Книга: Свой среди чужих. В омуте истины
Назад: 1
Дальше: 3

2

Ни полковник из штаба дивизии, ни капитан из НКВД не появились. В середине мая меня в качестве командира взвода, со всей моей «дружиной», направили в 85-й отдельный саперный батальон. Мы строили оборонные рубежи, ремонтировали автомобильные дороги и железнодорожные мосты, намного сложней было, когда дело касалось устройства минно-взрывных заграждений или разминирования мостов, дорог в тыловых районах фронтов.
Самым сложным было определить тип мины и верно ее обезвредить. Противотанковые, противопехотные, противотранспортные, осколочные, фугасные, специальные, ловушки диверсионные, одни взрывались от нагрузки силой, другие — в заданное время, третьи—по радиосигналу, четвертые—в силу самых неожиданных случайностей. Немало минеров, даже весьма опытных, погибало и пострадало от скоропортящихся генераторов звукового и визуального индикатора на миноискателях и, наконец, по каким-то неведомым причинам от покинувшего минера шестого чувства, его предупреждающего: «Берегись!»
Рокот летящих снарядов я слышал в Елизаветграде в 1918 году. Тогда над городом летали трех- и шестидюймовые снаряды. В 1942 году что только ни завывало, рокотало, гремело и свистело в прифронтовой полосе! Бойцу нужен опыт, чтобы не кланяться пулям, хоть он и знает, что ту, которая в него попадет, оп не услышит. Минеру приходится работать под редкие выстрелы пушек, его ухо либо интуиция подсказывают, пролетит ли снаряд, или он на излете и надо ложиться. Но у человека есть еще самолюбие: плюхнешься сдуру на землю, а снаряд пролетел мимо — как потом поглядеть в глаза напарникам? А если ты командир взвода?..
В результате я получил тяжелую контузию и был ранен в ногу. Пришел я в себя в постели. Красивая сестра милосердия, склонившись надо мной, старалась не то разжать сжатые зубы, не то влить мне что-то в рот. Увидев мой осмысленный взгляд, она погладила меня по голове, сказав стоявшему позади нее мужчине в белом халате:
— Пришел в себя!
Я узнал, что лежу в далеком вологодском госпитале. Поначалу я напоминал, наверно, только что родившееся существо. Память возвращалась медленно, а кусок жизни так навсегда и выпал, будто его и не было. Позже я так и не смог вспомнить, куда девался Силка Криволап, который, наверно, как всегда, находился неподалеку, напрочь вылетели из головы фамилия ротного, командира батальона, название места, где меня контузило. Начальник госпиталя, высокий усатый полковник Воронов, утешал:
—  Благодарите судьбу, что не стали инвалидом. Организм у вас крепкий, да и в рубашке родились! Память постепенно восстановится, кое-что и вычеркнется: организм человеческий —штукенция пресложная! Главное сейчас взбадриваться, любыми способами: холодным душем, крепким чаем, гуляйте побольше, не бойтесь наших северных морозов, заведите, в конце концов, роман.
—  А рюмку-другую тоже можно?
—  Водку глушить больше рюмки не советую...
Взбадриваться?! Как? Чем? Скрепя сердце решил расстаться
с последним, что меня связывало с прошлым, — отцовским кольцом: посередине большой рубин, а по бокам по довольно крупному бриллианту. В отличие от часов, нательного золотого крестика с цепочкой, оно сохранилось. И неудивительно — я с большим трудом стягивал его даже с намыленного в горячей воде безымянного пальца. Денег за него мне отвалили кучу. И я исправно следовал совету Воронова... Не обошлось и без романа.
Звали ее Людмила, и потянуло меня к ней, видимо, потому,, что перед отъездом из Белграда ко мне частенько захаживала полная чудесного женского шарма шестнадцатилетняя гимназисточка Люда, желавшая изучить все способы Любви.
В отличие от Белградской, Вологодская была скромна, пожалуй, даже целомудренна, и все-таки чем-то напоминала первую. И я подумывал о том, чтобы, вернувшись после войны
в этот тихий и, как мне казалось, патриархальный город, устроиться на работу по соседству в Нюксинском районе, жениться и зажить наконец спокойной жизнью. И тревога, которая меня «взбадривала», когда я не обнаружил своего бумажника, где хранилась записка Павла Ивановича, улеглась. И я твердил: «Может, к лучшему!»
Незадолго перед выпиской, в десятых числах марта, воспользовавшись на редкость солнечным днем, я отправился на рынок. Брожу, поглядываю на снующих мужчин и женщин, почти поголовно одетых в грязновато-черные ватники, и браню себя, что никак не могу привыкнуть к такой бедности. И вдруг передо мной останавливается ярко одетая цыганка. Смотрит на меня оценивающе своими большущими черными глазами, словно пронизывает насквозь, берет меня за рукав и тащит в сторонку, приговаривая:
—Давай, милай, погадаю! Всю правду скажу, что было, что ждет. Позолоти ручку!..
Студентом, как и вся русская эмиграция, я верил в потустороннее, увлекался Блаватской, занимался спиритизмом и был убежден — впрочем, и сейчас тоже, — что некоторые люди обладают тайной силой предвидения, чтения мыслей на расстоянии, гипнозом, регулированием собственного веса... Всем тем, чем некогда владели маги, чародеи, волхвы, кудесники, ведьмы, которых так безрассудно, начиная со Средних веков, предавали смерти фанатики веры или Бога, и фанатики материи—дьявола. Какое-то соприкосновение с этими необыкновенными людьми имели и цыгане!
Этому племени я симпатизировал давно, с юных лет. Прибывающие в начале двадцатых годов русские эмигранты расселялись по всей стране. До трудоустройства, а дети — до поступления в закрытые учебные заведения, получали пособие в размере 400 динаров в месяц,что хватало для прожиточного минимума. Нашей группе досталось богатое словацкое местечко, неподалеку от Белграда, где мать, отчим и недавно родившаяся сестренка Галя прожили почти десять лет. А я спустя месяца три переехал из Словакии в зеленую, цветущую, культурную Славонию, в бывший лагерь для русских военнопленных, в местечко с поэтическим названием Стерниште при Птуе, в Донской кадетский корпус, куда был принят в четвертый класс, среди учебного года. Этому я был обязан жене председателя нашей колонии, бывшего начальника Елизаветградского кавалерийского училища полковника Валиковского, которая относилась ко мне с материнской нежностью. Красивая, начинающая увядать цыганка, избалованная успехом оперная певица, она обладала еще какой-то магической силой. Казалось, перед нею не было преград. Благодаря ее вмешательству нас поселили недалеко от столицы, она же командовала мужем и всей колонией, добилась того, что старопазовская община, со своей стороны, выделила помощь, устроила кое-кого на работу. Мало того, сумела воздействовать на моего отчима, который после крупной ссоры со мной пошел на мировую, и в какой-то мере сыграла роль в становлении моего духовного естества.
В Европе цыган называют по-разному: египтянами, фараоновым племенем, гитанами, — себя они называют ромами. Ученые считают их выходцами из Индии.
Все это мелькало у меня в голове, пока я покорно шел за ней. Тем более, что цыганка была похожа на Валиковскую.
Отойдя в сторонку от снующей толпы, на солнышке, мы остановились. Я протянул ей левую руку и спросил:
— Если ты, красавица, все знаешь, скажи, как меня зовут? Имя?
Она, взяв мою руку, подтянула меня к себе ближе, пристально посмотрела в глаза и покачала головой:
—  Нет, не Иваном, мой красавец, не Иваном тебя кличут... Не отводи глаз. Во-ло-дя!..
Я был потрясен и тут же сунул ей червонец. А она продолжала:
—   Так-то, мой милай, а суженая твоя не Люда, а много- много лет проживешь с Алей, но сначала смерть к тебе свататься станет...
Прошло больше полувека, а порой всплывают вологодский рынок и пестро одетая, черноглазая цыганка, так точно предсказавшая мою судьбу.
В конце марта 1943 года меня направили в Велиж, где находился штаб Четвертой ударной армии. В комендатуре я нос к носу столкнулся с полковником из штаба 358-й дивизии. И хоть я после тяжелой контузии похудел, побледнел, осунулся, меня он узнал сразу, и крепко пожав руку, сказал:
—  С приездом, товарищ младший лейтенант. Справлялся о вас. Сказали — в вологодском госпитале. В свое время я обещал взять вас к себе переводчиком, но, сами понимаете, война есть война. Не успел прибыть в штаб, как меня послали в Москву, с докладом начальству. А когда вернулся, вас и след простыл. Ищи иголку в стоге сена! Тем не менее вы тут как тут, на ловца и зверь бежит. Как раз занят подбором толковых, знающих язык переводчиков. Пойдемте! — и повел меня в кабинет.
Звали его Павлом Владимировичем, был он из донских казаков, из знаменитой в свое время виноградниками станицы Цимлянской, то ли по глупости, а скорей по злому умыслу, превращенной в загнивающее Цимлянское море.
Я напомнил ему об «индульгенции», которую дал мне Манке и которую он повертел в руках и, вернув мне, сказал, что капитана нет, и посоветовал дать ему, когда приедет.
— Помню, как же, листик чистой бумаги! Вы так и не передали?
—Хранил в военном билете, а когда меня контузили, я ведь был долгое время без сознания и, наверно, проверяли мой документ, чтобы выяснить личность, «бумажку» обронили. Сами понимаете, товарищ полковник, как меня это беспокоит!
Полковник замялся, почесал затылок, потом махнул рукой и, оглянувшись на дверь, заговорил вполголоса:
—Дело в том, что капитан у нас больше не появился. Вместо него прибыл майор, в котором я узнал человека, по некоторым причинам мне неприятного, пожалуй, даже омерзительного. Дело в том, что мой родной брат Александр арестован по делу Тухачевского и «незашто, непрошто» сослан на Колыму, кажется. И об этом позаботился этот тип. Поэтому я ничего ему и не сказал. И, мне кажется, поступил правильно. А мой совет вам — лучше помалкивать. Насколько мне известно, почти все побывавшие за границей товарищи заканчивают свою карьеру плохо. Конечно, исключения бывают, и потому на своем предложении я вовсе не настаиваю...
—Тем не менее я вас, товарищ полковник, послушаю! — заметил я. Мне стало страшно при мысли попасть в руки такому, как мне в ту пору казалось, садисту.
Порешив это дело, я получил назначение, оформленное тут же, с тем чтобы отбыть в штаб дивизии в тот же день и включиться в работу.
Кого только я ни допрашивал, с какими характерами ни сталкивался, какого вранья и горькой правды ни наслушался! А в результате пришел к выводу: допрашиваемого надо подготовить к «исповеди», суметь отыскать ему данные, успокаивающие совесть, а он уже сам найдет тысячу доводов в этих экстремальных, чрезвычайных обстоятельствах, где угроза и желание жить затемняют духовное начало, эмоции, понятия о долге, чести, совести, и побеждает холодный рассудок.
Тысяча девятьсот сорок четвертый год близился к исходу, когда я внезапно очутился в положении допрашиваемого и, слушая опытного, умного красавца начальника управления МТБ полковника Литкенса, отбросив эмоции, думал про себя: «Сегодня ты, а завтра я!»
...На соседней наре полулежит светлый шатен. Его серовато- синие глаза выражают обреченность, запорожские усы с рыжинкой нависают над крепко сжатыми, чуть искривленными губами. Цвет испитого лица землистый. Повадки, певучая речь, весь облик выдают в нем украинца. На вечерней перекличке я в этом убеждаюсь — его фамилия Зюзь-Яковенко.
Уже неподалеку от Москвы он рассказал, что арестован перед самой войной. Он и ряд его товарищей после окончания Академии Генерального штаба были для «усовершенствования» направлены в Берлинскую академию, чтобы пройти курс наук и там. По прибытии он был произведен в генералы (комдивом или комкором?), принят Шапошниковым. А всю группу готовили к встрече с Иосифом Виссарионовичем. И вдруг повезли на Лубянку и обвинили за «связь с врагом». «Продержали два месяца и все "уговаривали" сознаться, на разные манеры. Упрямым хохлом величали. А тут война. Внутреннюю тюрьму эвакуировали в Саратов, и там про меня забыли. И только недавно вспомнили, привезли в Киев. Как спеца, знакомого с заданиями и подпольной работой оуновцев, еще и это задумали пришить».
Я слушал его и думал: «Зачем? Кому это нужно? Дать способному человеку высокую квалификацию, затратив на это кучу денег, а потом арестовать, держать всю войну под замком, кормить худо-бедно???»
—На допросе я рассказал, что мне однажды довелось в Берлине столкнуться с Коновальцем и жестко поспорить. Я глубоко убежден, что идея «Самостийной Украины»—задумка немцев и англичан и расшифровывается просто: разделяй и властвуй!
То же самое было в свое время и с Германией — католики, лютеране, евангелисты, — однако немцы это поняли, а вот славяне ни в какую! Грызутся чехи со словаками, сербы с хорватами, Закарпатье с Украиной и Россией. Одним словом, весело живем!
Зюзь-Яковенко вдруг улыбнулся, сверкнули белые зубы, морщинистое лицо с ямочкой на подбородке преобразилось, напряженный взгляд стал ласковым, добрым.
В ответ на его улыбку улыбнулся и я, подумал: «Хочешь узнать человека — гляди на его улыбку. По ней можно судить, умен ли он или глуп, добр или зол, хитер или прост. Она выражает любовь и ненависть, симпатию или презрение, радость или боль, приказ или просьбу... и многое другое».
До самой Москвы-Товарной мы вели задушевную беседу с этим хорошим высокопорядочным генералом. Кто знает, какова его доля? Какая участь его ждала? Впрочем, и меня тоже...
Ночью меня с несколькими арестованными повезли в «воронке». Когда я заговорил, на меня цыкнули. Я вспылил, обозвав их послушной тюремной скотиной, и отвернулся. Только у одного я прочел в глазах одобрение.
Ехали мы мучительно долго, без конца останавливаясь. Дверь отворилась, и послышалась команда: «Выходи по одному! Руки назад!»
В сопровождении двух конвоиров я прошел по двору и уже не помню как поднялся на 6-й этаж, где нас встретил начальник караульной смены—высокий, красивый старшина в новенькой хорошо прилаженной форме. Оглядев меня с ног до головы, словно оценивая, он жестом указал, куда идти. Там меня ждали два сержанта. Приказав раздеться догола, оглядели со всех сторон, велели открыть рот, наклониться и раздвинуть ягодицы, поднять руки — не прячу ли я что под мышками. Мне было как- то стыдно за них, верней, за ту работу, которую им приходится выполнять, и пока они ощупывали мою одежду, рассказал им о том, как перед войной 14-го года был обнаружен и захвачен крупный немецкий шпион. «Неподалеку от Брест-Литовска жандармы заметили слепого нищего с собакой-поводырем, направлявшегося к границе. Он показался им подозрительным. Жандармы остановили его, обыскали, но ничего не нашли и уже было отпустили, но в последний момент один из них обратил внимание на собаку-поводыря на длинном поводке. Она нервничала, танцевала на месте и присаживалась на задние ноги, а хозяин дергал ее за поводок. В заднем проходе бедного пса была обнаружена металлическая капсула с важными сведениями». Выпалил я эту историю единым духом. И если поначалу они сделали мне знак помолчать, то в конце заулыбались.
Потом, взяв пояс, сняв с ботинок шнурки, отвели в баню, выдали чистое белье и, наконец, препроводили в одиночку. Шестой этаж был разделен на два. На верхнем были в основном маленькие камеры, на одного-двух заключенных. Моя—четыре шага в ширину и около семи в длину. Стояла железная кровать с матрацем, стол, табуретка, в углу параша. С одной стороны — дверь с глазком и кормушкой, с другой — зарешеченное окно с козырьком. В потолке — яркая лампа, одна стена голая, у другой за крепкой железной сеткой — калорифер парового отопления.
Режим «внутренней» таков: в шесть подъем, уборка камеры, «оправка» — в сопровождении вертухая, взяв парашу, полотенце, мыло, побывать в туалете, — около восьми получить свою «пайку хлеба», чай. Перед обедом — прогулка — около 20 минут. Обед — баланда, каша; ужин — та же баланда; в 10 (22) часов — спать.
Ложиться следует так, чтобы руки были поверх одеяла, — видимо, были случаи, когда заключенные все же находили способ разрезать на руке вены. Лампа светит прямо в глаза, каждые несколько минут щелкает глазок, и если ты случайно повернулся на живот или накрылся не так — звонкий стук ключом в металлическую дверь будит. Не располагают ко сну и громкие шаги караульного, и вызов соседа на допрос или, вдруг, громкий истошный крик. Один раз кто-то кричал: «Палачи!», другой раз: «Товарищи! Здесь коммунистов бьют!»... Можно только себе представить, как, когда у тебя нервы до предела взвинчены, мучительно проходит ночь. Поэтому днем, сидя на табуретке, я порой ухитрялся заснуть, несмотря на щелканье глазка — более редкое...
Мучительно медленно тянулось время. Никто не вызывал меня на допрос. Я не знал, что это обычный прием для Лубянки — воздействовать на психику.
И вдруг среди ночи громко щелкнул замок, вошли караульные, подняли с постели, спросили фамилию и приказали одеться. На Лубянке заключенный не знает, ведут ли его на допрос, переводят ли в другую камеру, везут ли в другую тюрьму или... Позже, в общей камере, мне рассказали тюремный анекдот. Плохо говорящего по-русски китайца вошедший в камеру вертухай спрашивает: «Фамилия?» — «Джан-Линь-Пю- Шпиюна!» — отвечает китаец. Следователь без конца твердил ему: «Ты шпион!» и тот, не понимая этого слова, решил, что так приказано себя называть.
Я одеваюсь и в сопровождении вертухая спускаюсь к выходу, а потом по лестнице, пролеты которой затянуты железной сеткой. Борис Савинков покончил жизнь самоубийством, прыгнув именно в этот пролет!
Спустившись вниз, мы зашагали по длинному переходу с нишами в основное здание, потом по коридорам, поднимались по лифту. Я впереди, «руки назад», за мной вертухай. Если вдруг в начале перехода появлялся идущий нам навстречу заключенный в сопровождении вертухая, меня или его резко поворачивали носом к стене.
Вот наконец кабинет следователя, невысокого капитана с усталыми, припухшими тазами и вялым голосом—дело было в том, что Сталин по ночам не спал, и ему могло прийти в голову позвонить Лаврентию Берии, Молотову или Кагановичу. Если не спал Берия, не могли это себе позволить и начальники управлений, не говоря уж о прочих кагебистах. К тому же и допрос разбуженного заключенного среди ночи дает больший результат.
После подробнейших данных о себе, о родителях, бабушках и дедушках следователь предложил рассказать о враждебной деятельности, которую я вел за границей и в Советском Союзе.
Я принялся было рассказывать о своей последней поездке в Париж. О встрече с Гуго Блайхером, Лили Каре, Павлом Ивановичем... Он, сразу перебив меня, повторил вопрос:
—   Гражданин Чеботаев! Расскажите о своей вражеской деятельности, которую вы вели против нашего государства! Вопрос ясен?
—   Никакой, по сути дела, антисоветской работы против СССР я не проводил. В НТСНП я занимался тем, что собирал материалы о видных деятелях эмиграции.
—  Не только эмиграции. Архив с Балканской находится у нас, так что говорите лучше правду!
Допрос продолжался до утра. Кое в чем я признался, кое-что отрицал. На другую ночь все повторилось. Началось сначала и на третью, и на четвертую ночь.
Днем мне не давали уснуть участившиеся пощелкивания глазка и громкий стук ключом в дверь, а ночь проходила в кабинете следователя, где, сидя на стуле, напрягая память и теряясь в догадках, как ответить на уже в который раз заданный вопрос, чтобы не нарушить логики. Победу, разумеется, одержал опытный капитан госбезопасности. Где-то что-то не совпадало.
Совершенно обалделый от желания спать, я принялся выискивать свои преступления. И рассказал о том, как вызвал меня начальник русского отдела полиции в Белграде Николай Губарев и предложил поехать в Сплит с тем, чтобы сообщать о проплывающих советских судах, которые везут «добровольцев», снаряжение и провиант сражающейся с Франко Красной Испании. Сам я не поехал, но послал члена НТСНП Бржестовского... Это подействовало. «Чеботаев раскололся!»
День я спокойно дремал на своей табуретке, а всю ночь проспал как убитый. После прогулки пришел библиотекарь и спросил, какие книги для чтения мне принести. В тот же вечер меня повели «на допрос» к начальнику 2-го управления полковнику Литкенсу.
Все производило впечатление, начиная с роскошного кабинета, обстановки, самого полковника — красивого, статного, любезного, чуть насмешливого и умного. Он встретил меня на удивление любезно, величал Владимиром Дмитриевичем, угостил настоящим чаем, накормил бутербродами, сунул пачку «Казбека» и после получасовой «задушевной» беседы предложил написать чистосердечно все о своей «контрреволюционной деятельности» в качестве начальника контрразведки в НТСНП в Югославии, Франции, Германии и Советском Союзе. Честно, без экивоков, поскольку проверить все в данный момент не предоставляет труда.
—   Вы, — говорил Литкенс, — ряд лет были членом, и не рядовым, в антисоветской организации, занимающейся террором, шпионажем, распространением клеветнических листовок. Когда вся страна и многие белоэмигранты встали на защиту своей Родины, ваш НТС сотрудничал с фашистами и готовил из военнопленных предателей родины, убийц, диверсантов, шпионов. Состряпал целую идеологическую программу изменнику, бывшему генералу Власову и его своре. Вы, Владимир Дмитриевич, пришли к нам непрошеным с тайной целью проповедовать свой «солидаризм», как это делали тысячи энтеэсовцев с их сателлитами на оккупированной немцами территории. Разве не так?
—  Честно говоря, идеология НТС противоположна фашизму, о чем свидетельствует то, что ряд партизанских отрядов НТС вели борьбу с немцами. А я пришел «непрошеным», после того как помог вашему сотруднику Павлу Ивановичу Богрову в Париже, и впоследствии честно воевал — как умел и мог.
—    Вы помогали Франции, Сопротивлению и непосредственно «Интералие», которое в результате оказалось в руках немецкого абвера, — не забывайте этого. Вы воевали, были контужены, ранены, это все, разумеется, похвально, но вы нередко высказывали враждебные нашему Союзу мысли, это тоже следует помнить.
Еще когда меня ввели в этот роскошный кабинет, я сразу понял, что на весах моя судьба, и решил твердо отстоять свою жизнь. Особых секретов выдать я не мог, оставалось заинтересовать по-другому.
—  Я люблю нашу великую страну всей душой и понимаю, что возврат к капитализму, реставрация ее погубит. Живя на Западе, я все больше убеждался, что их государственный строй ведет человечество к гибели. Анархия в производстве, в добыче ископаемых; безответственное отношение к вредным отходам, загрязнение рек, воздуха и морей; безжалостная вырубка лесов—наших легких. Поэтому спасти мир от неминуемо надвигающейся катастрофы может только плановое хозяйство, строгое, пусть даже беспощадное. И я горжусь тем, что первыми к этому выводу пришли в нашем государстве партия большевиков и ее вожди...
—  Вождь! — поправил меня Литкенс. — Эту теорию, увы, покуда мы еще не можем воплотить в жизнь, поскольку буржуазный мир нам мешает.
—    Своей борьбой против фашистов я это доказал и на практике, начиная с того, что привел двух пленных немцев, из которых один был офицером, адъютантом командира полка.
—   Если уточнить, то не вы, а отряд, который шел с вами.
—   Но этот отряд создал, подготовил и привел я.
—Ваша «подготовка» была довольно любопытной. Геноссе Манке утверждает, что вы довольно резко критиковали советскую власть и некоторых ее вождей. Поэтому, если хотите доказать свою лояльность к советской власти, подумайте, как это сделать.
—  Я постараюсь выполнить все ваши предложения.
—   Хорошо, сейчас напишите, ничего не тая, о вашей деятельности в НТС. И постарайтесь дать точную характеристику его вожаков.
—  Байдалакова, Георгиевского и Вергуна?
—  Нет, Байдалакова, Поремского, Околовича, Столыпина... Чистосердечное признание уменьшит вашу вину.
Сдерживаясь, как бы он не заметил кипящего во мне бешенства, я поглядел на Лубянскую (имени Дзержинского) площадь, процедил:
—  Хорошо!
На другой день библиотекарь принес мне книжки, дали дополнительный паек и через день водили в спецбокс, где стояли два удобных ступа, стол, на нем чернильница, перо, несколько листов бумаги и коробка спичек. Часа через два приходила миловидная женщина в форме старшего лейтенанта — видимо, секретарь Литкенса, садилась напротив, прочитывала написанное и делала уточнения, предлагая их тут же вносить. Вскоре я заметил, что эти уточнения лили воду на мою мельницу. К примеру, когда я описал свою встречу с начальником русского отдела полиции Белграда Губаревым и он предложил поехать или послать кого-нибудь из членов НТСНП в Сплит, с тем чтобы давать сведения о проплывающих советских кораблях, направляющихся в Испанию, она спросила:
—   Предложил или приказал? Он-то не очень с вами считался. Нам известно, что впоследствии он стал одним из помощников Скорцени.
И я тут же поставил слово «предложил» в кавычки.
Она же сообщила мне о том, что генеральный секретарь НТСНП Михаил Александрович Георгиевский сидит в камере неподалеку от меня. Что он объявил голодовку, и его искусственно кормят.
Прошло два месяца. Я закончил свою писанину. И меня перевели на другой этаж в общую камеру. В основном это были, за некоторым исключением, малоинтересные люди: партизаны, власовцы, бандеровцы. Помню мальчика лет четырнадцати, ко мне прилепившегося, кто знает почему. Помню молодого еврея Александра Сергеевича (?!), читавшего наизусть всего «Евгения Онегина»...
Прошло месяца три... Я кое-чему научился, как, например, общаться с соседями с помощью перестука, как и где дать, кому надо, о себе знать. Понял, что тюрьма — это маленький мир, живущий по своим законам, полный взаимного недоверия, мир опытных, поднаторелых стукачей, политических противников существующего строя и ни в чем не повинных «болтунов» или родичей так называемых врагов народа.
Назад: 1
Дальше: 3