовой такой обед стоил дешевле раз в пять. Уходя, он с обидой глянул на золотую цепь деда-основателя, подумав, что кабатчика не любили в городе за дело.
Оставалось нанести прощальный визит Болотиной. Она продержала его полчаса в приемной, хотя, как выяснилось, посетителей у нее не было. Но спецкор терпеливо ждал, рассматривая мраморные пушкинские бакенбарды и соображая, как бы поэт поступил на его месте. Наверное, залез бы к Зое по водосточной трубе и сломил бы девичье недоумение африканской страстью. Наконец заскучавшего гостя позвали.
— Ах, это вы? — молвила директриса, глядя на вошедшего, как царица на нерадивого кучера.
— Вот… проститься…
— Выспались?
— Да, спасибо!
— Говорят, вы вчера под ливень попали.
— Чуть не утонул.
— Рада, что не утонули. Ну и что вы собираетесь написать в вашей газете?
— Ничего. Елизавета Михайловна, давайте сделаем так: вы забудете, что у вас пропали ценные книги, а я забуду, что вы изгнали из библиотеки клуб «Гласность». Это, знаете, совсем не в духе времени.
— Вы меня пугаете?
— Просто напоминаю о сложных отношениях Петра Петровича с центром, — Скорятин, как опытный интриган, поднял на Болотину постный взгляд. — Иначе я бы тут не сидел, хватило бы звонка Суровцева моему главному. Ведь так? Стоит ли устраивать шум из-за пустяков накануне партконференции? Ничего, что я так откровенно?
— Странно. Вчера вы были настроены куда решительнее! Что же случилось за ночь?
— Ничего особенного. Я провел маленькое журналистское расследование и кое-что выяснил.
— Говорили с Веховым?
— Говорил.
— Ну и как?
— Сложный человек.
— Мягко сказано. И что выяснили?
— К пропаже книг клуб «Гласность» отношения не имеет.
— Но ведь кто-то их взял?
— Послушайте, вам что дороже — книга или человек?
— Принципы.
— Может, поступитесь хоть раз принципами?
— Попытаюсь. Вы сильно вчера промокли?
— Сильно.
— Я так и думала.
В кабинет заглянула секретарша.
— Елизавета Михайловна, водитель из райкома приехал.
— Ну, Геннадий Павлович, счастливого пути! — Она, поморщившись, встала, вышла из-за стола и жестко пожала гостю руку. — Надеюсь, хоть что-нибудь вам у нас в городе понравилось?
— Еще как понравилось!
— Языческую Троицу посмотрели?
— О да!
— Чего у нее попросили?
— Разрядки напряженности.
— Тоже дело хорошее… — владычица благосклонно кивнула. — Не забудьте поставить печать на командировочное удостоверение…
Выйдя от Болотиной, Скорятин забежал во флигель, схватил чемодан, и через минуту знакомая «Волга» уже трясла его по булыжной мостовой. За рулем сидел Николай Иванович, хмурый, как председатель похоронной комиссии.
— А где Илья? — спросил Скорятин.
— В область услали.
— У него же мое командировочное удостоверение.
— Ничего не знаю.
Музейная часть города быстро перешла в деревенский пригород. На выезде ждали, пока пастух, страшно матерясь и хлопая длиннющим кнутом, сгонит низкорослых и действительно грязных коров с шоссейного асфальта. Ехали молча. Иногда шофер ругал встречные машины за невымытый кузов или заляпанное лобовое стекло.
— Сами-то по улице в грязной одежде не ходят. А машина — та же одежда, только с колесами. Штрафовать нерях надо. Как у Зелепухина, понравилось?
— Вчера хорошо было. Очень! А сегодня зашел… — наябедничал спецкор. — Дорого и невкусно. В морс, кажется, сырой воды налили, живот крутит…
— Я же говорил: мироед!
«Мироед», «короед», «дармоед», «муравьед», «муравед», «минарет», «меламед», «мусагет», «мясоед», «Моссовет», «мяса нет»… — по привычке он крутил в голове слова и глядел на Волгу. Река мелькала между янтарными корабельными соснами, искрясь ослепительной рябью. Он вдруг вспомнил Зоину опухшую лодыжку и громко, прерывисто вздохнул.
— Ни к черту дорога, — согласился водитель. — Одни выбоины. Вот вы человек московский, лучше в политике разбираетесь, объясните хуторянину: ускорение — это от глупости или от вредительства?
— Ни от того, ни от другого. Это — стратегия.
— Ах, так? Почему же в «Правде» то одно пишут, то другое, то так, то эдак, а то и разэдак? Каждую неделю что-нибудь новое придумывают. Вчера у них Ленин все наперед знал, а сегодня он чуть ли не в беспамятстве пять лет пролежал. Мол, мозг высох до грецкого ореха. Не поспеваю я как-то…
— Жизнь ускоряется, ничего не поделаешь. Что тут плохого?
— А то плохо, что человек к новому должен привыкнуть, обжиться, чтобы польза пошла. Я вам как шофер с тридцатипятилетним стажем скажу: если каждую неделю дорожные знаки переставлять да разметку менять, будет авария, крушение! Даже опытный водитель баранку не туда крутанет и под «КамАЗ» влетит…
На вокзальной площади, полупустой, как и в день приезда, гранитный Ленин все так же тянулся рукой к будущему. На голове монумента устроился голубь, издали похожий на жокейскую шапочку Коровьева. Николай Иванович вынул из багажника длинный газетный сверток, сочившийся рыбьим жиром.
— Что это?
— Из райкома просили передать.
— Колобков?
— Поднимай выше! Чем-то вы нашему Рытикову глянулись. От него стерлядка. Долго не держите — пропадет. Горячая…
Бросив вещи и наполнив купе копченым соблазном, Скорятин смотрел в окно на прощальную суету перрона. Он смутно мечтал: вдруг среди провожающих, как в кино, появится Зоя — запыхавшаяся, прихрамывающая, ищущая, раздвинет толпу, ворвется в вагон, обнимет и, улыбаясь плачущими глазами, попросит: «Не уезжай ты, мой голубчик!» И он не уедет. Мятлева, конечно, не появилась, зато нарисовался Вехов. Он шагал по платформе в сопровождении юноши, еле тянувшего большую спортивную сумку. Шли они в хвост поезда, к плацкартным вагонам. Книголюб давал какие-то указания, а парень (похоже, младший брат) кивал, время от времени перекладывая ношу из одной руки в другую.
«А дело-то у них поставлено!» — подумал журналист.
Едва тронулись, в купе вбежал толстячок в мятом плаще, шляпе и с портфелем, словом, классический советский командированный.
— Ого! — воскликнул он, шумно втянув деликатесный запах. — Как знал, прихватил с собой! — и вынул из портфеля бутылку «андроповки».
Гена ощутил в желудке сосущий голод и нажал кнопку селектора:
— Готово?
— Остывает.
— Заносите!
Вошла Ольга и поставила перед шефом тарелку с куриной котлетой, разогретой в микроволновке.
— Выпьете?
— Попозже. Мне в «Агенпоп» еще надо заехать.
— Надолго?
— Как получится.
— Геннадий Павлович, а можно спросить?
— Попробуй.
— Как вы относитесь к брачному договору?
— Я? Хм… Допустим, как к гарантии.
— К какой гарантии?
— Автомобильной. Помогает, пока со всей дури под «КамАЗ» не въедешь.