11. Вяленые бычки
«Надо бы позвонить Касимову!» — вспомнил Скорятин.
Ренат долго не откликался, наконец ответил тяжелым похмельным голосом.
— Как жизнь? — спросил Гена.
— Никогда не пей водку «Русская доля»! — ответил несчастный.
— Заехал бы! Есть кое-что для тебя.
— Как называется?
— «Клептократия».
— Неплохо. Такая башка и такому тихушнику досталась. Давай завтра. Сегодня меня можно только кантовать.
— Договорились.
Ренат, потеряв ногу в Чечне, не ездил больше в горячие точки. Он пил и издавал «Отстой» — четырехполосную газетку полуправдинского формата с невнятной периодичностью: есть деньги — есть свежий номер, нет денег — нет и номера. Он сам набивал текст на компьютере, редактировал, верстал, потом по дешевке печатал в серпуховской типографии две тысячи экземпляров и развозил по киоскам на ржавой «Таврии» с ручным управлением. Киоскеры, давно забывшие, что такое бесплатная выкладка, у Рената газеты брали на реализацию задаром и всовывали между глянцевыми обложечными задницами. Почему? Видимо, из уважения к боевому протезу — старому, скрипучему, деревянному, с черной резиновой присоской. На таких же, подвернув пустые штанины, ковыляли инвалиды Великой Отечественной во времена Гениного детства. Кстати, современные протезы, один даже для спортивного бега, у Рената тоже имелись, но ими он почти не пользовался. Остаток тиража Касимов распространял сам в переходе под Киевским вокзалом. Стоял плечистый, бритоголовый, усатый, в видавшей виды спецназовке и рокотал, сверкая раскосыми черными глазами:
— Товарищ, стой!
Купи «Отстой!»
— А про что газета?
— Про сволочей!
Сдачей он никогда себя не затруднял, но если кто-то, вздыхая, начинал рыться в кошельке, — отдавал газету даром. С Ленкой Батуковой Ренат давно развелся: застал ее, вернувшись из командировки, в постели с загорелым плейбоем, сломал ему нос, собрал чемодан и ушел. Слава богу, детей еще не настрогали. Ленка, понимавшая брак как союз двух свободных индивидуумов, так и не догнала, почему ее бросили из-за какой-то возвратно-поступательной шалости. Зато дед-генерал гонял шалопутную внучку по всему Переделкино, страшно ругаясь и размахивая желтым парадным ремнем. Он любил Рената и купил ему после развода «однушку» в Бескудниково.
Касимов так больше и не женился, хотя баб в его жизни хватало, сами липли, будто железные стружки к магниту. Пришла как-то малярша из ЖЭКа — рамы подкрасить — и задержалась на год. Его обожали продавщицы окрестных гастрономов, отпуская выпивку и закусь в кредит. Впрочем, он всегда расплачивался, едва появлялись деньги. Однажды в него втюрилась польская журналистка Малгожата: познакомились на пресс-конференции, потом переписывались, она прилетала к нему в Москву. Все шло к свадьбе и отъезду в Польшу, где за безногость полагалась приличная пенсия: Европа-с! Но как-то раз под «выборнову» речь зашла о Катыни, и Ренат, простая душа, ляпнул, мол, на месте Сталина он тоже никогда бы не выпустил живыми офицеров армии предполагаемого противника. Война на дворе, а Польша после Германии — главный враг.
— Пся крев! — крикнула Малгожата и навсегда улетела в Варшаву.
— Да и черт с ней! — махнул рукой инвалид. — У нее нос всегда холодный, даже когда кончает.
Квартиру Ренат, несмотря на одинокость и приверженность к спиртному, содержал в чистоте: узкая кровать застелена суконным одеялом и даже «отбита» по армейской привычке. Двуспальную роскошь он не признавал, говорил, что спит или один, или на женщине. На кухне никогда не водилось грязной посуды. Даже пустые бутылки — а их иногда скапливалось в углу до сотни — стояли строем, по ранжиру: коньячные, водочные, винные, пивные и отдельно, как иностранные наблюдатели на военном параде, — затейливые емкости из-под виски, рома, текилы…
После изгнания Рената из «Мымры» Гена по старой памяти захаживал к нему, поговорить, слегка выпить, посплетничать о том, что творится в редакции и в мире, какое новое вольнолюбивое чудачество затеял Исидор.
— Ну и как там тебе в демократическом зоопарке? Ты уже прораб или все кирпичи таскаешь?
— Какой там прораб…
— Значит, гранд гласности?
— Иди ты…
— Плохо это кончится! — вздыхал Ренат, снайперским движением наполняя стаканы. — Очень плохо!
— Почему? Ты же сам говорил, что нельзя дышать по команде.
— А они разве не по команде дышат? Просто командуют другие.
— Ты против гласности? — усмехался Гена.
— Брось ты! Вся ваша гласность — вроде стишков Асадова, которые читают бедной девушке пред тем, как боеприпас в казенник дослать. Что у тебя, кстати, с Маринкой?
— Нормально, — отвечал страдающий муж, не в силах поведать другу правду.
После памятного культпохода участь Скорятина сказочно переменилась. Потрепавшись с Геной на следующий день после «Спящей красавицы», Шабельский не уволил его, а наоборот, ко всеобщему удивлению, возвел в спецкоры при главной редакции. Мечта всякого пишущего журналиста: зарплата и полная свобода. Мотайся по командировкам, смотри мир, пиши, печатай, получай гонорары. Обзавидуешься! О том, что благодеяниями его осыпал бывший любовник жены, он старался не думать. Но иногда, на планерке, слушая вполуха витийства Исидора о кознях агрессивно-послушного большинства, бедный муж воображал Исидора и Марину в бесстыдной совокупности и цепенел от желания при всех набить «главнюку» морду, провезти изысканной лысиной по мраморному подоконнику, а потом уехать с Ренатом в «горячую точку» и там пасть под пулями. Но, конечно, сдерживался, копя в сердце мстительные грёзы. В супружеской спальне, налегая на трудоемкое тело Ласской, Скорятин иногда зверел от внезапной тошнотворной ревности, скрипел зубами, а она, приняв ненависть за кульминацию, шептала нарочито вскидывая бедра:
— Не думай обо мне! Я потом, потом…
А как он мог о ней не думать? Ведь Шабельский на планерках, рассказывая, к примеру, о тайном совещании у Яковлева, мог бросить лукаво-горделивый взор или даже подмигнуть. Гене казалось, что первый мужчина его жены таким способом напоминал о своем приоритете, мол, живи, дружок, и помни! Однажды обсуждали статью «Что за комиссия, создатель!» — о дороговизне комиссионных магазинов в СССР и дешевизне «секонд-хендов» в Европе. Исидор привычно похвалил спецкора за лихой заголовок и вдруг повел речь о вторичности русской культуры, веками донашивающей западные идеи, моды, образы…
— Ну кто такой, в сущности, Онегин? Подержанный Чайльд-Гарольд… Так ведь, Геннадий Павлович?
Промычав что-то вроде очередного «а как же…», он позже осознал, что Шабельский намекал на Марину и свое первенство. Гад! Дострадавшись до ревнивого изнеможения, Гена начинал себя стыдить и оправдывать Ласскую: ведь она ничего не скрывала, а жениться его никто не заставлял. Другое дело Вамдамская колонна! Переспав со всем журфаком, она завлекла в постель первокурсника, объявила себя порушенной девственницей и оттащила беднягу в загс. Со временем Скорятин начал уставать от ревности, отмахивался, даже корил себя, но обида ела изнутри. Чуткий Александр Борисович как-то зазвал его на саке, привезенное из Токио, и молвил, приязненно глядя на зятя:
— Знаешь, Гена, иногда кажется, что любовь больше жизни. Это не так. Жизнь куда больше любви. Лучше изменять, чем ревновать. Но я тебе этого не говорил.
Однако он не мог изменить Марине, хотя в редакции и в поездках соблазны караулили его, как минные растяжки спецназовца. Взять ту же Аннет: удивительно, сколько в нашем Отечестве и за рубежом слоняется невостребованных дам, готовых познавательно раскинуть ноги при любом подходящем случае. Его верность жене была похожа на болезнь, фобию, вроде боязни открытого пространства: казалось, стоит вырваться из обжитого домашнего греха, высвободиться из привычных сонных объятий, убежать от родной двуспальной рутины — и случится катастрофа. Какая именно — не ясно, но обязательно случится! Однажды, после обидной ссоры с Мариной, похвалившей за ужином Исидорову начитанность, он не выдержал и позвонил Вамдамской колонне. Та легко согласилась на свидание, пришла в кафе, а точнее, внесла в помещение огромный восьмимесячный живот и потом, поедая мороженое, рассказывала, как любит мужа, который хочет пятерых детей…
Так прошел, кажется, год. Гена вернулся из Парижа, привез Марине умопомрачительное черное платье в обтяжку, напечатал в «Мымре» нашумевшее интервью с Лимоновым и почувствовал себя лучше. Слушая на планерках разглагольствования Исидора о необходимости убить дракона в себе, Скорятин вдруг впервые осознал простую вещь: глупо переживать из-за того, что Шабельский когда-то спал с Ласской. Ерунда. Пшено! Пусть лучше-ка он мучается, что упустил такую женщину! Счастливый обладатель вспомнил, как жена меряла новое платье прямо на голое тело, а потом, снимая через голову, запуталась, беззащитно обнажив загоревшие в Ялте чресла с белым — от купальника — треугольником, в который был вписан треугольник поменьше — черный и курчавый.
— В Америке тебя бы посадили за сексуальное насилие в семье! — сказала она, отдышавшись.
— А там есть камеры для семейных?
— В Америке все есть!
— Геннадий Павлович, что это вы так улыбаетесь? — подозрительно спросил Шабельский, остановив обсуждение свежего номера. — Что-то не так?
— Радуюсь свободе.
— Рано. У свободы много врагов, а дракон, даже порубленный на кусочки, может срастись. Зайдите ко мне после обеда. Как раз по этому поводу.
…В приемной Гена обнаружил праздную Генриетту. Она грызла сушеные черноморские бычки, запивая пивом: в редакционном буфете, несмотря на полусухой закон, продавали баночное «Золотое кольцо» — редкость по тем временам. Большой кремлевский брат думал о журналистах.
— На месте? — спросил спецкор, кивая на черную дерматиновую дверь.
— Сегодня уже не будет.
— А зачем вызывал?
— Не знаю. Ждал тебя. Потом собрался и уехал. Ты-то где был?
— Обедал.
— Ты бы еще и поужинал.
— А чего он хотел?
— В командировку тебя отправить, — сощурилась Генриетта.
— Опять?
— Не опять, а снова. Не радуйся, не в загранку.
— А куда?
— Куда-то на Волгу. Бери! — она кивнула на рыбешек. — Свежие. Исидор в Ялте купил.
— Почему в Ялте?
— Потому что вобла водится в Волге, а бычки в Черном море.
— А когда он в Ялту ездил?
— Когда ты в Париже гулял. Привези старушке воблочки — побалуй! Ты чего такой бледный стал?
— Жарко.
Дома на подоконнике лежала связка бычков, привезенных женой из Ялты. Были они того же калибра и цвета, как те, что, причмокивая, ела Генриетта. Скорятин бегом вернулся в кабинет, позвонил в «Смену», ему ответили, что Марины сегодня не будет — на задании. Гена все понял: купил водки и поехал к Ренату.
— М-да, этого следовало ожидать, — произнес Касимов, когда вторая бутылка встала в строй опорожненной стеклотары.
— Почему?
— Первая любовь как первый бой. Захочешь — не забудешь…
— Ты знал?
— Мне еще Ленка говорила, как Маринка из-за него травилась.
— Почему мне-то не сказал?
— А что бы изменилось? Мне тоже докладывали, что Батукова со всеми дачными сосунками перетрахалась. Любовь, Геныч, слепа, глуха и глупа. Но пока не кончилась — штука приятная…
— И что же мне делать?
— Выпить.
— А потом?
— Трахнуть кого-нибудь.
— Ты тоже так считаешь?
— А кто еще так считает?
— Тесть.
— Хороший у тебя тесть. Береги его! Вызвать кого-нибудь?
— Например?
— Есть одна письмоноша. Не женщина — центрифуга!
— А потом?
— Потом будешь решать, так сказать, на холодную головку. У тебя сын. Ну, за атом на службе у человечества!
— Да уж…
— Помнишь у Веньки:
Двести на завтрак, двести в редакции,
Двести с бомжихой красивой,
Жизнь моя — ядерная реакция
С утренней Хиросимой.
— А если я у тебя немного поживу? — спросил Гена, закинув в рот водку.
— Живи.
В тот вечер он, легко и радостно, не страшась тещиного херема, напился так, что мир, став смешным до неузнаваемости, шатался и звенел, как огромная потревоженная люстра. Появилась Центрифуга, выпила водки, посмотрела на двух неживых бойцов, помыла посуду, покачала головой и ушла. Из последних сил он позвонил Марине, хотел объявить, что все знает про Ялту, но смог лишь сообщить: это я… Жена посоветовала остаться у Рената, чтобы не попасть в милицию. По стране катилась война с пьянством: за отдых в вытрезвителе расплачивались партбилетами и должностями. Из «Смены» уволили корреспондента, уснувшего в сквере на лавочке после дружеской пирушки. Веня, возвращаясь навеселе от знакомых, пристал в метро со стихами к молоденькой пассажирке, его забрали, и Шабельский выручал соратника Бродского чуть ли не через ЦК партии. Но главное — Марина боялась, что муж напугает пьяным вторжением Борьку и сын проболтается дяде Мише, а тот, как истинный «О. Шмерц», привыкший ябедничать Западу на СССР, стукнет Вере Семеновне на чуждого свояка-алкоголика.
— А если я тут с женщиной? — перекатывая слова, как валуны, спросил Гена.
— Пусть даст тебе на ночь аспирин, а утром крепкий чай. Адрес венерического диспансера возьми у Касимова.
Утром бедолага едва дополз до редакции и обрел исцеление, припав к спасительной канистре Шаронова. Когда беседа подернулась поэтической невнятностью, а Веня пустился в философские спекуляции о пользе семейного рукоприкладства, в кабинет влетела Генриетта:
— Спятил? Тебя с утра главный ищет!
— Яволь! — вскочил Скорятин.
— Сдурел! — ругалась она, ведя нетвердого спецкора на ковер. — В стране антиалкогольная кампания. Уволят, если будешь с утра хлебать. С Веньки пример не бери, он друг Бродского, ему все по барабану. На Исидора только не дыши!
Однако шеф и не заметил несвежести сотрудника. Благодушно млея от причастности к гостайнам, он рассказывал, как весь вечер совещались на Старой площади, обсуждали «Авансы и долги» Шмелева в «Новом мире», прикидывали, что делать с агрессивно-послушным большинством. А тут еще генеральный с Патриархом в Кремле встречался.
— Если церковь поддержит перестройку, мы непобедимы! Говорю тебе как специалист по атеизму. Плохо, что Ельцин второй центр силы пытается сколотить. Горбачев психует. Как некстати Раиса их рассорила! Зачем, зачем в политику вмешивается?
— А что, лезет? — вяло поинтересовался Скорятин.
— Еще как! Во все встревает. Генерального накручивает. Тяжелая женщина. Ремонт в Форосе делала — прораба до самоубийства довела. Дотошная…
— Как вошь портошная.
— Что?
— Бабушка Марфуша так говорила.
— А-а-а… Не хватает нам только раскола. Разругаемся — погубим перестройку. А ты-то что сегодня такой мрачный, Геннадио?
— А чего радоваться-то? — ответил он, стараясь дышать в сторону.
— Это верно! Того и гляди, Лигачев дожмет. Не зря они пробный шар запустили…
— Какой?
— «Не могу поступаться принципами!» Знаем мы эти принципы — всех к стенке поставить. Ты понимаешь, что начнется и что будет с нами?
— Расстреляют?
— Не исключаю. Хотя, скорее, просто загонят назад, в тоталитарное стойло. Представь! Сами на себя тогда руки наложим.
— Как тот прораб?
— Ну да… Никому про это не говори! Секрет.
— Ни-ни.
— Ты хочешь назад, в застой?
— Не хочу.
— Вот! А кто-то спит и видит! Многое сегодня зависит от нас. Иного не дано!
Гена слушал и думал о том, что в прежние-то времена главный редактор вряд ли решился бы откровенно путаться с женой подчиненного. За аморалку могли бы и с должности попереть. А теперь… Он кивал Исидору, а сам ловил в себе странную новизну, поначалу приписывая ее похмельной чудноватости бытия, но потом понял, в чем дело. Теперь, когда вышла наружу вся правда, его перестали терзать ревнивые фантазии. Обманутый муж больше не воображал, мучаясь, постельное сообщничество Ласской и шефа. Наоборот, он словно накрыл дорогие останки любви гробовой крышкой, оставив дотлевать в безвестной темноте.
— …Вот почему ты и едешь в Тихославль. Мне нужен скандал!
— Постараюсь.
— Постарайся! Найди! Накопай! Нарой! Очень нужно.
— А что так?
— Талантливый ты, Гена, журналист, но политического чутья у тебя нет. Так всю жизнь в спецкорах и проходишь. Кто там первый секретарь обкома?
— Не помню.
— Врагов перестройки надо помнить! Суровцев — правая рука Лигачева. Умный. Волевой. Хитрый. Ты вспомни, что он городил на пленуме? Нес какой-то красно-коричневый бред! Ну кто хочет реставрировать капитализм? Паранойя. Генеральный его с трибуны гнал, а он не уходил. Но главное: зал не отпускал. Хлопал! Теперь они готовят переворот на партконференции. Понял?
— Понял.
— Нет, у тебя все-таки что-то случилось. Дома?
— Ничего у меня не случилось.
— Тогда выезжай сегодня ночным поездом и без бомбы не возвращайся. Билет тебе забронировали. Возьмешь в депутатской кассе.
Складывая в дорогу вещи, Гена брал с запасом, чтобы хватило на первое время: возвращаться из командировки домой он не собирался, предполагая пожить сначала у Рената, потом найти недорогую съемную квартиру, а там видно будет. Вроде бы Союз журналистов кооперативный дом достраивает. Марина, чувствуя неладное, ходила вокруг и слегка поругивала за вчерашний загул.
— Ну нельзя же так!
— Больше не буду. В последний раз. Обещаю!
— Надолго уезжаешь?
— С чего ты взяла?
— Вещей много берешь.
— Там грязное стирать негде. Может, и надолго. Как получится. Я должен привезти скандал.
— Привезешь?
— Постараюсь.
— Хочешь, поговорю с Шабельским? — Фамилию любовника она произнесла с намеренным небрежением. — Он тебя совсем загонял.
— Не стоит. Если не гонять — никто напрягаться не будет.
— Приляжем на дорожку? — заманчиво улыбнулась Ласская, совсем как прежде.
Так у них повелось с самого начала, с медовых месяцев: если он или она отправлялись в командировку, то любили друг друга впрок, жадно, не в силах оторваться, рискуя не поспеть к рейсу. Однажды Гена опоздал-таки на поезд и догнал состав только в Туле, наняв «неотложку», возвращавшуюся с дежурства. Мчались, оглашая окрестности сиреной и греясь медицинским спиртом. Предприимчивая проводница кого-то уже пристроила на его полку, пришлось размахивать редакционным удостоверением, вызывать начальника поезда…
— Не успеем, — он снял просящие Маринины руки со своих плеч. — И я сегодня не в форме…
— Ты что, мне вчера изменил? — улыбнулась жена.
— Не сложилось, — ответил он. — Все водка проклятая!
— Геночка, прошу тебя, не пей в Тихославле!
— Попробую.
— Ну что с тобой происходит?
«Моя жена налево ходит!» — мысленно срифмовал Скорятин, а вслух вяло ответил: — Ничего особенного…
— Я буду скучать!
— Я тоже, — с наслаждением соврал командированный.
Утром он был в Тихославле.