Книга: Стена памяти (сборник)
Назад: Загробный мир
Дальше: Сноски

На глубине

Том родился в 1914 году в Детройте, в четверти мили от соляных копей «Интернешнл Солт». Его отец где-то за кадром, не стоит упоминания. Мать содержит пансион из шести плохо изолированных комнат с кучей всегда запертых дверей, за которыми дремлют унылые пожитки бездомных поденщиков: мышиного цвета куртки, стоптанные рабочие башмаки, над кроватями эстампы – по большей части неодетые женщины с грудями, подкрашенными оранжевым. Через полгода работягу либо увольняют, либо призывают в армию, либо он умирает и его заменяют другим, поэтому к мальчику Тому очень рано приходит понимание того, что этот мир непрестанно поглощает молодых мужчин, от которых остаются одни беспамятные предметы – пустые кисеты для табака, карманные ножи с отломанным лезвием, пропитанные солью брюки.
В четыре года у Тома начинаются обмороки. Заворачивает, скажем, за угол, вдруг начинает тяжело дышать, и – хлоп! – свет гаснет. Мать вносит его в дом, укладывает в кресло и посылает кого-нибудь за доктором.
Дефект межпредсердной перегородки. Дырка в сердце. Доктор говорит, кровь шунтируется из левого предсердия в правое. Его сердцу приходится выполнять тройную работу. С этим живут лет до шестнадцати. Повезет – значит до восемнадцати. И лучше ему не волноваться.
Мать приучает себя говорить чуть не шепотом. Будь так добр, пожалуйста-спасибо, мой миленький маленький Котик. Кровать Тома она переносит наверх, в отдельную комнатку, чтобы ни яркого света, ни громких звуков. Утром приносит ему стакан пахты, потом указывает на метлу или стальную мочалку. И тихим голосом напутствует: Только не напрягайся. Он чистит угольную печь, подметает мраморное крыльцо. Иногда от работы отрывается, смотрит, как, важно выступая, спускается по лестнице самый старший из постояльцев, пятидесятилетний мистер Уимз: по случаю холода натянув на голову капюшон, шагает к шахте, где войдет в клеть подъемника и спустится под землю на глубину тысячи футов. Том представляет себе этот спуск: редкие и тусклые огоньки набегают и удаляются, вверху гудят и громыхают тросы, а рядом, в той же клети, теснятся еще человек шесть других шахтеров, каждый со своими собственными заботами – заботами настоящих мужчин. Они опускаются под землю в город под городом, где уже стоят в ожидании мулы и горят керосиновые фонари на стенах блистающих залов из соли, бесконечными галереями простирающихся дальше, туда, куда не достает свет даже самого дальнего фонаря.
Шестнадцать, думает Том. Если повезет – восемнадцать.
Школа представляет собой трехкомнатный сарай, кишащий отпрысками шахтеров-соледобытчиков, углекопов и монтажников металлоконструкций. Ирландцев, поляков, армян. Матери школьный двор кажется тысячей акров кромешного ада. Не бегай, не дерись, шепчет она. От игр тоже лучше воздержаться. В первый день она забирает его из класса через час. Ш-ш-ш, предваряет она его возражения и обвивает руками, как канатами.
Начальные классы Том то посещает, то нет. Иногда она не пускает его в школу целыми неделями. К десяти годам он неуспевающий по всем предметам. Я стараюсь, виновато оправдывается он, но буквы со страниц разлетаются и бьются об оконное стекло, как снежинки. Тупица, говорят о нем мальчишки, и Том с этим, в общем-то, даже согласен.
Том подметает, моет, драит крыльцо пемзой дюйм за дюймом. Медленно, как патока в январе, комментирует это мистер Уимз, но при этом подмигивает.
Каждый день, ежечасно и ежесекундно в дом лезет соль. Покрывает коркой раковины, откладывается в щелях под плинтусами. С постояльцев она тоже так и сыплется – из ушей, башмаков, с носовых платков. Поблескивающими полосками ложится вдоль морщинок на простынях: этакие каждодневные уроки коварства.
Начинать с краю, потом отскабливать середину. Постельное белье по четвергам. По пятницам туалеты.
Но вот ему двенадцать; миссис Фредерикс начинает задавать ученикам доклады. Руби Хорнэди вызывают шестой. У Руби вместо волос огонь, вместо дня рождения Рождество и пьяница вместо папы. Из девочек только она и еще одна добираются до четвертого класса.
Сама не своя от ужаса, она читает заготовленный дома доклад. Если вы думаете, что озеро большое, вам надо видеть океан. Океан покрывает три четверти поверхности Земли. И это только его поверхность. Кто-то бросает в нее карандаш. Складки у Руби на лбу углубляются. Наземные животные живут на суше – на ее поверхности или на деревьях. Это крысы, и черви, и чайки, и прочие. А вот морские животные живут везде – в волнах прибоя, и в толще воды, и даже в каньонах на глубине шести с половиной миль.
Она пускает по рядам красную книжку. В книжке колонки текста перемежаются цветными фотографиями, от которых сердце у Тома колотится так, что закладывает уши. Круговерть зубастых рыбешек. Царство пурпурных кораллов. Пять оранжевых морских звезд, прилепившихся к скале.
Руби продолжает: В Детройте когда-то росли пальмы, были кораллы и ракушки. Детройт был морем глубиной в три мили.
Миссис Фредерикс спрашивает: Руби, где ты раздобыла эту книжку? Но к тому времени Том уже едва дышит. Перед его глазами прозрачные цветы с ядовитыми щупальцами, устричные банки и розовые шары с тысячей иголок на спинах. Он пытается спросить: Это что, все взаправду? – но с его губ срываются искрящиеся пузырьки и всплывают, улетая к потолку. Он падает, и парта падает вместе с ним.

 

Врач говорит, что Тому лучше в школу не ходить, мать соглашается. Сиди дома, говорит доктор. Если чувствуешь, что волнуешься, пробуй думать о чем-нибудь грустном. Мать разрешает ему спускаться вниз, только чтобы поесть или поработать. Все остальное время сиди в своей комнатушке. Нам надо быть осторожнее, Котик, шепчет она, возлагая ладонь ему на лоб.
Долгими часами Том сидит на полу рядом со своей кроватью, вновь и вновь складывая из затейливых кусочков одну и ту же головоломку – швейцарское шале. Пятьсот кусочков, девяти не хватает. Иногда мистер Уимз читает Тому приключенческие романы. В соляных копях прокладывают новую штольню, и в паузах между словами мистера Уимза Том чувствует, как взрывы, пробиваясь сквозь тысячу футов камня, выходят наружу и сотрясают хрупкий насос у него в груди.
Он скучает, ему не хватает школы. Не хватает неба. Не хватает всего на свете. Когда мистер Уимз в шахте, а мать на первом этаже, Том все чаще, прокравшись по коридору, отводит штору и прижимается лбом к стеклу. Дети бегают по снежным тропкам, окна литейного цеха горят огнями, вагоны поезда катятся под поднятым над путями трубопроводом. Группами по шесть человек шахтеры появляются из ворот шахтного копра, вытаскивают из комбинезонов пачки сигарет, чиркают спичками и отряхиваются на вечернем ветерке, вроде каких-нибудь засыпанных солью насекомых, тогда как другие фигуры, потемнее, – шахтеры второй смены, – переминаясь на холоде с ноги на ногу, ждут за воротами своей очереди в клеть и туда, в подземелье.
Временами ему снится море, волны и кораллы, стаи груперов, снующие между ними, и уходящие в глубь столбы света. Снится Руби Хорнэди: будто бы она отворяет дверь и входит к нему в комнату. Она в медном водолазном шлеме; наклоняется над его кроватью, и окошко шлема оказывается в дюйме от его лица.
Он вскакивает, как подброшенный. В паху все вздыблено. Он думает: Мне грустно, грустно, грустно.

 

Однажды в дождливое воскресенье звонит звонок. Том открывает дверь, а там Руби Хорнэди, стоит на крыльце под дождем.
Привет. Том десять раз моргает. На дороге лужи, на лужах тысяча пересекающихся окружностей от дождевых капель. Руби показывает ему банку, в ней на дюйм воды, а в воде дрыгаются шесть черных головастиков.
Мне показалось, тебя интересуют обитатели глубин.
Том пытается ответить, но язык не слушается: через открытую дверь нахлынуло небо – ни выдохнуть, ни вдохнуть.
Ты ведь не будешь больше падать в обморок, да?
Тяжело топая, в прихожую спускается мистер Уимз. Господи, Том, она же промокла как мышь, ты должен пригласить даму в дом.
Руби стоит, с нее капает на плитки пола. Мистер Уимз ухмыляется. Том бормочет: Сердце
Руби протягивает банку. Хочешь – возьми. Они скоро превратятся в лягушат. На ее ресницах блестят капельки. Промокшая под дождем рубашка липнет к ключицам. Ну, это будет ценность, говорит мистер Уимз. Тычет Тома в спину: Правда же, Том?
Том открывает рот. Может, я как-нибудь… эт-самое… говорит он, когда на лестнице появляется мать в своих больших черных ботинках. Атас, оповещает мистер Уимз свистящим шепотом.
Мать выплескивает головастиков в канаву. По ее лицу видно, что она сдерживает себя, но в глазах читается решимость от всякой такой дряни избавляться напрочь. Мистер Уимз, сев за столик с рассыпанными по нему костяшками домино, шепчет: Мать у тебя кремень, Том, но мы ее обломаем, вот увидишь.
Руби Хорнэди, шепчет Том в пространство, лежа в кровати. Руби Хорнэди. Руби Хорнэди. Странная, неуправляемая радость опасной волной вздымается в груди.

 

На кухне мистер Уимз пускается в долгие переговоры с матерью. Тому доносятся их обрывки: Мальчику нужно двигаться, разминать ноги. Ему нужен воздух.
Голос матери, как удар хлыста. Он же болен!
Но он живой человек. Для какой такой особой цели вы его бережете?
Мать соглашается позволить Тому носить уголь из сарая и консервы из рудничной лавки. По вторникам, ладно уж, пусть ходит к мяснику в Дирборн. Только будь осторожен, Котик, и не спеши.
В тот первый вторник Том движется через поселок в таком восторге, что прямо дух вон. По длинным, посыпанным гравием дорожкам, мимо хижин рудничного городка и терриконов голубой и белой соли, пакгаузов, похожих на мрачные храмы, и демонического вида погрузочных транспортеров. Вокруг грохочет и лязгает колоссальной мощью индустрия Детройта. Мальчик говорит себе, что он охотник за сокровищами, герой одной из приключенческих книжек мистера Уимза, агент с особым заданием, разведчик в тылу врага. Нахохлившись, руки в карманы, он идет медленным шагом, но его душа невесомой пушинкой летит сквозь весь этот мрак вперед, радостная и искрящаяся счастьем.
В мае того же года (1929) четырнадцатилетний Том идет по улице, думая о том, что весна приходит независимо от того, замечаешь ты это или нет. Она приходит из-под снега и из-за стен, вдруг возникает в темноте, пока ты спишь, и тут из придорожного бурьяна выступает Руби Хорнэди. Через плечо у нее свернутый кольцами гофрированный шланг, в одной руке маска для плавания, в другой шинный насос. О! Слушай, ты мне не поможешь? Частота пульса у Тома взлетает.
Мне надо к мяснику.
Ну, нет так нет. Руби поворачивается уходить. Но как он может сказать ей «нет»?
Она ведет его на запад, от соляных копей прочь, мимо свалок ржавых механизмов. Они перелезают забор, проходят по брошенному полю и идут еще с четверть мили через сосновый лесок к затону, где цапли, стоящие в зарослях рогоза, на первый взгляд кажутся большими белыми цветами.
Вдох через рот, говорит она и принимается собирать камни. Выдох носом. А ты качаешь. Ну что, Том, понял? В зеленоватой воде на глубине полуметра Том различает смутные силуэты нескольких рыб, плавающих среди водорослей.
Один конец шланга Руби бросает в воду. Второй приматывает вощеной веревкой к насосу. Потом набивает карманы камнями. Входит в воду, оглядывается, говорит: Давай, качай – и всовывает шланг себе в рот. Плавательную маску надевает на глаза и опускает лицо под воду.
Над спиной Руби смыкается речная вода, шланг с берега понемногу сползает. Том старательно качает. Над головой движутся, ползут небеса. Кольца садового шланга, мокро поблескивая на солнце, плавают на поверхности, разворачиваясь и сдвигаясь. Время от времени из глубины поднимаются пузыри, все дальше и дальше от берега.
Одна минута, две минуты. Том качает. Его сердце, несмотря на слабость, делает то же самое. А ведь он не должен быть здесь. Он не должен присутствовать при том, как эта тощенькая, но такая милая девочка топится в затоне. Что же еще-то она делает? Ему вспоминается одно из любимых сравнений мистера Уимза: Дрожишь и мечешься, как магнитная стрелка на полюсе.
Проведя под водой четыре или пять минут, появляется Руби. Неоновая лапша из водорослей облепляет ее голову, на босых ногах целые сапожищи из грязи. Идет, пробиваясь сквозь заросли рогоза. На подбородке прилипшая нитка слюны. Губы синие. В глазах у Тома все плывет. Небо обращается в жидкость.
Вот здорово, превозмогая одышку, говорит Руби. Оф-фигеть можно! Она двумя руками держит мокрые, набитые камнями брюки и смотрит на Тома сквозь не очень ровное стекло плавательной маски. В темных туннелях его кровеносной системы начинается шторм.
Чтобы от мясника потом еще успеть домой к полудню, приходится бежать. Сколько Том себя помнит, это первый раз, когда он позволяет себе бежать, и ноги у него от этого как стеклянные. В конце улицы, не доходя до дому ста ярдов, он останавливается и, держа в руках корзину с мясом, пытается отдышаться. Выплевывает в одуванчики сгусток крови. Он весь в поту, рубашка хоть выжимай. То зависая, то резкими короткими бросками кругом летают стрекозы. Ласточки чертят на небе всякие буквы. Улицу корежит: то она идет волнами, то опять выпрямляется.
Всего-то и осталось – какую-то сотню ярдов! Он чуть не силой заставляет сердце успокоиться. Всё на свете, думает Том, идет по пути, проложенному теми, кто шел раньше: цапли, облака, головастики. Всё на свете, всё на свете, всё на свете

 

В следующий вторник Руби встречает его в конце улицы. И еще через неделю тоже. Они перепрыгивают через забор, идут полем; она водит его по местам, о существовании которых он даже не подозревал. Забредают туда, откуда строения соляных шахт кажутся блеклыми миражами на горизонте; туда, где солнечный свет, пробиваясь сквозь ветви кленов, бросает наземь пляшущие тени листьев. Заглядывают в литейку, где по пояс голые мужики в масках переливают из чана в чан расплавленное железо; карабкаются по горам пустой породы, где растет единственное деревце, как рука, торчащая из преисподней. Том понимает, что рискует всем – свободой, маминым доверием, даже жизнью, – но как удержишься? Как скажешь «нет»? Сказать «нет» Руби Хорнэди – значит сказать «нет» самой жизни.
Иногда Руби берет с собой ту красную книгу с фотографиями кораллов, медуз и подводных вулканов. Рассказывает о том, что, когда вырастет, будет посещать вечеринки, в ходе которых хозяйка вывозит гостей на лодке в море, там все надевают специальные шлемы и отправляются гулять по морскому дну. Делится с ним мечтой стать подводницей, опускаться на глубину в полмили в стальном шаре с окошком. Океанское дно, как она говорит, это отдельная вселенная, место, где все соткано из света – светящиеся зеленым стаи рыб, целые живые галактики, кружащиеся в черноте.
В океане, говорит Руби, половина камней – это живые существа. А половина растений – животные.
Они держатся за руки, вместе жуют индейскую смолку. У него голова идет кругом от лесов из бурых водорослей, подводных пещер и дельфинов. Когда я вырасту, то и дело твердит Руби, когда я вырасту, вырасту
Еще четыре раза Руби опускается на дно затона на реке Руж, пока Том, стоя на берегу, качает насосом воздух. Четыре раза он наблюдает, как она выходит из вод, будто наяда. А я амфибия, смеется она. Это значит «две жизни».
После этого Том заскакивает к мяснику и бежит домой; сердце мчится с ним наперегонки, и перед глазами расползаются черные пятна. Иногда ближе к вечеру, когда, оторвавшись от трудов, он разгибает спину, у него по всему полю зрения идут фиолетовые полосы и темнеет в глазах. Он видит белое сверкание соляных туннелей, красный переплет той книжки в руках у Руби, оранжевость ее волос… Представляя себе ее взрослой, как она стоит на носу корабля, он чувствует, как в нем самом что-то пылает все ярче и ярче, распространяя вокруг лимонно-желтое сияние. Которое просачивается у него сквозь промежутки между ребрами, рвется наружу сквозь щели между зубами, просвечивает в зрачках. Он думает: Надо же! Как много! Неужели все это мне?

 

Теперь, значит, тебе пятнадцать. А доктор сколько обещал? Шестнадцать?
Восемнадцать, если повезет.
Руби вертит в руках свою книгу. Каково это? Ну, то есть знать, что ты не проживешь тех лет, что должен бы.
Когда я с тобой, я не чувствую себя обделенным – так ему хочется ей ответить, но на втором «я» голос подводит его, и конец фразы повисает в воздухе.
Они целуются всего один раз. Так неуклюже. Он закрывает глаза и тянется к ней, но что-то сбивается, и Руби оказывается не там, где ожидалось. Потом они сталкиваются зубами. Когда он открывает глаза, она слегка улыбается и смотрит куда-то влево, а пахнет от нее речной тиной, и тысяча крошечных волосков на ее верхней губе вспыхивают на солнце.

 

В предпоследний раз, когда встречаются Том и Руби, то есть в последний вторник октября 1929 года, все непонятно и странно. Шланг течет, Руби расстроена, и между ними падает завеса.
Иди по своим делам, говорит Руби. Уже, наверное, полдень. Опоздаешь. Но тон при этом такой, будто разговор происходит через стену. Осыпающие ее лицо веснушки ярко разгораются. Свет над затоном тускнеет.
Пока он идет через сосновый лес – идет, идет, – начинается дождь. Том все же успевает и к мяснику, и вернуться домой с корзиной телячьего фарша, но стоит ему открыть дверь в комнату матери, как занавески вдуваются внутрь. Стулья, сдвинувшись с мест, со скрежетом ползут к нему. Дневной свет стягивается в пару лучей, мотающихся взад-вперед, перед глазами проходит силуэт мистера Уимза, но Том не слышит ни шагов, ни голосов, только быстрый ток крови внутри и нечеткий метроном собственного дыхания. Внезапно он превращается в ныряльщика, сквозь толстое запотевшее стекло ведущего наблюдение за миром громадных давлений. Он бродит по дну моря. Губы матери складывают слова: Я же ради него все… Господи, я ли не старалась? Потом мать исчезает.
Пребывая в чем-то более глубоком, чем сон, Том ходит по соляным дорогам в тысяче футов под домом. Сперва вокруг темнота, но через минуту – или день, или год – он видит маленькие вспышки зеленого света, но только где-то там, на дальних галереях, в сотнях футов. Каждая вспышка запускает цепную реакцию следующих вспышек где-то дальше, так что, когда он поворачивает, описывая медленный круг, его взору открывается великое струение сигналов света со всех направлений, и он видит, что во тьму уходят зеленые искрящиеся туннели; каждая вспышка длится одно мгновенье и сразу гаснет, но этот миг повторяет всё, что было прежде, а также и все, что будет потом.

 

Он просыпается в мире, охваченном кризисом. В газетах сплошь самоубийства; цена на топливо утроилась. Шахтеры шушукаются о том, что соляным копям угрожает закрытие.
Литровая бутылка молока стоит доллар. Масла нет, мясо только по праздникам. От фруктов остались воспоминания. Мать подает на ужин по большей части одну капусту и испеченный на соде хлеб. Ну и соль, конечно.
К мяснику ходить больше незачем, да он и лавку свою закрыл. К ноябрю начинают исчезать постояльцы. Первым испаряется мистер Беерсон, потом мистер Фэклер. Том ждет, когда же в дверях покажется Руби, но она все не заходит. Ее лицо стоит у него перед глазами, и он трет веки, стряхивает наваждение. Каждое утро он выбирается из тесной комнатушки и несет свое предательское сердце по лестнице вниз, на кухню, как яйцо.

 

Этот мир кушает людей, как конфетки, говорит мистер Уимз. Во как! Никто не оставляет даже адресов.
Следующим съезжает мистер Хэнсон, потом мистер Хиткок. К апрелю соляные копи работают только два дня в неделю, и мистер Уимз за ужином остается с хозяйкой и ее сыном наедине.
Шестнадцать. Если повезет – восемнадцать. Том переносит пожитки на первый этаж, в одну из оставшихся от квартирантов пустых комнат, и мать ни словом не возражает. Он думает о Руби Хорнэди – о ее бледно-голубых глазах, о разметанных пламенеющих волосах. Интересно, где она сейчас? Ходит где-то по городу? Или уже где-нибудь за три тысячи миль? Потом он перестает задавать себе эти вопросы.

 

В 1932 году мать заболевает. Болезнь выедает ее изнутри. Она по-прежнему надевает приталенные платья, повязывает фартук. По-прежнему каждый день готовит еду и каждое воскресенье отпаривает костюм мистера Уимза. Но не проходит и месяца, как она становится другим человеком, пустой оболочкой в тех же платьях; за столом все такая же прямая, глаза горят, а на тарелке пусто.
У нее появляется манера класть ладонь Тому на лоб, когда он работает. Грузит ли уголь, чинит водопроводную трубу или подметает в гостиной, освещенной сквозь шторы холодным белым солнцем, мать вдруг словно бы из ниоткуда явится и прижмет ледяную ладонь к его бровям, а он закроет глаза, чувствуя, что его сердце надорвано еще чуть больше.
Амфибия. Это значит «две жизни».
Съезжает и мистер Уимз. Надевает костюм, собирает в коробку костяшки домино и оставляет адрес, который где-то в центре.
А я думал, никто теперь адресов не оставляет.
Это ты попал в точку, Том. Схватываешь, прямо как магнит железяку! И на глаза старого шахтера наворачиваются слезы.
Довольно скоро после этого одним не самым прекрасным утром Том входит на кухню, и впервые за все годы, что он себя помнит, матери там не оказывается. Он обнаруживает ее наверху, она сидит у себя на кровати, прижимая к груди молитвенник, полностью одетая, в пальто и ботинках. Комната безупречно прибрана, дом набит тишиной, как ватой.
Квитанции надо оплатить к пятнадцатому. Не голос, а прах и пепел. На крыше водосток оторвался, надо починить. Деньги в комоде, девяносто один доллар.
Мама!
Ш-ш-ш, Котик, шипит на него она. Тебе нельзя возбуждаться.

 

Еще два раза Том ухитряется заплатить. Потом приходят из банка и дом отбирают. Как оглушенный, он бредет под мокрым снегом по слякоти до конца улицы, там поворачивает направо и, шатаясь, ковыляет через сухой бурьян, пока не находит старую тропу, которая приводит сперва в сосновый лес, а потом к затону, в который погружалась Руби. По берегам затон уже схватился льдом, но в середине чистая вода, темная, как свинец.
Он долго стоит на берегу. Тьма сгущается, и он наконец говорит: Я все еще здесь, но где же ты? Кровь обращается в нем, делает круг за кругом, а на ресницах копится снег, и вдруг, откуда ни возьмись, три утки по спирали слетают с ночного неба и беззвучно садятся на воду.
Следующим утром он с четырнадцатью долларами в кармане проходит мимо запертых ворот «Интернешнл Солт». За пятицентовик троллейбус довозит его до центра, и на бульваре Вашингтона он выходит. Солнце, показавшееся между высокими зданиями, цветом похоже на каленый стальной кругляк; Том поднимает к нему лицо, но тепла никакого не чувствует. Он идет вдоль магазинных витрин – пустая, пустая, пустая… – и недвижимых, как изваяния, пьяниц, в полном ступоре сидящих на ящиках. В какой-то забегаловке страдающая зобом официантка приносит ему кружку кофе с поблескивающими на поверхности крохотными кружочками жира.
На улицах лица, лица, – хмурые и бледные, тощие и голодные; и ни одно из них не Руби. Он съедает вторую яичницу с гренками, запив ее второй чашкой кофе. В дверях одного из домов появляется женщина и выплескивает на тротуар таз грязной воды; прежде чем вдребезги разбиться о землю, вода вспыхивает на солнце. В переулке на боку лежит мул – то ли спящий, то ли издохший. В конце концов официантка спрашивает: Вам комнату или койку? – и Том уходит. Он медленно приближается к дому, адрес которого выписал и потом сто раз сверил с тем, что был у матери в записной книжке. Снег сметен к стенам домов, и там его кучи смерзлись, а маленькие золотые окошки кажутся высоко-высоко, на высоте многих миль.
Там оказался тоже пансион. Мистер Уимз сидит за колченогим столом и сам с собой играет в домино. Поднимает взгляд: Ого! Кого я вижу! Вот оно, всемирное тяготение в действии, и расплескивает свой чай.

 

Каким-то чудом внучатая племянница мистера Уимза оказывается начальницей ночной смены санитаров в родильном отделении городской больницы. Родильное отделение располагается на четвертом этаже. В лифте Том не может понять, поднимают его или опускают. Эта племянница окидывает Тома внимательным взглядом, заглядывает ему в глаза и смотрит язык – нет ли признаков нездоровья, – и сразу объявляет, что он принят. Мир летит в тартарары, но дети все равно рождаются, говорит она и выдает ему белый комбинезон.
По десять часов за ночь, шесть ночей в неделю Том таскает по коридорам тележки с бельем – грязные простыни и пеленки вниз, в подвал, чистые пеленки и покрывала из подвала наверх. Разносит еду, собирает грязную посуду. В дождливые ночи работы больше. На втором месте полнолуния и праздники. И не дай бог праздник придется на полнолуние, да при этом ночь будет к тому же дождливой.
Врачи ходят между рядами кроватей, впрыскивают роженицам морфин и какой-то еще скополамин, чтобы они обо всем забыли. Иногда там слышатся вскрики. Иногда сердце Тома начинает усиленно биться по непонятным причинам. В родильных боксах на плитках пола всегда новая кровь на смену старой, которую Том только что вытер.
В коридорах круглые сутки яркий свет, но тьма за окнами угнетает, и в самые глухие ночные часы у Тома появляется ощущение, будто больница погружена глубоко под воду, полы покачиваются, а огни соседних зданий – это стаи светящихся рыб, и все вокруг находится под страшным глубинным давлением.

 

Ему исполняется восемнадцать. Потом девятнадцать. Повсюду не прекращается шествие вялых, апатичных фигур: больничные ворота осаждают сгорбленные дети с пустыми от голода глазами; городские парки заполонили фермеры, которым некуда деваться; целыми семьями люди спят под открытым небом, – все это те, кого не удивишь уже ничем на свете. Главное, их так много, словно неподалеку работает инкубатор, выбрасывающий их по тысяче в минуту, и те из них, кого встречаешь по дороге на работу, это лишь дозорные, крохотная частица грядущих за ними неисчислимых толп.
Но есть в этом и некий проблеск, правда же? На этих рухнувших в упадок просторах разве люди друг другу не помогают? Том, например, часть заработка отдает мистеру Уимзу. А еще он приносит домой с работы старые газеты и терпеливо пробивается сквозь сплетения слов на их юмористических страницах. Вот ему уже двадцать, мистер Уимз печет по этому случаю рассыпчатый яичный кекс, полный кусочков скорлупы, и втыкает в него двадцать спичек, которые Том задувает.
Нет, обмороки бывают, еще как! – причем даже и на работе: однажды упал в лифте, а два раза в огромной, полной гула и дрожи подвальной прачечной. По большей части ему удается это скрывать. Но однажды он падает в обморок в холле приемного покоя. Медсестра по имени Фрэн затаскивает его в чулан. А то еще, смотри, застанут в таком виде… говорит она, вытирая пот с его лица, пока к нему постепенно возвращаются силы.
Этот чулан больше, чем просто чулан. Воздух в нем теплый, влажный; в нос бьет густой запах мыла. На одной стене кран с двойной раковиной; ко всем полкам снизу привинчены тепловые лампы. В стене напротив две дверцы.
Теперь, стоит Тому почувствовать слабость и головокружение, он сразу возвращается на тот же стул в углу этой клетушки, в которой властвует Фрэн. Три, четыре, а бывает, что и десять раз за ночь он смотрит, как другая медсестра просовывает только что родившегося младенца в дверцу (ту, что слева) и кладет его на прилавок, за которым стоит Фрэн.
Фрэн снимает с младенцев вязаные шапочки и разворачивает пеленки. Цвет тела у новорожденных либо красный, либо пурпурный с коричневатым отливом; у них крошечные ярко-красные пальчики и нет ни бровей, ни коленных чашечек, а на лицах не бывает иного выражения, кроме гримасы непреходящего изумления. Принимая их, Фрэн тихо-тихо себе под нос бормочет: Вот, малышка, ну-ка вот так; о’кей, детка, а если тебя чуть приподнять? При этом ручки у них, как у Тома мизинец.
Фрэн берет из стопки новое полотенце, мочит в теплой воде и протирает им каждый дюйм тела новорожденного – ушки, подмышки, веки, – смывая кусочки плаценты, засохшую кровь и прочие остатки млечных жидкостей, сопровождающих появление человека на свет божий. Дитя в это время смотрит на нее взором пустых, но все запоминающих глаз, всматривающихся в такие новые для него явления и вещи. Что оно понимает? Только свет и тьму, только мать, только жидкость.
Фрэн вытирает младенца насухо и, поддерживая его затылок растопыренными пальцами, пеленает его и снова надевает на него шапочку. При этом шепчет: Ну вот, смотри, какая ты хорошая девочка, а мы тебя вот сюда… – одновременно свободной рукой раскрывая два новых, чуть не хрустящих одеяльца, в которые и заворачивает новорожденную, да так ловко – круть-круть, и готово, – после чего кладет ее на каталку, которую Том отвозит в детскую палату, где девочка будет ждать вместе с другими, лежа под лампами, как допекающаяся булка.

 

Как-то раз Том находит в журнале фотографию трехсотлетнего скелета: когда-то это был гренландский кит, в незапамятные времена выброшенный на низменный берег моря в стране под названием Финляндия. Том выдирает ее, изучает под лампой. Надо же, обращает он на нее внимание мистера Уимза. Те цветы, что к нему ближе, самые яркие, видите? И трава чем ближе, тем зеленее, заметили?

 

В двадцать один Том падает в обморок три раза в неделю, но однажды в среду (это происходит в январе), среди обколотых успокоительным мамочек, рядами дремлющих на койках, он вдруг совершенно несомненно узнает лицо Руби Хорнэди. Пламенеющие оранжевые волосы, веснушчатые щеки, руки сложены на одеяле, а на пальце обручальное кольцо. Весь больничный корпус идет волнами. Чтобы не упасть, Том облокачивается на поручень каталки.
Грустно, себе под нос шепчет он. Грустно, грустно, грустно
Опять он отсиживается на стуле в углу помывочной, где орудует медсестра по имени Фрэн, и пытается унять свое сердце. В любую минуту, думает он, вот в эту дверцу могут подать ее ребенка.
Спустя два часа он заходит со своей тележкой в послеродовую палату, но Руби там уже нет. Смена Тома заканчивается, он едет на лифте вниз. На город сеется мелкий дождик. Горят желтые фонари. Еще так рано, что улицы пусты, лишь изредка проедет одинокий автомобиль, шикнет на тебя мокрыми шинами. Рукою ухватясь за кирпичи, Том закрывает глаза.
Дойти до дома ему помогает полицейский. Весь тот день Том лежит ничком на своем съемном койко-месте и столько раз переписывает письмо, что уже в глазах рябит. Дорогая Руби, я видел тебя в родильном доме и твоего ребеночка тоже. У него очень красивые глазки. Фрэн говорит потом они должно быть поголубеют. Мамы больше нет, я в пустоте, кругом одно арктическое море.
Вечером Фрэн находит в регистратуре адрес. Том вкладывает в письмо журнальное фото китового скелета и для гарантии наклеивает на конверт лишнюю марку. Думает: Смотри, насколько ярче цветы, которые к нему ближе. Смотри, насколько зеленее рядом с ним трава.

 

Он спит, платит за койку, пешком за тридцать остановок ходит на работу. Каждый день проверяет, нет ли писем. Зима увядает, расцветает весна, и надежды Тома понемногу тают.
Однажды утром после завтрака мистер Уимз окидывает его взглядом и говорит: Ты все витаешь где-то, а, Том? Давай спускайся с небес на землю. Тут тебя люди ждут.
Но именно в этот день оно и приходит. Дорогой Том, я была рада получить от тебя весточку. Вроде и десяти лет не прошло, а кажется, будто тысяча. Я вышла замуж, но ты об этом, думаю, и так догадался. Ребенка зовут Артур. Может быть, глазки у него и впрямь поголубеют. Все может быть.
На марке лысый президент. Бумага пахнет бумагой и больше ничем. Проговаривая слова вслух, Том водит по строчкам пальцем. Чтобы случайно чего-нибудь не пропустить.

 

Я знаю, что ты замужем, и не хочу ничего, кроме того, чтобы ты была счастлива, но, может быть, ты разрешишь с тобой разок увидеться? Встретиться можно было бы у Аквариума. Если ты мне ничего не ответишь, не обижусь, я понимаю почему.
Проходит еще две недели. Дорогой Том, я тоже не хочу ничего, кроме того, чтобы ты был счастлив. Как насчет следующего вторника? Я буду с ребенком, о’кей?

 

В следующий вторник (первый в мае) Том после смены выходит из больницы. По краям поля зрения видит какое-то мерцание и слышит голос матери: Будь осторожен, Котик! То, что ты затеял, слишком опасно. Он медленно доходит до угла и садится в первый же троллейбус, идущий на остров Бель-Айл. Выйдя на конечной, попадает в золотой рассвет.
На парковочной площадке несколько машин, одна из них «форд» с огромным, перевязанным желтой лентой подарочным свертком на заднем сиденье. Дорожки посыпаны гравием, по ним возит граблями какой-то старик с мятым лицом. Первый солнечный луч поджигает росу, пламя охватывает сразу целые лужайки.
Выдержанный в готическом стиле фасад Аквариума оплетен плющом. Отыскав около входа скамью, Том садится и ждет, когда успокоится его пульс. В многофасеточном стеклянном куполе Оранжереи отражается проплывающее облако. Наконец мужчина в комбинезоне открывает ворота, и Том берет два билета, а потом, вспомнив о ребенке, еще и третий. С тремя билетами в дрожащих пальцах возвращается на скамью.
К одиннадцати небо затягивает серебристый туман, на острове становится людно. Хрустят по гравию дорожек велосипедисты. Какая-то девочка запускает желтого воздушного змея.
Том?
Руби появляется неожиданно: развернутые плечи, недавняя короткая стрижка; перед собой толкает коляску – холст, хромированная сталь. Он резко встает, парк гаснет, растворяется в кровотоке, но возвращается.
Прости, что опоздала, говорит она.
Статная, стройная. Брови вразлет, все тот же узкий нос. Ни косметики. Ни украшений. Все те же бледно-голубые глаза, те же волосы.
Она слегка склоняет голову набок. Дай посмотрю на тебя. Как ты вырос.
Я купил билеты, говорит он.
Как поживает мистер Уимз?
О, мистер Уимз так просолен, что будет жить вечно!
Они пускаются в путь по дорожке между рядами скамеек и сияющими деревьями. Она время от времени берет его за руку, чтобы поддержать, но ее прикосновение только еще больше его сбивает.
Я думал, может быть, ты где-то далеко, говорит он. Может быть, уехала куда-нибудь к морю.
Оставив коляску у входа, Руби поднимает к груди ребенка, завернутого в голубое шерстяное одеяльце. Проходят через турникет.
В здании Аквариума полутемно и влажно; вдоль прохода с обеих сторон остекленные емкости с водой. С потолка свисают папоротники; маленькие мальчики подлезают под медные поручни, прижимаются носами к стеклу. Я думаю, ему тут нравится, говорит Руби. Что скажешь, кроха? Глаза младенца широко открыты. За стеклом по медленным эллиптическим орбитам плавают рыбы.
Вот перед ними кальмар – полупрозрачный, с вьющимися штопором хвостами; вот искрящиеся, похожие на подводные фонари, розовые осьминоги; вот рогатый кузовок – похожая на коровку с рожками тропическая лучеперая рыба, отливающая синим, фиолетовым и золотым. Выстланные стеклянными плитками цвета морской волны арочные своды галереи блестят и переливаются, отбрасывая на пол колеблющиеся световые блики.
В центре здания круглый бассейн, в глубинах которого то туда, то сюда будто по команде проносятся темные силуэты. Это там кто, щуки, что ли? – бормочет себе под нос Руби. Как думаешь?
Том моргает.
Что-то ты бледный какой-то, говорит она.
Том трясет головой.
Она помогает ему выбраться на свежий воздух – туда, где небо и деревья. Ребенок снова в коляске, он очень внимательно разглядывает облака и сосет кулак, а Руби ведет Тома к скамейке.
По белому, высоко над рекой вознесшемуся мосту медленно едут легковые и грузовые машины… Вот проползает белый лимузин… Вдали посверкивает город.
Спасибо тебе, говорит Том.
За что?
За это.
Тебе сейчас сколько, Том?
Двадцать один. Так же как и тебе. Ветерок шевелит деревья, листва дрожит и лучится. Вокруг все блестит и сияет.
Мир летит в тартарары, но дети все равно рождаются, шепчет Том.
Привстав, Руби заглядывает в коляску, что-то там поправляет, и на миг между воротником и волосами проглядывает голая шея. Вид этих двух шишечек, двух позвонков, обтянутых бледной кожей, исполняет Тома такой нежности и тоски, что все окружающие лужайки исчезают. Какое-то мгновение ему кажется, что Руби медленно от него удаляется, словно он пловец, захваченный отливным течением, и с каждым гребком его относит от этой ее шеи все дальше и дальше. Потом Руби опять садится, парк снова оживает, и скамья снова становится Тому твердой опорой.
Когда-то я думал, говорит Том, что должен расходовать свою жизнь осмотрительно. Как будто жизнь это кошелек с мелочью. Сколько там у тебя этих монеток есть, столько и есть, так что не надо тратить все сразу.
Руби поднимает взгляд. Смотрит. Ее ресницы подрагивают.
Но теперь я понимаю, что жизнь – это единственное, чего не истратишь. Она может кончиться у меня, может кончиться у тебя, но во всем мире ее запас никогда не кончится. И всем нам очень повезло… – ну, что мы в этом тоже как-то участвуем.
Она все смотрит. Держит его взгляд. Но некоторым везет меньше, чем они того заслуживают.
Том отрицательно качает головой. Закрывает глаза. Мне тоже везет, даже очень. И я ведь – что ж… я абсолютно счастлив.
Ребенок в коляске поднимает возню, хныкает, вот-вот заплачет. Проголодался, объясняет Руби.
На дорожке между ступнями Тома гравий превращается в открытый люк, черный, как жерло шахты; Том неотрывно в него смотрит.
Ну, все в порядке? Будешь молодцом?
О’кей. В порядке. Буду.
Пока, Том. Она разок касается его руки, встает и смешивается с толпой, толкая перед собой коляску. Он следит за тем, как она постепенно исчезает: сначала ноги, потом бедра, потом плечи и, наконец, ярко-рыжий затылок.
После чего Том просто сидит, сложив руки на коленях; вот и еще день прошел, а он все жив.

notes

Назад: Загробный мир
Дальше: Сноски