4
Шли дни, благодаря общительному и полюбившемуся мне Маршалу раскрывались многие тайны. Его отец был статс-секретарь Министерства иностранных дел кайзеровской Германии, потом с девяносто седьмого года послом в Константинополе. Он многое рассказывал сыну. В то время Стамбул был неким центром шпионажа. Однажды о свергнутом младотурками султане Абдул-Хамиде, которого Ленин называл вторым Николаем II, на мои расспросы отвечал неохотно... но все-таки намекнул, что убийства того и другого — одна цепь... иудомасоны...
И вот как-то вечером загремел засов и меня вызвали наконец на допрос.
Я не знал, что за это время в КГБ произошли большие перемены. Были освобождены от своих должностей почти все евреи!.. Вертухай повел меня на другой этаж. За столом в кабинете, просторном, хорошо обставленном, но не роскошном, как у Абакумова или Литкенса, в кресле сидел смуглый кавказец, полковник госбезопасности; в его черных больших глазах, внимательно на меня устремленных, сквозило любопытство. Он жестом указал на стул, провел рукой по своим волнистым волосам и, улыбнувшись, сказал:
— Зовут меня Юрий Аполлонович! — и кивнул в сторону сидящего в стороне майора. — А это ваш следователь Борис Григорьевич!
Это был настоящий русак, плотный, блондин, с чуть расплывшимся овалом лица, с обещающим стать мясистым, сейчас еще прямым носом, толстоватыми губами, высоким лбом и серовато-голубыми глазами, в которых я прочел сострадание... В нем все говорило о стабильности, внутренней порядочности, решительности, потому что разум его подчиняется сердцу...
— Вы дали согласие, — продолжал полковник, — честно с нами сотрудничать в поимке и разоблачении диверсантов из НТС, ныне работающих на английскую разведку. Начнем с письма Байдалакову. Во Франкфурт едет фотокорреспондент, ваш добрый знакомый по вологодскому госпиталю, и постарается передать ему в руки ваше письмо. Тем не менее в нем не должно быть ни слова о вашей «деятельности», ни обратного адреса, никакой политики. Вас интересуют сугубо личное: родные, близкие и, наконец, они сами.
«Сейчас решается моя судьба! И это, Владимир, зависит только от тебя! Отказывайся — и тогда ждет тебя смерть, или юли, выкручивайся, будь и вашим и нашим — и тебя ждет духовная смерть, или?..»
Словно подслушав мои мысли, полковник продолжал:
— Подумайте, что и как написать, чтобы не вызвать подозрения. Кратко, в выдержанном тоне, о происшедшем с вами здесь, войне, контузии, вологодском госпитале, как подружились с рядом лиц, не указывая ни фамилий, ни адресов. Предоставить инициативу должно им. Николай Андреевич, надеюсь, постарается привезти ответ на ваше письмо.
Майор отвел меня в соседний кабинет, усадил за стол и положил передо мной лист писчей бумаги. Я сложил его вдвое, вкратце написал о себе и потом попросил разузнать о судьбе матери, о сыне, сестре и брате и, наконец, называя их по именам, передал приветы Околовичу, Поремскому, Столыпину и Ольгскому.
Согласно договоренности, перешедший границу и вдруг попавший в лапы КГБ энтеэсовец должен идти на любую сделку. Союз постарается ему помочь. Для этого на второй странице письма, если оно не написано под диктовку, следует перечеркнуть слово или исправить букву. Тут Околович допустил грубую ошибку—установка касалась всех. У него не хватило фантазии в то время придумать «индивидуальный ход», будь то, скажем, знак препинания, поставленный невпопад, ошибка в слове, абзаце, и так далее. Я понимал, что сейчас, после ареста многих энтеэсовцев, перешедших границу до войны, оставшихся в пределах Союза после отступления немцев и взятых в Германии, Австрии, Венгрии, в Лимитрофах и на Балканах, начиная с самого генсека Георгиевского, КГБ все это известно, сознавал, понимал: такой экивок может кончиться катастрофой, и все-таки что-то заставило меня пойти, как мне казалось, на хитрость. И в условленном месте, ничего не зачеркнув, букву «а» я написал как «и», а потом надел на нее «шапку».
Прочитав, майор, не заметив, видимо, исправления, уставился на меня и спросил:
— Значит, вы считаете, в таком виде можно письмо передавать. Вы ничего не забыли?
— Все, о чем мы говорили, вроде написано, к тому же это черновик! — Я понял, что речь идет о помарке.
Борис Григорьевич еще раз пробежался тазами по тексту и, заметив исправленное «и», облегченно вздохнул и улыбнулся. Потом ткнув концом ручки на «шапку», сказал:
— Вы считаете это достаточным?
— Конечно! Байдалаков будет разглядывать письмо со всех сторон, постарается снять и отпечатки пальцев, изучит и бумагу, и чернила. Время у них на это есть, найдутся и специалисты. — А про себя подумал: «Хоть я и считаю основную массу энтеэсовцев людьми заблудшими и вроде меня обманутыми, хоть и считаю вместе с вами, что Россия шла не по тому пути, но теперь-то она с него сворачивает! Уже потихоньку начинает отделываться от евреев... А вы свернули в другую сторону, пошли на предательство! И все-таки судить вас не собираюсь. Но свои ошибки как-то исправлять вам придется, если осталась хоть капля совести. Должны вы понять и меня!»
— Мы ничем не рискуем, если сделаем исправление более четко, — заметил майор, поглядев вопросительно на меня.
—Пожалуйста! Однако, сами понимаете, если вам известны тайные условия переписки НТС, то почему бы не предположить, что английской разведке известно, что вы об этом знаете? Там меня считают человеком осторожным и не совсем уж глупым. Я должен понимать, что упорные исправления на второй странице и второй строчке вызывают подозрение.
Он кивнул головой. И вскоре я снова очутился в камере.
Лежа на своей койке, я про себя поблагодарил Господа, что продлил мои дни, потом начались сомнения, правильно ли я поступил. Достойно ли? Так, в мучительных сомнениях, миновала ночь. А на другой день меня снова вызвали на допрос к майору Ефременко. Он начал с вопроса:
— Любите ли вы Родину?
— Всем сердцем! — ответил я.
— Вы понимаете, что сейчас, после такой страшной, кровавой войны, в которой погибли миллионы лучших людей, ей очень трудно? Вернувшиеся с поля боя отвыкли от физического труда и научились за эти годы играть с огнем: убивать и знать, что каждую минуту могут быть убитыми. Поэтому, сами понимаете, в стране, особенно в городах, участились грабежи, убийства. На днях предпринята акция: переодевшись в женские платья, верней шубы, добрая сотня наших товарищей отправилась ночью, в сопровождении «кавалеров», прогуляться по Москве. По грабителям было приказано стрелять, в результате было ликвидировано несколько десятков бандитов. Такие акции будут проводиться и впредь... Но речь не о том. Как во время войны, так покуда и сейчас, вся тяжесть работы в поле, на заводах и фабриках лежит на женщине. Вместо того чтобы блюсти домашний очаг, воспитывать детей, любить, наслаждаться жизнью, она обречена на безбрачие и тяжелый беспросветный труд!.. А что делать? Надо восстанавливать разоренную страну, в разрушении которой, кстати, принимали участие и ваши товарищи. Сейчас, отметнувшись от немцев, они, спасая шкуры, переметнулись к англичанам. Вы интеллигентный человек, сами знаете, к нашим исконным врагам. С тем чтобы, прикрываясь желанием проповедовать русскому народу теорию солидаризма, по сути дела, вести шпионаж. В общем, идет борьба не столько двух систем, сколько стремление превратить нашу богатую недрами, лесами и всем прочим страну, одну шестую часть суши, с ее населением, в колонию. Перед вами дилемма—отказаться от своего прошлого или предать Родину. Вы поступили честно, пусть совесть вас не мучит... Понимаю, в вас протестует старое, и вы поймите — отжившее: происхождение, воспитание, сложившиеся убеждения о чести, достоинстве и многое другое. Вы человек неглупый, способный, и от вас зависит еще многое сделать для вашей новой социалистической Родины.
Разговор был долгий, задушевный. Я почувствовал в нем не ход следователя, а отклик на зов израненной души.
Шли дни, я все больше сближался с Маршалом. Как истинный аристократ, он недолюбливал Гитлера и считал, что идея национал-социализма, переделанная на современный лад 9* 243 по древней Библии — мечта многих народов стать избранным —главенствующим на протяжении всей истории, начиная с Вавилона, Египта, Древнего Рима и кончая Великобританией, Германией, «горемычной моей Родиной!»
—Я убежден, что человечество с его политикой, хозяйством, промышленностью, техникой и, главное, бездумным отношением к Природе-матери, приближается к своей гибели. Земли баронов фон Биберштейнов в Вюртенберге в прошлом веке давали богатые урожаи. Их рейнские вина не уступали многим французским и даже испанским. Сейчас все изменилось, начиная с самих людей, которые становятся все беспринципней и гаже.
— Царит мать всех пороков — ложь! — заметил я.
— В начале войны наши экономисты советовали фюреру не распускать колхозы, стараясь доказать, что мир должен перейти к плановому хозяйству. Дескать, и дураку ясно, что свободный предприниматель блюдет только свои интересы, а на окружающих людей и среду ему наплевать, и какие угодно ограничивающие его законы тут мало помогут. Поэтому в России, на оккупированной территории, были оставлены колхозы...
— Полагаю, что они были оставлены по другим соображениям: проще было отбирать хлеб!
— Россия когда-то дружила с кайзеровской Германией и крепко, по-соседски была с ней связана. Война четырнадцатого года, сами знаете, была спровоцирована другими силами. Потом, увы, началась вторая. Однако многие наши интеллигенты носились с мыслью, с одной стороны, повлиять на фюрера, а с другой—расположить к себе русского человека и доказать ему, что война идет ради его освобождения от власти узурпаторов, помочь ему осознать свою русскую принадлежность, что он должен стать членом европейской семьи народов, под руководством Великой Германии, которая предоставит ему счастливую долю. А сверхзадачей эти люди видели склонить в сторону рейха весь Восток, с тем чтобы обобщить интересы. Кстати, такая тенденция высказывалась и среди русской эмиграции. В Берлине была выпущена и переведена на немецкий язык довольно интересная книга бывшего вашего государственного деятеля Шульгина, под названием «Три столицы». Подразумевались Берлин, Москва, Токио...
Темы наших бесед были разные, порой самые неожиданные. Маршал фон Биберштейн не только отлично знал политическую кухню Европы и всего цивилизованного мира, но неплохо разбирался в тайных пружинах, нередко действующих вопреки всему. Бисмарк, менее разговорчивый, отлично разбирался в делах Великобритании, а профессор довольно понятно растолковывал нам о будущем, что ждет человечество после расщепления атома. Все они были интереснейшие люди, и я черпал ковшом знания. Так проходили в камере «внутренней» тюрьмы «мои университеты». Тем более к тому времени у меня угасало постоянное чувство щемящего голода: меня усиленно подкармливали. И, глядя на голодных сокамерников, делился с ними пайком. И вдруг — во «внутренней» все происходило «вдруг»! — Маршала вызвали на «допрос», а спустя минуту вновь щелкнул замок и вертухай приказал: «Соберите его вещи!» Так навсегда я расстался с умным, добрым, благороднейшим человеком. Сунув на прощание в его «вещи» свой хлеб и несколько кусков скопленного сахара, я протянул все тюремщику.
Какова судьба этого высокопорядочного человека? Погиб ли он в концлагере или вернулся в свое поместье???
А спустя несколько дней меня вызвали к Меритукову.
Полковник протянул мне вырезку из письма, написанного знакомым почерком, и спросил:
— Узнаёте?
— Байдалаков! — пробормотал я и принялся читать (этот клочок бумаги хранится у меня и поныне!).
«...Теперь о самом тяжелом. Ты мужчина. — Павлика в живых нет. Он умер полгода тому назад в том же городе, где ты его оставил. Об этом написала Нюся оттуда, которая сначала болела, но ныне совсем здорова. Мама с сестрой и братом выехали и благополучны. Можешь написать им — я перешлю. Умер же Павлик от последствий войны, как писала Нюся»...
Прочитав, я уставился в окно. Мелькнула мысль: «Ты убил собственного сына! Он остался бы жив, если бы не понесло тебя сначала в Париж, потом в Берлин и, наконец, сюда! Ты целиком заслужил все это!»
А полковник, подойдя ко мне, взял за плечо и с какой-то задушевностью в голосе сказал:
— Понимаю, тяжело! Крепитесь! Выпейте чаю, закурите, потом вас отведут в другую камеру, и будем вас готовить. Надо обрести более благообразный вид...