12. Тихославль
Проходящий поезд прибыл рано, и на перрон областного города вышли всего несколько человек, в основном «мешочницы», ехавшие в плацкарте. Одна интеллигентная дама была обвешена связками туалетной бумаги, как революционный матрос пулеметными лентами. У второй из тугого рюкзака высовывались, точно боеголовки, батоны колбасы. У третьей из кошелки, покрытой платком, бежала струйка гречневой крупы: видно, порвался пакет. Столица питала страну не только идеями гласности, перестройки, ускорения, но и дефицитными продуктами.
Не выспавшийся и хмурый после вчерашнего повторного пьянства Гена вышел из СВ, огляделся, ища встречающих, но не обнаружил на опустевшей платформе никого, кроме молодого человека с битловской прической и усами подковой, как у Ринго Старра. Посланец райкома так выглядеть не мог, не имел права, но это был как раз он — в джинсах и штормовке. Прислонившись к витой чугунной колонне, «битл» читал «Мымру», номер недельной давности.
«Интересные в провинции партократы!» — подумал Гена.
Будучи исправным членом КПСС, Скорятин давно уже с раздражением относился к «руководящей и направляющей силе общества», так квартиросъемщик злобится на жилконтору, где все пошло вразнос: то канализация фонтанирует, то крыша течет, то кончается тепло в батареях… Отец — другое дело, тот до последнего верил партии, как жене. В девятом классе Гена по совету дяди Юры стал слушать на ночь «Голос Америки», гундевший сквозь треск глушилок убедительные гадости про СССР. Павел Трофимович выявил крамолу и выпорол сына, приговаривая: «Слушай, что положено, засранец!» В армии на политзанятиях капитан-пропагандист, зевая, бубнил им статьи из «Агитатора армии и флота». Слова тянулись, как бесконечный караван верблюдов, покрытых кумачовыми попонами, но смысл прочитанного был одинаково непонятен и рядовому Торнырдаеву, почти не знавшему по-русски, и самому капитану — выпускнику высшего военно-политического училища. На журфаке скепсис к «уму, чести и совести нашей эпохи» только окреп: даже преподаватели показательно читали «Известия», парламентский орган, а не «Правду», рупор однопартийного маразма, хотя обе газеты были похожи, словно башни Кремля. Попав в семью Ласских, Гена не только укрепился в презрении к совку, но и усвоил улыбчивое снисхождение к этой стране, сразу выдающее в человеке врожденную интеллигентность. К 1988-му неприязнь к советской власти расползлась, точно эпидемия осеннего гриппа. Люди заражались друг от друга в метро, в кино, на собрании, в гостях. Все, будто зачарованные, повторяли: «так жить нельзя». И чем лучше человек жил, тем невыносимее страдал.
Скорятин по разнарядке Союза журналистов купил свою первую машину — кофейную «шестерку», и прежнее недовольство «Верхней Вольтой с ракетами» сменилось вялым бешенством. А как иначе? Чтобы залить бак бензина, приходилось стоять в очереди. Новый аккумулятор взамен осыпавшегося мог достать только тесть. Чтобы загнать машину на «яму», даже по знакомству, нужно было в техцентре лебезить перед механиками, величавыми, как потомственные аристократы. А возле накануне поставленного дорожного знака тебя алчно ждал красномордый гаишник с никелированной штучкой, которой делают просечки в правах. Хотелось плюнуть и взять штурмом какой-нибудь райком.
Заметив Гену, незнакомец встрепенулся, свернул газету в трубочку и радушно пошел навстречу:
— Вы Скорятин?
— Да. Как догадались?
— А журналисты всегда — или в коже, или в замше.
На москвиче была новая замшевая куртка, клетчатый шарф и кепи с кокетливым помпоном. В таком виде он мог сыграть иностранного шпиона в советском кинофильме.
— А вы, значит… — Он улыбнулся битлу.
— Колобков. Илья Сергеевич. Можно просто Илья. Заведующий отделом агитации и пропаганды Тихославльского райкома партии.
— Очень приятно. Геннадий Павлович. Можно Геннадий. — Спецкор протянул руку, дивясь странному ответработнику с забавной фамилией.
— Не верите, что я из райкома? — усмехнулся тот. — Я бы тоже год назад не поверил. Пойдемте в машину! Давайте чемоданчик!
— Спасибо, я сам.
— Отличная у вас статья в номере! — на ходу похвалил Илья. — И название хлесткое: «Ускорение перестройки или перестройка ускорения?» Умеете вы словцо завернуть!
— На том стоим, — веско улыбнулся гость.
На привокзальной площади их ждала «Волга» майонезного цвета, как такси, но только без «шашечек». За рулем сидел седой солидный водитель в пиджаке, белой рубашке и черном галстуке. Он куда больше походил на ответственного работника, чем чудной Колобков.
— Поехали, пожалуй, Николай Иванович? — осторожно спросил райкомовец.
Шофер неторопливо кивнул — словно мог отказаться.
По длинной Коммунистической улице (бывшей Дворянской, уточнил Илья) промахнули центр города. С высокого арочного моста открылась Волга, еще подернутая остатками ночного тумана. У берегов мутно чернели лодки со сгорбившимися рыбаками, а по фарватеру летела, приподняв нос и раздвигая волны крыльями, ранняя «ракета». Над дальними лесами висело умеренное утреннее солнце.
— Посмотрите направо! — предложил Колобков и перешел на скороговорку, как заправский гид. — Покровский монастырь основан в тринадцатом веке князем Михаилом Всеволодовичем. Справа Львиные ворота — архитектурная доминанта северного фасада. К воротам пристроен захаб для контроля над переправой через речку Вереслу…
«Захаб? — подумал Скорятин. — Надо посмотреть в словаре…»
По нормальному шоссе ехали недолго, вскоре оно превратилось в подобие бесконечной стиральной доски.
— Вот на таких путях-дороженьках и обломала железные клыки стальная машина вермахта! — хихикнул Илья.
— А разве немцы здесь были? — удивился москвич.
— Я и говорю: не дошли — обломались…
Водитель кашлянул и засопел. Вдоль дороги поднимался уступами свежий майский лес, за голубым клубящимся кустарником шел нежно-зеленый березняк, а дальше вставали синие готические ели. По обочинам мелькали золотые одуванчики, лиловые фиалки и белые островки звездчатки. Когда машина, рыча от натуги, вползла на взгорок, открылась Волга. Река ослепительно рябила, извиваясь на солнце. Колобков говорил и говорил, он просто физически не мог молчать.
— В отдаленье видны курганы Долгий, Олений и Груздевой. Интересно, что расположены они на одной линии, которая ведет к селу Алтунино, где, по легенде, и находился знаменитый камень Алатырь…
— А вы не экскурсовод?
— А вы не следователь?
Через полчаса Гена знал про Колобкова всё.
Год назад тот еще работал в областном краеведческом музее младшим научным сотрудником, заканчивал «диссер» о дохристианских памятниках Среднего Поволжья — в общем, жил не тужил. Как-то лежал дома с температурой, перечитывал Татищева под кантаты Бортнянского и пил чай с лимоном. Счастье! Никто не беспокоил: телефона в коммунальной квартире нет, очередь подойдет лет через пять. Нирвана! Вдруг в панике прибежали из обкома: «Спасай!» В город нагрянул секретарь ЦК КПСС Волков. С началом перестройки руководство повадилось наезжать внезапно. Раньше загодя предупреждали, чтобы успели фасады на главной улице подновить, прикрыть заборами недострой да травку на газонах подзеленить. А теперь — здравствуйте, как живете, что жуете, куда ускоряетесь? В общем, начальство надо срочно занять, провести экскурсию, а в музее никого, все ушли на фронт. Пятницу объявили санитарным днем, чтобы народ урожай дособирал, заложил в погреба, перекопал под зиму огороды. В магазинах-то шаром покати. Да еще, как на грех, опята поперли, точно спятили, — стволов в лесу под шляпками не видно.
— В общем, продовольственная программа на марше, — хихикнул Колобков. — Нечерноземье — наша целина!
Водитель снова кашлянул и всхрапнул — уже громче.
…Секретарь ЦК Волков оказался нормальным мужиком, спокойным, любознательным, даже кое-что в истории петрил. Когда ехали по городу, он все крутил головой и спрашивал: «А это у вас что, а там что еще такое?» Гид объяснял: особняк купца Полупудова. Уникальный образчик поволжского модерна по проекту самого Евланова. Знал хлебопродавец толк в зодчестве! Сейчас там венерологический диспансер, а по уму должна художественная галерея быть…
— Разве в городе нет галереи? — удивился Волков.
— Как не быть! Целых четыре зала в краеведческом музее: Васнецов и Репин рядом с чучелом медведя и макетом курной избы. А в запаснике шедевры штабелями пылятся. Когда в революцию поместья громили, все, что уцелело, сюда свезли. У нас даже свой Мурильо есть — «Кающаяся Магдалина». Авторство под вопросом. Но я-то знаю: Мурильо!
— Откуда?
— У него мазок особенный. Нежный как поцелуй!
— Вот даже как?! — улыбнулся Волков и повернулся к первому секретарю обкома Суровцеву: — Что ж вы, Петр Петрович, так плохо с «Кающейся Магдалиной» поступаете? К медведям загнали…
— Ну, наш-то Пе-Пе в карман за словом не полезет, — захихикал Колобков. — Сказанул — так сказанул: «Виноват, говорит, в следующем году поместим блудницу куда ей следует — в вендиспансер!»
Посмеялись, но как-то нехорошо, и дальше поехали. Остановились на пустыре, и гид объяснил удивленному гостю, что перед ними знаменитые Сухановские сады, где при царе-батюшке росла лучшая в России антоновка. За мочеными сухановскими яблоками на московских и питерских базарах в очередях давились. Только дай!
— А где ж сады-то? — державно озаботился Волков.
— Вон, видите, три дерева остались!
— А что ж так, Петр Петрович? Мы тут с Михаилом Сергеевичем в цирке у Никулина были, зашли заодно на Центральный рынок. Не видел я там никаких моченых яблок…
— Из-под прилавка торгуют, — серьезно ответил Суровцев.
— Почему из-под прилавка? — удивился секретарь ЦК.
— Боятся.
— Чего?
— Что неправильно поймут и накажут. Моченые яблоки — лучшая закуска под водку.
Два партийных супротивника несколько мгновений смотрели друг другу в глаза, а потом снова рассмеялись: центровой — злопамятно, местный — дерзко. В этом вопросе Колобков был на стороне Пе-Пе. Ну что за дурацкий антиалкогольный указ? Вытрезвитель на одной шестой части суши затеяли. Зачем? Народ злить, казну пустошить да самогонщиков плодить? Вон в Грузии виноградники вырубили, а один директор совхоза с горя застрелился.
— Надо возрождать традиции! — веско произнес Волков, имея в виду антоновку.
— И я так думаю! — кивнул Суровцев, подразумевая питие на Руси.
— Я про яблоки.
— А-а…
Сановные дядьки набычились, точно бабу не поделили. Власть ее зовут.
— Не получится, — встрял, чтобы разрядить обстановку, Колобков. — Место здесь проклятое. В 1919-м чекисты расстреляли монархическое подполье. И пошло-поехало: до 1952-го тут всех и кончали…
— И что вы предлагаете? — спросил московский чин.
— Предлагаю — монумент жертвам террора.
— Дельная мысль!
— Может, и Николаю Кровавому памятничек поставим? — поинтересовался Суровцев.
— Может, и поставим! — строго, явно мстя за моченые яблоки, ответил Волков. — Отвыкать надо, Петр Петрович, от красно-белого мышления. Не те времена!
Местный владыка промолчал, играя желваками. Большая политика делалась в столице, там решали, кому ставить памятники, а кого, наоборот, вымарывать из учебников. Спорить бесполезно. Партийная дисциплина. Не согласен? Дослужись до Москвы, сядь в Кремле и вытворяй свою историю, пока тебя товарищи по партии не сковырнут и на казенной даче не закроют.
Волков поблагодарил за экскурсию и уехал, а вскоре Илью вызвали в отдел агитации и пропаганды обкома и предложили место инструктора, пообещав телефон в коммуналку немедленно, через год — однокомнатную квартиру в новом доме, а если женится — «двушку». «Вы меня с кем-то путаете!» — удивился музейщик. «Не путаем. Москва велела привлекать на партийную работу научную интеллигенцию со свежими взглядами…» Вот оно как!
— У меня свежий взгляд? — спросил Илья, невинно моргая.
— Диетический, — кивнул Скорятин и ехидно поинтересовался: — А в партию они вас принять не пообещали?
— Так в том-то и петрушка — я же член со стажем.
— В музее вступил? Разнарядку дали? — сомнительно усмехнулся Гена.
— Ага, дали, догнали и еще добавили! Музей — не завод скорострельных сеялок и самонаводящихся веялок. Я в армии сподобился. У нас часть была — раздолбай на раздолбае. Ротный — мужик хороший, но лютый алкаш, личным составом не занимался, только личной жизнью: жену из-под прапорщиков вытаскивал. А у замполита план: застрелись, а одного бойца-срочника прими. Я по всем пунктам подходил. В самоволку бегал, но не попадался. Водку пил, но сапоги с бодуна задом наперед не надевал. Дочек офицерских клеил, но интеллигентно, без последствий. Только по согласию.
— Ого!
— Были и мы рысаками! Стрелял я тоже прилично — не мимо мишени. А про козни американской военщины на политзанятиях так пел, что самому страшно делалось. Вот он и пристал: вступи да вступи. Но я же не дурак, спрашиваю: «На дембель первой партией отправите?» «Отправлю, честное партийное. Пиши заявление!» Обманул, подлец: я ему ленкомнату до Дня конституции оформлял. Рисую звезды и ною: «За что, товарищ капитан?» А он мне: «Ты теперь молодой коммунист, работай — солнце еще высоко!» Домой вернулся, когда сугробы лежали…
— А как в Тихославле очутился?
— Сослали. Я фестиваль бардовской песни затеял. «Солнышко лесное». Ребята хорошие, но подрались из-за девчонок, одному почки отбили, до реанимации еле довезли. Пе-Пе только этого и ждал, вызвал и нахлобучил. Но я теперь даже рад…
— Почему?
— Ты города не видел! Но есть и другие причины… — Он усмехнулся в битловские усы.
— А как он вообще-то, Суровцев? — осторожно приступил к делу Скорятин.
— Крепкий руководитель с большим опытом! — ненастоящим голосом сообщил Илья, покосился на внимательную спину водителя и забарабанил пальцами по велюру сиденья, мол: «Осторожно, здесь стучат!»
Потом Колобков со старательным восторгом исполнил величальную песнь первому секретарю: мол, Петр Петрович — настоящий отец области, всё у него на карандаше, всё на примете, всё в горсти. Выслушает на бюро обкома рапорт об успешном завершении уборочной и закладке урожая на зиму, возьмет у военных вертолет, облетит угодья, заметит в поле припорошенный холмик картошки, и — бац, без разговоров, по «строгачу» председателю колхоза да секретарю парткома за вранье. С прежних, жестоких времен у Пе-Пе осталась привычка, позаимствованная, говорят, у железного латыша Пельше: когда подчиненный вставал для доклада, Петр Петрович участливо спрашивал: «А партбилет у вас, товарищ, с собой?» От этой участливости холодел мозг и предынфарктно сжималось сердце. Впрочем, себя Суровцев тоже не щадил. Пообещал на партактиве, что через три года горожанам не придется ездить в Москву за мясом и колбасой. Да, для этого надо построить мощный комплекс — птицефабрику и свиноферму.
Косыгин любил Суровцева и помог выбить из Госплана бюджетную строку, а из Госстроя — фондированные материалы. Выбили, вышли на землю. Каждую неделю Пе-Пе объезжал стройки, во все влезал, следил, чтобы не бодяжили бетон, ощупывал каждую балку, лазил на перекрытия. Кур, несущихся, как пулеметы, за валюту по особому решению Политбюро закупили в Голландии, а хрюшек размером с бегемотов — в Германии. Через четыре года на прилавках появились мясо, птица, яйца… Но авральное изобилие продержалось недолго. Сначала потянулись нахлебники из соседних областей, потом в столице очухались и половину продукции стали забирать себе. В довершение бед на кур напал грипп, и за неделю все до одной передохли, а свиньи, едва прекратился завоз импортных кормов, отощали. Суровцев от огорчения рухнул с инфарктом, но откачали.
— Любит его народ? — спросил Скорятин.
— Любит, — не оборачиваясь, ответил за Колобкова водитель.
— Николай Иванович у нас патриот! — сообщил с тонкой улыбкой Илья.
— А вы, стало быть, не патриот? — подъязвил шофер и оглянулся.
Гена наконец его рассмотрел: хороший трудовой облик, волевой подбородок, умные глаза, добрые морщины, седая щетинка усов. Ну, точно — мастер-наставник с плаката «Молодому порыву — опыт отцов!» Только нос жестоко перебит и вдавлен, из-за чего недовольное сопение превращалось у шофера в похрапывание.
— А вот и наш Китеж! — вскрикнул бывший экскурсовод. — Впечатлительных прошу принять валидол!
На фоне эмалевого неба, как на картинке, возник город, спускавшийся с холмов к Волге. Скорятин обомлел. Он вволю поколесил по матушке Совдепии (при Танкисте — добывая духоподъемные, а при Исидоре — выискивая подлые факты жизни), но никогда еще не видел такого обилия храмов в отдельно взятом городе. Золотые, зеленые и звездно-голубые купола, покоящиеся на белых плечах закомар или на тонких, как шеи, барабанах, застили небо. Церкви гурьбой спускались к плесу. Один белый храм с витой многоцветной маковкой вынесся впереди других и застыл на тонкой песчаной стрелке, разделявшей, как объяснил Илья, Волгу с речкой Тихой.
— Как же это все сохранилось-то?! — ахнул Гена.
Он привык к обглоданным кирпичным остовам, к заросшим кучам щебня вместо кафедральных соборов, к дощатым закромам в уцелевших приделах, к кумачовой клубной суете на амвоне, — к лицедейской сцене на месте алтаря, как у них в университете.
— Загадка истории! — усмехнулся Колобков.
— Никакая не загадка, — объяснил Николай Иванович, сопя, — комиссарил тут свой, местный, — Сапронов. Когда народ разгулялся, приструнил, а потом сами утихли. Простые-то долго не озоруют, коль грамотные не подначивают.
— Ну, не так все просто, — возразил Илья. — Сапронова самого чуть не шлепнули. Но Сталин в обиду не дал, они вместе под Царицыном воевали. Наш чуть что не так — к нему. До самого Хрущева и руководил. Закончил директором краеведческого музея. Он, кстати, и раскопал детинец…
Экскурсовод указал на самый высокий городской холм. На вершине виднелся обломок стены, похожий на гнилой зуб с выеденной кариесом середкой.
— Считают, четырнадцатый век. Изяслав Тихий строил. Но фундамент гораздо древнее.
— Домонгольский? — со знанием уточнил Гена.
— Дорюриковский.
— А кто здесь был до Рюрика?
— Святогор. Город стоял на острове. Помнишь, «мимо острова Буяна, в царство славного Салтана…»
— А море где?
— Выпили, — буркнул водитель.
— Ха-ха! Не море, а Русский Океан. Схлынул. Остались только реки. Ока… Океан. Улавливаешь, откуда название?
— Улавливаю… — вздохнул Скорятин. — И еще осталась Клязьма. Называется так, потому что воды в ней, как в клизме.
— Прямо сейчас придумал?
— Угу.
В «Мымре» штабелями лежали трактаты о том, что Россия — родина динозавров, старец Ной доплывал до Котельнической набережной и пил там крепкий мед под москворецкую стерлядку с князем Русом, а княжата Чех и Лях бегали в лес к бортникам за добавкой, когда не хватило.
Спецкор отвернулся и стал смотреть в окно: они въезжали в Тихославль, точнее — в большое село, ставшее окраиной города. Машина пробиралась мимо рубленых изб и покосившихся сараев, огородов с распяленными пугалами, мимо прудиков с утками, колодезных срубов с цепями, намотанными на ворот, мимо цветущих яблонь и вишен. Вдруг среди деревенского захолустья поднималась новенькая типовая школа, сложенная из серых блоков, или возникала стекляшка с гордой вывеской «Универмаг». Да и люди на разъезженных улицах попадались разные: на завалинке сидела старуха в пуховом платке и плюшевом жакете, а мимо вышагивал городской гражданин в костюме, галстуке, с портфелем или даже с кейсом. И только смешная капроновая шляпа выдавала его сельское простодушие.
Колобков молотил что-то про Царьград на месте Нижнего Новгорода и Святоград на месте Тихославля, про послеледниковый Океан, доходивший до Тамбова, а Гена вспоминал вчерашний день. Выпив в вагоне-ресторане, он курил в грохочущем тамбуре и мечтал, что, вернувшись, войдет к Исидору, посмотрит ему в глаза и скажет, как любила говаривать бабушка Марфуша: «Владей, Фаддей, моей Маланьей!» Тот начнет отнекиваться, стыдить за густопсовую ревность, врать про остаточную дружбу между мужчиной и женщиной. Скорятин внимательно выслушает и молвит: «Эх ты, бычок коктебельский!» Даст «главнюку» в морду и уволится.
— Геннадий Павлович, — донесся из селектора голос Ольги. — К вам Инна Викторовна.
— Пусть подождет! Я занят…
— Инна Викторовна торопятся!
— А я говорю с Ниццей! — соврал он и покраснел от ненависти.