23. ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ…
Поднявшись по ступенькам крыльца, мы попали в полутемную прихожую и, толкнув первую же дверь, очутились в просторной комнате, где висел большой конный портрет какого-то головореза в кожаной тужурке и с шашкой наголо, а в углу в стеклянной витрине были выставлены те же самые тужурка и шашка, но уже в натуральном качестве. У окна располагался письменный стол, а на нем – старая пишущая машинка с заправленным в каретку листом бумаги, на котором были напечатаны две строчки:
Восьмилетняя Наташа
Очень не любила кашу.
И я понял, что мы по ошибке забрели в музейную часть дома, а на листке – последнее незаконченное стихотворение, сочиненное Чурменяевым-дедом перед тем, как зарубиться… Я чертыхнулся и потащил Витька к другой двери. За ней нашим взорам открылась зала с горящим камином и кабаньими шкурами, устилавшими пол. В центре залы со стаканами в руках стояли Любин-Любченко, Одуев и Настя.
– А вот и мы! – сообщил я.
– Заждались! – облизнулся теоретик, нежно глядя на Витька. – Чурменяев с американцем в кабинете беседуют. Сейчас придут.
– С каким американцем? – изумился я.
Одуев подошел ко мне, взял под руку и отвел в сторону:
– А ты ничего не знаешь?
– Нет…
И тогда он объяснил мне, в чем дело. Оказывается, Чурменяев пригласил на дачу мистера Кеннди – секретаря жюри Бейкеровской премии, человека, от которого все и зависит. У жюри возникли некоторые сомнения насчет «Женщины в кресле». Во-первых, потому, что всплыла история чурменяевского дедушки, крайне неосторожно обращавшегося с шашкой. А во-вторых, и это главное: в Венгрии появился писатель-диссидент, сочинивший роман «Плесень», где описываются страдания венгерского народа под коммунистическим игом. Тираж романа конфисковали, а автору пришлось попросить политическое убежище в Австрии. Впрочем, с венгром Чурменяев был на равных, так как дедушка мадьяра-разоблачителя тоже был коммунистом, устанавливал Советскую власть в России и чуть ли не участвовал в расстреле царской семьи. Между прочим, сам мистер Бейкер, учредивший премию, некогда горячо этот расстрел приветствовал и даже устроил по сему радостному поводу бесплатную раздачу хрустящих булок. Но времена, как говорится, меняются, а вместе с ними меняются и поводы для бесплатной раздачи булок. Жюри колебалось, кому вручить премию, и вот мистер Кеннди прилетел в Москву…
– Для этого Чурменяев тебя с Витьком и высвистал, – объяснял Одуев,
– чтобы показать: вот, мол, с какими я людьми вожусь! Ведь об акашинском выступлении у них сейчас все газеты орут! Въехал?
– А роман зачем? – спросил я.
– Не знаю. Наверное, мистер Кеннди просил.
– А ты как сюда попал?
– Я… Я представляю здесь движение поэтов-контекстуалистов, – скромно потупил глаза Одуев.
– И все?
– Нет. Еще Леонидыч просил передать, чтоб глупостей ты больше не делал. Понял? Иначе он тебя не отмажет…
– Понял.
В это время открылась дверь, в каминную вошел Чурменяев в потертых джинсах и показательно ветхом свитере. Он бережно вел под локоток высокого сухощавого иностранца в приталенном темном пиджаке. Лицо иностранца было покрыто дорогим загаром, а приветливая улыбка свидетельствовала об очевидном превосходстве западной школы зубопротезирования над отечественной.
– А вот и наш герой! – воскликнул Чурменяев.
Он бросился к Акашину и обнял с такой радостью, точно это был его лучший брат, найденный после многих лет разлуки. На запястье Чурменяева блеснули знакомые «командирские» часы. Скотина!
– Мистер Кеннди, это наш отважный Виктор! Витя, это мистер Кеннди… Я тебе о нем много рассказывал!
– Вестимо, – не дожидаясь подсказки, ответил Витек.
– Отчэнь рад! – тщательно артикулируя, произнес американец. – Я много наговорен про вас… – Он с восхищением оглядел Витькины пятнистые штаны, майку с надписью «LOVE IS GOD», закарпатскую доху и уимблдонскую повязку на голове. Но особенно, как и следовало ожидать, ему понравился кубик Рубика с загадочными буковками.
– Обоюдно, – снова самостоятельно ответил Витек.
Мистер Кеннди недоуменно посмотрел на Чурменяева, и тот начал жарко и долго переводить ему что-то на ухо. Американец слушал, кивая и поглядывая на Витька со все возрастающим интересом. Я почувствовал внезапную обиду из-за того, что Витек отвечает без всякого со мной согласования, а меня самого даже не представили американцу. Я тихонько пнул обнаглевшего Акашина в бок, но он сделал вид, что не заметил.
– Вы есть… – мистер Кеннди запнулся, видимо, исчерпав запасы русских слов. – You are a brave man!
– Ты смелый мужик! – вымученно улыбаясь, перевел Чурменяев.
– Отнюдь! – тут же отреагировал Акашин, которому, судя по всему, моя помощь уже и не требовалась.
– И скромный… – ядовито добавил я.
– Sorry? – не понял американец.
– A modest guy, – перевел Чурменяев.
– Yes… I was told they were going to arrest you, weren't they?
– Мне сказали, что вас хотят арестовать, не так ли? – завистливо вздохнув, перевел Чурменяев.
– Вы меня об этом спрашиваете? – улыбнулся Витек, продолжавший, и надо отметить, вполне удачно, пороть самодеятельность.
Чурменяев перевел. Американец засмеялся – и все дружно засмеялись следом. Потом он оглянулся на сервировочный столик с бутылками, и Любин-Любченко услужливо подал ему бокал с виски. Чтобы налить себе, я положил сверток с романом на диван.
– Но! Водка! – перешел снова на русский заморский гость.
Теоретик растерянно облизнулся и налил ему водки. Мистер Кеннди взял стакан, зачем-то посмотрел его на свет и начал говорить по-английски. Спич был пространен.
– Мистер Кеннди, – переводил Чурменяев, кислея на глазах, – предлагает выпить замечательной русской водки за то, что в России еще есть люди, для которых права личности на свободу слова святы и нерушимы! Он надеется, что для отважного Виктора годы заключения в ГУЛАГе станут тем же, чем стали они для великого Солженицына!
– И Пастернака! – краснея, добавила Настя.
– Пастернак не сидел, дура, – мягко поправил Одуев.
– Жизнь всякого честного писателя – тюрьма! – громко сказал я, решив наконец обратить на себя хоть какое-то внимание.
Американец бросил на меня взгляд, потом вопросительно посмотрел на Чурменяева, и тот что-то прошептал ему на ухо. Выслушав, мистер Кеннди снова перевел глаза на меня и облагодетельствовал улыбкой, какой обычно награждают удачно пошутившего официанта.
– Коллеги, – подняв стакан и озарившись своей масленой улыбкой, заговорил Любин-Любченко, – разрешите алаверды?
– Sorry? – не понял американец.
– Backtost, – неуверенно перевел Чурменяев.
– O'key! – кивнул мистер Кеннди.
– О'кей – сказал Патрикей! – заржал Витек и победительно глянул на меня.
– …коллеги, – продолжил Любин-Любченко, облизываясь, – я хочу обратить ваше просвещенное внимание на одну важную деталь. Все, конечно, помнят то слово, которое отважно бросил в эфир наш Виктор! Не буду повторять это слово при даме…
– О, shit! – радостно воскликнул внимательно слушавший американец.
– Так вот… – выжидательно поулыбавшись, продолжал Любин-Любченко.
– Это слово было услышано миллионами! Согласно исследованиям Губернатиса и Фрейда, экскременты ассоциируются у людей с самым ценным. Например, с золотом! Недаром великий Ницше говорил: «Из самого низкого самое высшее достигает вершины!» И я предлагаю выпить за нашего юного друга, чей путь из нечистот бытия лежит к высотам сияющего искусства!
– Great! – воскликнул иностранец и чокнулся с Витьком.
– Обоюдно! – ответил тот, даже не посмотрев в мою сторону.
Все бросились к Витьку, чокаясь, поздравляя и напутствуя. А Чурменяев чуть не задушил его в объятиях. И только я, стукнув своим стаканом о его стакан, сказал сквозь улыбку:
– Ты что, совсем оборзел, сволочь? Но меня оттеснил Любин-Любченко, норовивший поцеловать Акашина в губы.
– Я тоже хочу с ним выпить! – раздался вдруг громкий женский голос.
Все обернулись: на пороге стояла Анка, одетая в какой-то воздушный комбинезон, сквозь который отчетливо просвечивались трусики. Она была уже прилично пьяна. Американец вопросительно посмотрел на Чурменяева.
– It is my girl-friend, – смущенно пояснил тот.
– О, отчэнь рад! – улыбнулся мистер Кеннди.
– А я нет! – крикнула Анка. – Мне противно! Чему вы радуетесь? Золота хотите? Из любого дерьма вам бы лишь золото сделать! А на то, что человека завтра посадят, вам наплевать!
– Анна! – Чурменяев, мучительно озираясь на опешившего американца, двинулся к ней.
– Не подходи! Бой-френд… Думаешь, не знаю, зачем я тебе понадобилась? Знаю. Хочешь и меня в своем гинекологическом кресле раскорячить, чтоб все узнали, как дочка классика советской литературы тебе минет делает! За это могут еще и Нобелевку дать…
– What is minnet? – спросил американец.
– Oral sex, – обреченно объяснил Чурменяев.
– О-о!
Тут решительно выступил вперед Одуев:
– Анна Николаевна, вам лучше уйти! Я вас провожу. Все-таки иностранец…
– А что мне твой драный иностранец?! Я ничего не боюсь! Это ты бойся! Думаешь, если ты стукач, то можно школьниц портить?
Настя всхлипнула и закрыла лицо руками.
– What is «stjuckatch»? – спросил мистер Кеннди.
– Плотник… A carpenter… – объяснил взмокший Чурменяев, для убедительности демонстрируя, как молотком заколачивают гвозди.
Любин-Любченко облизнулся, собираясь что-то сказать, но не успел.
– А ты вообще молчи! – истерично крикнула Анка. – А то я сейчас всем расскажу, за какие художества тебе три года дали! Я у папашки интересную бумажку про тебя прочитала!
– А я молчу, – сник Любин-Любченко.
– Вот и молчи!
Возникла тягостная пауза. Надо было что-то делать.
– Анка! – взмолился я.
– А-а… Ты тоже хочешь узнать, что я о тебе думаю?
– Нет, не хочу.
– Почему?
– Потому что я знаю. Потому что я тоже о тебе думаю…
– Не стоит думать о такой дряни, как я. Но я всего лишь маленькая дрянь, даже дрянцо… А вы все – извращенцы!
– What is she saying? – спросил американец, чувствуя, что Чурменяев доносит до него происходящее в крайне адаптированном переводе.
– Perverts.
– О-о-о, my God!
Анка вдруг тихо засмеялась, подошла к Витьку и положила ему на плечи руки:
– А ты, глупенький гений, ты-то здесь зачем? Беги от них, пока таким же не стал! Беги… Где твой роман?
– Вон, – Витек растерянно кивнул на газетный сверток, лежащий на диване.
– Ах, вот он где! – Она подбежала, схватила сверток, дразня, издали показала его американцу. – Это тебе, спиннинг трехчленный, нужно? (В этом месте Чурменяев запнулся от полного переводческого бессилия.) Ну-ка, отними! Сейчас мы посмотрим, горят рукописи или нет?!
И на глазах ошеломленной общественности она швырнула папку в камин. Сверток упал прямо на горящее полено и сбил пламя. По комнате прокатился вздох потрясения.
– Ну, мистер, не-знаю-как-вас-зовут-и-знать-не-же-лаю, достаньте! Или вы привыкли, чтобы вам рукописи из огня другие таскали?
Американец смотрел на все это с трепетным туристическим восторгом, с каким, наверное, смотрел бы на дикаря, глотающего живую кобру. Чурменяев вытирал пот платком и ничего ему не переводил. Анка тем временем снова подошла к Витьку, снова положила ему на плечи руки и заглянула в глаза так, точно старалась прочитать на роговице крошечные буковки правды. Каминный огонь, видимо, оправился после удара, и газета по краям начала стремительно коричневеть.
– Скажи, глупый гений, – спросила Анка, – тебе очень жалко? Это ведь твой роман! Он сейчас сгорит… Если жалко, я сама сейчас достану. Достать?
– Скорее нет, чем да… Да хрен с ним, с романом! – великодушно ответил Акашин. – Пусть горит к едрене фене!
– Молодец! Ты единственный человек среди этих извращенцев! – и она страстно поцеловала его в губы.
– Ментально… – только и вымолвил мой ошарашенный воспитанник, на глазах перевоплощающийся в моего соперника.
Мне показалось, что я чувствую на губах ее пьяное нежное дыхание. Тогда я бросился к камину и схватил щипцы…
– Не смей! – завизжала Анка. – Если ты это сделаешь – между нами все кончено.
– Между нами и так все кончено!
– Нет, ты еще не понимаешь, что значит – все… Только достань – тогда узнаешь!
Я остановился. Ее лицо горело сумасшедшим счастьем. Она сорвала с Витька уимблдонскую повязку, выхватила из его рук кубик Рубика и отшвырнула в сторону:
– Глупый, несчастный гений, тебе нужно бежать от них! Тебе нужно спрятаться! Все очень плохо! Я слышала, как отец говорил о тебе по телефону! Хочешь, я помогу тебе спрятаться? Хочешь?
– Скорее да, чем нет…
– Пошли! Ты меня боишься, глупый гений?
– Не вари…
Не дав договорить, она потащила его к выходу.
– Витька! – крикнул я. – Вернись, не ходи с ней, дубина.
Он растерянно посмотрел на меня и замедлил шаг.
– Не слушай его! – заговорила Анка. – Он завидует. Он просто завистливая бездарность! Эй, завистливая бездарность, ты всегда хотел написать что-нибудь главненькое. Достань и возьми себе! Нам не жалко! Нам ведь правда не жалко?
– Говно, – буркнул Витек.
И они направились к двери. Папка в камине была уже полностью охвачена пламенем. Вдруг у самой двери Анка остановилась, захохотала и, бегом вернувшись к Чурменяеву, на глазах восхищенного американца сорвала с руки автора «Женщины в кресле» «командирские» часы. Потом снова подбежала к Витьку и застегнула часы на его запястье.
– Теперь все… Пошли, глупый гений!
– Why has she taken the watch? – изумленно спросил мистер Кеннди.
– It is her charm, – чуть не плача, объяснил Чурменяев.
– О!
– Стойте! – заорал я. – Стой, Витька-подлец! Иначе я тоже расскажу про тебя правду!
Это было глупо, унизительно, а главное – бессмысленно. Как говорится, испугал ежа голыми руками! Витек остановился, посмотрел на меня с изумлением и сказал:
– Не вари козленка в молоке матери его!
Я ринулся к нему, сжав кулаки, но, сделав несколько шагов, почувствовал во рту сладко-металлический привкус, а в глазах вдруг стало стремительно темнеть, как в кинозале перед самым запуском фильма. И я потерял сознание. Второй раз в жизни. Первый раз это случилось в детстве – от гордости за порученное дело. Во время районного пионерского сбора мне поручили стоять на сцене со знаменем, и я так разволновался, что упал в обморок, не выпуская из рук заветного древка. Меня утащили в комнату за сценой и впервые в жизни напоили валерьянкой. С тех пор запах валерьянки ассоциируется у меня с выполненным до конца гражданским долгом. (Запомнить!) Очнулся я, наверное, через несколько минут в кресле. Настя, расстегнув мою рубашку, массировала мне грудь, а Одуев старался влить в рот водку. Любин-Любченко, отдергивая, точно от печеной картошки, руки, отшелушивал с папки обгоревшие газетные страницы.
– Ничего… Только чуть-чуть папка обгорела, а рукопись цела! Шнайдер различает два типа огня в зависимости от их направленности. Огонь оси «огонь – земля», означающий эротизм, и огонь оси «огонь – вода», связанный с очищением и возвышением. Я думаю, тут налицо и то и другое. В доме есть какая-нибудь папка? Я рукопись переложу…
– Есть, в кабинете, – махнул рукой раздавленный Чурменяев.
Любин-Любченко подхватил обугленный сверток и понес в кабинет, я дернулся, чтоб его удержать, но Одуев с Настей не дали мне подняться из кресла. Тем временем Чурменяев жалостливым голосом начал что-то объяснять американцу.
– What a fantastic woman! – кивал мистер Кеннди. – It's Nastasija Philippovna… really!
Вернулся Любин-Любченко и с недоумением протянул мне рукопись, уложенную в новенькую синюю папочку с белыми тесемками.
– No, give the manuscript to me, please! – замахал руками американец.
Чурменяев выхватил папку из моих рук и услужливо передал мистеру Кеннди. Тот с удовлетворением зажал ее под мышкой и дружески хлопнул хозяина по плечу:
– I must be going! I'm being late for a plane! Good-bye to everybody! Stay in touch!
Он пошел к выходу, а за ним, тараторя извинения, поспешил Чурменяев.
– Гнида заокеанская! – глядя ему вслед, сказал Одуев.
– Почему же? – возразила Настя. – Очень приятный мужчина…
– Заткнись, соплячка! – оборвал ее лидер контекстуалистов.
Я встал с кресла. Все тело гудело от слабости.
– Странный сегодня день! – облизываясь, произнес Любин-Любченко и загадочно глянул на меня. – Столько неожиданностей…
– А вы ожидали чего-то другого? – спросил я.
– Честно говоря, да…
– Ну, и что скажете?
– Ничего. Пока ничего. Я должен подумать. Вернулся вдрызг расстроенный Чурменяев.
– Как вы считаете, – спросил он, глядя на нас ошалевшими глазами, – мистер Кеннди очень обиделся?
– Наоборот, – приободрил его Любин-Любченко. – Считай, что «Бейкер» у тебя в кармане! Где бы еще он такого насмотрелся?
– Ты думаешь? – обрадовался будущий лауреат.
– Вестимо! – подтвердил я. – Купишь себе на премию новые часы – «Сейко», например. «Командирские» ходят слишком быстро! Не угонишься…