22. ПОСЕЛОК ПЕРЕПИСКИНО И ЕГО ОБИТАТЕЛИ
Вечером, в половине шестого, мы с Витьком стояли на платформе «Перепискино». Электричка, только что привезшая нас из Москвы, с шипением сомкнула двери, прищемив какого-то гражданина, слишком увлекшегося прощанием с друзьями. Потом состав дернулся и пополз, постепенно набирая скорость, дальше – в Голицыне. Гремящая и все быстрее мелькающая зеленая стена поезда вдруг оборвалась, и мое тело, подхваченное какой-то мгновенной невесомостью, шатнулось к обрыву платформы, вниз – к призывно гудевшим рельсам. Я невольно ухватил Витька за руку.
– Ты чего? – спросил он.
– Все нормально… Ты все равно не поймешь! – отмахнулся я, приходя в себя.
– Чего ж тут непонятного? У меня так в метро часто бывает: как будто на рельсы сдувает.
Чтобы скрыть неловкость, я переложил завернутую в газету папку «с романом» под мышку и из-под руки посмотрел вслед удалявшейся электричке: хвостовой вагон, расцвеченный с торца ярко-красными полосами, был еще отчетливо виден. На обратном пути в Москву машинист просто перейдет в этот вагон – и хвост превратится в голову. Такова же переменчивость жизни!
На автобус мы, разумеется, опоздали и решили не ждать следующего, а пойти пешком. Это примерно два километра, если идти не по шоссе, а напрямик, через старинный сосновый бор. Тропинка, усыпанная хвоей, во многих местах бугрилась толстыми, похожими на варикозные вены корнями высоченных сосен. Витек споткнулся, выругался и стал внимательнее смотреть под ноги. Я же хорошо знал эту тропинку. Сколько раз я мчался по ней, трепеща нетерпеливыми крылышками вожделения, к горынинской даче. Однажды я тоже зацепился ногой за корень, набил себе здоровенную шишку, и неутомимо-нежная Анка всю ночь звала меня «мой носорожек». Кто знает, возможно, если б шишка не сошла, мы бы никогда не расстались и я бы навсегда остался «ее носорожком»? Кто знает…
Был теплый июньский день, а точнее, тот переломный миг дня, когда солнце еще ярко бьет сквозь прорехи сосновых крон, но в воздухе уже реют острые вечерние запахи, а в тенях, отбрасываемых деревьями, начинает накапливаться мрак будущей ночи. (Почти Бунин! Запомнить.)
– Хорошо! – шумно вздохнув, сказал Витек. – Как у нас в Мытищах!
Поселок Перепискино называется так потому, что построили его недалеко от деревеньки Переписки. А сама деревня называлась так потому, что в начале прошлого века ею владел один страшно занудливый старикашка, который постоянно переписывал свое завещание. Глянет наследник недостаточно почтительно или просто без выражения – старикашка тут же его гонит прочь и зовет к себе стряпчего, бумаги переписывать. Перепишет, вызовет следующего наследника, а тот возьмет да и опоздает к назначенному обеду. Старикашка его тоже в шею – и опять за стряпчим посылает. Чем дело закончилось, кому досталась деревенька в конце концов, никто уже и не помнит, но с тех пор это место так и прозвали – Переписки…
А писательский поселок возник здесь гораздо позже, в начале тридцатых, когда Алексей Максимович Горький вернулся с Капри – посмотреть, чего тут в России понадрызгали друзья его молодости, взявшие власть в семнадцатом году. Приехал, изумился, да так в изумленном состоянии и остался. Как уедешь снова на Капри, если здесь твои книжки в школах проходят, а члены ВЦИК хлопают по плечу и упрекают: «Что это ты, в самом деле, Максимыч, разъездился?!» Осмотрелся Горький, изучил обстановку и как-то на обеде принялся упрекать Сталина: мол, сколько писатели для революции сделали, а ты, Coco, их в черном теле держишь! «А золотой телец писателям вреден!» – усмехнулся Сталин. Но Горький не отступал и однажды во время ужина напомнил вождю, что при старом режиме писатели летом жили и творили исключительно на дачах, а не в городской духоте и шуме. И какая литература была – Пушкин, Лермонтов, Толстой, Чехов! Сталин, говорят, пыхнул трубочкой и молвил: «Так они, на дачах сидючи, царизм и свергли! Ты хочешь, Максимыч, чтоб они и нас так же?!» Горький испуганно замахал руками и начал объяснять, что имел в виду совсем другое! Тогда Сталин покивал и сказал: «Ладно. Ты – основоположник пролетарской литературы, поступай со своей сволочью как знаешь!» Возможно, это была самая большая ошибка отца народов за все годы его правления…
Переписки для строительства писательского дачного поселка Горький выбрал не случайно. Во-первых, само название местности до смешного подходило для компактного проживания пишущей интеллигенции. А во-вторых, места чудесные: сосны, река и всхолмленная голубоватая даль. Кстати, в молодые годы Алексей Максимович тут бывал на рабочих маевках, которые, как мы бы теперь выразились, спонсировал текстильный миллионер Савва Морозов, застрелившийся задолго до накликанной буревестником и проплаченной им самим революции. Приехал Горький сюда, огляделся, всплакнул, по своему обыкновению, а вечером написал в Париж Ромену Роллану: «Будем, Рома, возделывать свой садик. Приезжай!» Роллан приезжал, погостил, но не остался, а вернулся в свою Францию.
Дачи строились, конечно, за казенный счет – большие, двухэтажные, рубленые, с затейливыми верандами и беседками, окруженные глухими заборами. Распределяли их между заслуженными писателями Горький и Сталин сообща, спорили, составляя списки. Вождь старался, чтобы дачи достались хорошо поработавшим на революцию литераторам, и упрекал классика: «Что-то ты, Максимыч, одних попутчиков мне подсовываешь?» А Горький махал руками, оправдывался, но все-таки добился нескольких дачек и для хороших писателей. Сложный был человек и трагическая фигура отечественной культуры. Потому и псевдоним такой – Горький. Да и время было непростое: только литератор заселится, семью разместит, рукописи разложит, как приедет ночью черный автомобиль и увезет всех обитателей в неизвестном направлении. И снова начальство ломает голову – кому освободившуюся дачу выделить. Подумают, поспорят, выделят, а там глядь – снова ночные шины на дорожке зашуршали… После смерти Горького Сталин распределял дачи вместе с Фадеевым, а с хрущевских времен передали это непростое дело в ведение правления Союза писателей. Сколько скандалов и обид было, с ума сойти! Горынин получил свою дачу вскоре после выхода «Прогрессивки», когда ему поручили выступить с речью на съезде партии и он пожаловался, что трудно ему писать такое ответственное выступление в шумной городской квартирке.
Но еще задолго до Николая Николаевича, при жизни Горького, получил дачу в Перепискино поэт Яков Чурменяев, дед нынешнего Чурменяева. До революции служил он приказчиком в мануфактурной лавочке купца Галкина и фамилию носил обыкновенную – Еропкин. Когда пришли красные, он первым делом выдал им своего хозяина, схоронившегося между штуками ситца. Галкина шлепнули, а Яшу Еропкина, признав тружеником аршина и пролетарием прилавка, взяли в отряд писарем. Но скучно ему было перебеливать приказы да списки, завел себе он кожанку, папаху и маузер. А когда очередную партию «контриков» в расход пускали, попросил у командира разрешения – пристрелять новое оружие. Командир подивился таким склонностям бывшего приказчика и откомандировал его в ЧК – там можно каждую ночь маузер пристреливать. И хотя именно там Яков познакомился со вторым мужем Кипятковой, став свидетелем его трагической гибели, но все-таки не остыл и не одумался. Через некоторое время Еропкина назначили командиром продотряда, наводившего ужас на уездных крестьян, которые по своей прирожденной тупости, о чем так хорошо писали товарищи Бухарин и Троцкий, ну никак не хотели отдавать хлеб голодающим рабочим Москвы и Питера, а прятали его даже в навозных кучах. Темные мужики вообще додумались считать Еропкина чертом. Когда он, одетый в кожаную тужурку, внезапно влетал в деревню на своем черном коне и, глядя в цейсовский бинокль, размахивал шашкой, насмерть перепуганные селяне крестились, приговаривая: «Чур меня! Чур меня!» Было из-за чего пугаться: по своему обыкновению, Еропкин сначала рубил мироедов шашкой и, лишь утомясь, спрашивал, где хлеб. Этим «чур меня» Еропкин страшно гордился, видя в нем невольное признание врагами своих революционных заслуг. Но все кончилось плохо. Однажды – дело было в селе Желдобино, – намахавшись шашкой и погубив народу бесчисленно, он, поостыв, спросил: !!ldblquote Где хлеб?» и выяснил, что селяне зерно сдали вполне добровольно, и оно, погруженное на подводы, полдня как дожидается возле комбеда. За такое бессмысленное самоуправство Еропкина вызвали в губ-ком, пропесочили и выгнали из командиров к чертовой матери.
Оказавшись, как тогда выражались, в «первобытном состоянии», Яков задумался о том, где заработать на хлеб насущный. Конечно, можно вернуться в приказчики, но торговать нечем, так как все распределялось начальством. И чтобы добыть справные башмаки, нужно было получить мандат в каком-нибудь подотделе или ячейке. Да и стыдно после шашки снова в руках аршин держать. За что ж тогда боролся? Размышляя о том, кем бы стать, Еропкин вспомнил, что самые дорогие отрезы в лавке купца Галкина всегда покупал один литератор, писавший святочные стихи и рассказы в губернскую газету. Прикинув все «за» и «против», Еропкин стал поэтом, благо грамотой владел и почерк имел писарский. Оставалось только подобрать псевдоним, ибо без оного и соваться в молодую пролетарскую литературу было как-то неловко. На дворе стояла эпоха псевдонимов, вся страна, начиная с Ленина и заканчивая каким-нибудь последним Сашей Красным, сочинявшим подписи к революционным плакатам, носила псевдонимы. И вспомнив испуганно крестившихся при его появлении мироедов, Еропкин подписал свои первые стихи «Чурменяев». Да так и остался в литературе. Замечу как бы вскользь, некоторые его собратья по перу, поленившиеся взять псевдонимы, кончили плохо – Есенин, Маяковский, Мандельштам и другие…
Писал Чурменяев в основном для детей. Нет, конечно, сначала он сочинил большую поэму о борьбе за Советскую власть для взрослых и послал ее на отзыв Горькому. Тот и подсказал начинающему автору обратиться к юным читателям, начертав на полях рукописи резолюцию: «Детский лепет!» Этот автограф великого пролетарского писателя потом очень помог Чурменяеву в жизни – открыл ему редакции журналов и газет, где и появились его первые стихи, посвященные борьбе за личную гигиену, столь необходимую молодой республике, изнывавшей от вшей и нехватки медикаментов:
Чтобы мама не бранила
Поутру тебя, дружок,
Как проснешься, в руки – мыло,
В зубы – мятный порошок!
Вообще критика сразу отметила мягкость и задушевность его стихов, что было большой редкостью в те суровые литературные годы. У Чурменяева появилась определенная известность, пошли благодарные письма от читателей, которые только-только выучились читать да писать благодаря всенародной борьбе с неграмотностью. Теплое письмо пришло даже от девушки из села Желдобино. Юная ликбезовка, сочинившая его, не могла себе вообразить, что страшный командир продотряда Яков Еропкин и добрый поэт Чурменяев – одно и то же лицо! К тому времени он женился и бедствовал с молодой женой и сыном в маленькой комнатушке, полученной по ордеру КАРПа (Красной ассоциации революционных поэтов). Тогда он снова обратился к Горькому, и тот переслал его прошение по начальству с припиской: «Жалкий человек. Помогите. Ваш Горький». Кстати, любознательный читатель может найти это письмо с автографом Горького в полном собрании сочинений Якова Чурменяева. Но там почему-то значится несколько иначе: «Жалко человека. Помогите. Ваш Горький». После этого детскому поэту дали крошечный флигелек в Перепискино, поначалу задуманный как банька, но из-за нехватки места переоборудованный под жилье.
Творческий процесс продолжался. По-доброму, увещевательно поэт доводил до детишек линию партии, направленную на изучение языков вражьих стран:
Чтобы, прошмыгнув границу,
У врагов секрет узнать –
Надо хорошо учиться,
Вражьи буквы изучать!
Правда, сын Чурменяева не очень хорошо учился, а все больше катался по дачным окрестностям на велосипеде, лазал за яблоками в соседние сады и заодно слушал разговоры, которые вели знаменитые писатели, выпивая со своими гостями за столами, накрытыми прямо в саду. Разговоры он обычно пересказывал папе. Тот задумчиво кивал и записывал, а вскоре по усыпанным хвоей дорожкам зашуршал черный автомобиль. И хотя, конечно, это было простое совпадение, ибо такие же автомобили шуршали по всей стране, но со временем семья Чурменяевых перебралась в освободившуюся большую дачу, где и осталась навсегда.
После войны Чурменяев умер. Произошло это так: к старости его стали мучить ночные кошмары, он вскакивал, хватал старую боевую шашку и с воплями «Чур меня!» начинал отмахиваться от напиравших на него призраков, которые, по его словам, каждую ночь приносили ему в своих разрубленных черепах зерно для голодающего Питера. Его лечили. На время он утихал, а потом все начиналось сначала. Однажды ночью он по неосторожности зарубил себя собственной шашкой. Похоронили его торжественно: как он и просил, на Перепискинском кладбище. Все центральные газеты вышли с некрологами и статьями «Детская литература осиротела», «Любимый ученик Горького» и т.д. А через неделю пришли отбирать дачу – ведь Чурменяев-сын, как я уже сказал, учился не очень хорошо и в писатели не вышел, став всего лишь руководителем среднего звена. А поселиться в огромной даче желающих было очень много, началась даже тайная война за право внести свой диван в исторический дом. В этой войне серьезно пострадали несколько «космополитов». И тут Чурменяевым пришла в голову замечательная идея – они объявили дачу домом-музеем выдающегося писателя, а себя хранителями. А против хранителей не попрешь, и беспардонные соискатели, рыча и облизываясь, отступили. Надолго ли? И поэтому своего наследника Чурменяев-средний воспитывал с твердой установкой на то, чтобы сын стал писателем. «Пиши! – повторял он ему. – Пиши, сынок, а то, не ровен час, вышибут нас всех с дачи!» А как заметил древний педагог, детская душа – восковая табличка, на которой родители пишут свои мечты. Внук, как вы уже знаете, писателем стал, и дача осталась за родом Чурменяевых.
Забегая вперед, скажу: когда вслед за Советским Союзом обрушился и Союз писателей, перепискинские дачи достались тем, кто в них тогда обитал. Правда, прежней роскоши уже не было: немногие сохранили за собой, как Чурменяевы, целые дома, большинство коттеджей были поделены на несколько писательских семей. Но пока все они оставались советскими писателями, проблем не возникало, жили дружно. И вдруг все изменилось. Оказалось, что под одной крышей подчас собрались демократ, консерватор, монархист, коммунист или анархист. Мирная жизнь кончилась: люди месяцами не разговаривали друг с другом, даже не здоровались, выдергивали из грядок чужой укроп или, еще хуже, морковь, рвали на клочки телеграмму, принесенную почтальоном в отсутствие адресата, и т.д… Только однажды они снова все объединились – когда толпа бездачных писателей приехала на электричке из Москвы и попыталась восстановить справедливость. Оборону возглавил уже выгнанный с работы за сыновьи штучки Чурменяев-средний – сказался многолетний опыт умеренно руководящей работы. Он вооружил обитателей дач охотничьими ружьями, сам взял отцовскую шашку, и в течение дня они отбивали атаки размахивавших дрекольем неимущих литераторов. Милиция не вмешивалась, считая это внутренним творческим спором тружеников пера. К ночи, проголодавшись, нападающие уехали в Москву с последней электричкой, на прощанье спалив пару беседок… Наутро наметившееся было единство снова распалось. Но все это произошло несколько лет спустя после описываемых событий.
…Мы вошли в поселок, и нас с двух сторон обступили большие деревянные терема, видневшиеся за сплошными зелеными заборами. Откуда-то потянуло волнительным шашлычным дымком.
– Кучеряво живут! – присвистнул Витек.
– Я же не зря из тебя писателя хочу сделать!
– А чего, мне тоже дачу здесь дадут?
– А как же. Как только – так сразу!
– Трансцендентально!
Возле чурменяевской дачи стоял роскошный новенький «мерседес» – такие в те времена можно было встретить разве что у подъезда посольства да еще в Перепискино. Калитка оказалась предусмотрительно не заперта…