Осеннее
Поздняя осень…
Льет дождь: сквозь разредившийся, почернелый сад видны жнивья и ровные, вспаханные поля; вдали большак, обсаженный ветвистыми березами. И все пустынно — ни души живой кругом; даже вороны и те куда-то попрятались. Дороги развезло — ни выйти, ни выехать…
Скучно в такую пору в деревне!
В доме тишина; учащаяся молодежь давно в городе; оставшиеся будто притаились по своим углам. Делать ничего не хочется, даже не читается… Утонешь в дедовском кресле у окна и подолгу смотришь на мокрый знакомый двор, или бродишь по пустынным комнатам… за тобой чуть слышно крадется эхо… Остановишься против старинных портретов, что-то вспоминается, думается… Мысли бессвязны; рои их сплетаются в какие-то образы и чувства, сейчас же уносящиеся прочь… Осень — время для дум и воспоминаний; в скуке ее есть своя прелесть!..
И вдруг как ветром сдунет наполняющий душу неведомый мир и сразу перенесешься в настоящее: с большака к усадьбе сворачивает коляска с поднятым верхом.
Дом пробуждается. — «Едет кто-то!..» — искрой облетает комнаты. А со двора уже слышится глухое чавканье копыт и у подъезда водит боками тройка коней, запаренных до пены под шлейками; кузов коляски, крылья, колеса облеплены пудами грязи.
Случайный гость в такую пору — радость!
Время, или не время — на столе вырастают самовар и закуски. За оживленной беседой только по ставшему слишком ярким огоньку папироски гостя сообразишь, что надвинулись сумерки; глянешь на окно — там хмурится темень; по бурому, провисшему небу поодиночке тянутся на ночлег к дальнему углу сада взъерошенные вороны.
Из столовой переходим в уют маленькой, теплой гостиной или кабинета…
Ночная темнота способствует откровенности и многое, о чем промолчал бы человек днем, расскажет вечером.
* * *
Именно в такую пору ко мне нежданно завернул некто Заварнин — мой дальний и малознакомый сосед; молва о нем шла неопределенная, странная: говорили, что он оккультист и спирит; ходил даже слух, будто бы он умер и был погребен на Московском кладбище.
Гость освободился от бурочного чапана и шубы и мы поздоровались.
— Лошади из сил выбились — такая отчаянная дорога! — заявил он, входя вместе со мной в столовую. — Если не прогоните, буду проситься заночевать у вас?..
— Милости прошу, очень рад!.. — ответил я.
Заварнин был высок и худощав; на верхней губе его изжелта-смуглого лица чернели две капельки — модные усики; он был бы красив, если бы не выпуклые тускло-черные глаза с синими белками; лет ему можно было дать под сорок.
Разговор сначала несколько не вязался; личные интересы у нас были разные, а земскими делами Заварнин не интересовался совершенно и при упоминании о них умолкал и слегка кривил тонкие, синеватые губы.
Гость отогрелся чаем и мы перешли в кабинет; туда же подали нам бутылку густого Нюи и мы расположились в креслах друг против друга.
Разговор коснулся участившихся в последние годы землетрясений и их последствий.
— Опасность всегда можно избежать!.. — заметил гость.
— Надо только прислушиваться к голосам природы… К сожалению, мы воспринимаем разве сотую долю ее предупреждений!..
— Например, каких?..
— Да хотя бы шум листьев, воды — они совершенно изменяются перед катастрофами…
— Разве?…
— Бесспорно! И реки и деревья перед землетрясениями шумят по-особенному. Земля всегда шлет свои предостерегающие радио человеку… К сожалению, многие совершенно разучились понимать «трав прозябанье»!
— Понимание их — уже не учение, а способность!.. — возразил я.
— Совершенно верно. И эта способность сохранена животными: у них она проявляется смутным беспокойством. Собаки предчувствуют даже такие событие, как приближение чьей-либо смерти или пожара в доме….
— Это совсем потустороннее… — ответил я. — Вы не теософ?..
Заварнин неопределенно наклонил голову.
— Я ищущий, но без определенных рамок…
Я посмотрел сквозь рубин стакана на свет; гость медленно отхлебывал вино: ночь и оно уже начинали оказывать некоторое действие; на верхней части его щек засквозили румяные пятна; он сидел рассеянный, мысли его, видимо, унеслись далеко… по железной крыше гулко стучал дождь.
— Вас в уезде считают чем-то вроде Фауста или Калиостро… и даже Феникса?.. — заметил я, наливая еще вина.
Заварнин оглянулся на меня; в черных глазах его мелькнуло недоуменное выражение только что опомнившегося человека.
— Я, Фауст?.. — он улыбнулся. — Я только человек, десять лет отсутствовавший из дома!… А что необыкновенное имело место в моей жизни — это верно!
— Что же именно?.. — спросил я.
— Если хотите, расскажу?..
— Очень прошу!..
Заварнин отпил из стакана.
— Вы ведь знавали моих родителей?… — начал он. — Помните, как шумно и широко они жили?
— Как же!.. — отозвался я. — И вас помню еще студентом… Куда вы потом как в воду канули на целых десять лет?
— Сперва в Москве жил, затем за границей… жизнь вел безалаберную! И вот, однажды, познакомился я на вечере у знакомых с молоденькой барышней… Знаете, курочки такие бывают особые, с большущим хохлом на голове, из-под которого только глазки блестят да носик торчит — ну точь-в-точь она. Платье на ней было белое, не то из снежинок, не то из перышек, личико оживленное, веселое, а над ним круглая шапка из черных кудрей.
Разговорился я с ней — будто ранней весной из душного дома на балкон вышел: свежестью дохнуло, чистотой, искренностью… подснежник с черной головкой!.. Звали ее Ирой.
Заварнин пожал плечом.
— Удивительная вещь память!!.. — будто самому себе сказал. — Часто забываешь существенное, важное, а запечатлевается мелочь, пустяк!.. Первое, что мы сделали с ней — пошли танцевать… какая-то монументальная дама играла вальс из «Фауста»… король всех вальсов, не правда ли, он вечная молодость!.. Знаете, что я сейчас вижу?.. — вдруг перебил он сам себя; глаза его были устремлены на окно.
Я невольно посмотрел туда же — за мокрыми стеклами чернела ночь.
— Сад густой, — продолжал Заварнин, — заросль жасминов и из нее глядит небольшой, деревянный особнячок с облупившимися, выбеленными колонками; небо светло голубое, на нем кресты и главы церквей Кремля… Ах, какая прелесть это Замоскворечье! Тогда оно было еще полно такими особнячками и садами. Дворянство познатней, побогаче широко размещалось на Поварской, на Арбате, на Пречистенке; в Замоскворечье жили купцы и небогатые дворяне. А что за красота там под Светлый праздник! Все звонари ждут на своих колокольнях первого полуночного удара с Ивана Великого: как только он проплывет — все сорок сороков московских подхватывают трезвон. Это нечто потрясающее! А на чернети неба, как нарисованные разноцветными, яркими красками, горят иллюминованные купола и башни Кремля…
Часто говорят, что любовь теперь мельчает и вообще идет к вымиранию. Так и быть должно — для нее, для восторженной, чистой любви, нужна обстановка: нельзя дворнику изъясняться в ней иначе, как хлопая по спине даму сердца лопатой!..
Начался у нас роман.
Из родителей ее в живых находилась только мать — добродушная наседка с карими, ласковыми глазами, и брат, Иван, тоже студент, весельчак, балагур и гитарист…
Я это об их доме и саде говорил сейчас!
Сядешь, бывало, в лунный вечер на перилах балкончика, на ступеньках расположатся Иван с сестрой; за сквозным навесом лип месяц в белой зыби облаков купается, сирень благоухает, жасмины; за забором на улице тишина… И вдруг соловей отзовется из кустов; за ним другой, третий. Иван на гитаре им чуть вторит… Или в аллее укроемся… с балкона лампа зажженная за нами следит, стол там накрывают к ужину. А мы, прильнув друг к другу, идем под руку… чувствую, как сердце у нее бьется под легоньким, белым платьем…
Извините, я глупости болтаю!.. — спохватился Заварнин.
— Это ненужно и неинтересно!
— Полноте!.. — возразил я. — Все интересно; пожалуйста, продолжайте!
— Дни летели — и не замечал я их. Много читали, много говорили… одного только слова не выговаривал я — «люблю». Произнеси я его, и мы стали бы женихом и невестой… я это чувствовал, знал, видел и этого испугался! Стал пытаться представить себя в роли мужа. Это значило — отрешение от своих привычек, вечное приспосабливание к другому человеку, отдачу себя до конца дней только этой одной милой, но наивной девочке. Теперь я понимаю, что со мной творилось!.. Я остыл к ней, потянуло в сторону. Женитьба вообще нешуточная вещь, а такая ранняя камень.
И жаль ее было, и больно — Гордиев узел скрутился!
В разгар таких размышлений и переживаний мне пришлось остаться у них ночевать. Случалось это и раньше — я жил очень далеко, у Смоленского бульвара.
Устроили мне, как всегда, постель на синем диване в гостиной, лег я, а уснуть не могу — думы безотвязные в голову лезут, а тут еще месяц полный в стеклянную дверь смотрит. Лежал я, лежал, терпенье наконец иссякло!
Встал, оделся и на балкон вышел.
Было уже очень поздно и сыро; кругом все спало. Спустился я в сад, прошелся по аллее — будто в гроте обрызнутом золотом бродил, — потом к балкону направился; окна темные, за ними занавески тюлевые белели… Иринина комнатка в мезонине находилась — и там ни тени…
И вдруг вижу — какой-то плотный господин стоит на балконе: облокотился на перила, руки поджал и за мной следит; месяц прямо на него светит, голова будто из серебра вычеканена, вся в завитках, брови густые, черные, у переносья слились; усы висят, щеки бритые, одет в халат с разводами.
Я изумился.
— Что за история, думаю?! — кто такой, откуда взялся? Подхожу ближе — лицо как будто знакомое, но чье — хоть убей, не помню!
Поднялся я на балкон, поклонился слегка.
Незнакомец медленно обратил в мою сторону лицо; впалые глаза его светились.
— Вы здесь живете?.. — спросил я, сам не знаю почему.
Ответа не было. Незнакомец повернулся и молча пошел к двери; на ногах его белели носки; вышитые туфли без задков зашлепали по его пяткам. У порога он остановился, оглянулся, погрозил мне пальцем и скрылся в гостиной.
Я стоял как ошарашенный.
Незнакомец явно был свой человек в доме и жил, вероятно, в мезонине. Но отчего же я о нем никогда не слыхал? Значит, его прятали? Почему он погрозился мне? Что-нибудь заметил?.. Или он душевнобольной?
Долго не мог я уснуть. Утром открыл глаза, потом скорее протер их и вскочил: со стены на меня глядел портрет моего ночного гостя — я его видел много раз; то был давно покойный отец Иры!
Раздетый, я подбежал к портрету. Он, несомненно он, являлся мне ночью: на меня глядели те же бездонные, мрачные глаза; лоб рассекали те же две глубоко просеченные морщины Почудилось, что губы его шевельнулись…
Я отскочил прочь и давай скорей одеваться!
Когда все сошлись к чаю, я ничего про свое видение не сказал: не хотелось, было неприятно. Ира и мать ее нашли, что я бледен и обеспокоились, но я отговорился головной болью и поспешил уйти.
С этого дня я твердо взял себя в руки: бывать стал реже, вдвоем с Ирой в аллею не ходил… на портрет старался не смотреть, но он не спускал с меня глаз и, даже сидя спиной к нему, я чувствовал на себе его неприятный взгляд.
Ирина притихла, а с нею и весь дом; в глазах ее я ловил тревогу и недоумение… было горько и тяжело, но я решил выдержать характер и не смущать ее зря… поздно, конечно, спохватился!
Ни вопроса, ни намека ни на что со стороны Иры не было: думала и переживала все про себя. Только раз, когда мы остались с ней на балконе одни, она положила руку на мою и тихо, глубинно, спросила: —«Что с вами?».
— Я нездоров!.. — ответил я. — Кажется, я должен буду скоро уехать…
Ира побледнела.
— Вы вернетесь!.. — помолчав, с пророческим подъемом сказала она. — Мы увидимся!!..
Появился Иван; Ирина поднялась и ушла к себе.
Я последовал ее примеру.
Эта беседа с Ириной была последней: больше я к ним не показывался.
Скажу правду — сердце долго щемило! Я задурил, закрутил, завязал роман с некоей легкой барынькой — от Иры ни звука…
Меньше я о ней думать стал, потом экзамены подошли, университет кончил, за границу уехал и совсем потонуло все!.. раза два, впрочем, вспоминалось кое-что — как картинки из детства!..
Прошло много времени — лет десять… Помяла меня судьба, остепенился я, больше духом стал жить.
Как-то зимой попал я по делам в Киев; поселился в гостинице, скучаю и вдруг, однажды, утром подают мне письмо. Вскрываю его и словно ток электрический меня пронизал: — «Сегодня в дворянском собрании маскарад» — глядело на меня с листка: — «я буду в костюме цыганки и в желтой полумаске. Придите непременно, я хочу вас видеть! Ира».
Не передать того, что я испытал! Радость охватила, бодрость. Как солнцем осветило домик в Замоскворечье, сад, Ирину — душа помолодела!
Разумеется, вечером в дворянском собрании я был чуть не первым! Стал между колоннами у входа в зал, высматриваю цыганку — ее нет и нет! народа собралась уйма — Иры не видно.
Отошел я в глубь залы, думаю — уж не пропустил ли я ее как-нибудь: нет ее в толпе! И вдруг как огонь вспыхнул у колонны — в ярко-красном платье, с желтой маской на лице показалась цыганка; сразу узнал ее кудри, походку, фигуру; выросла только, как будто, округлилась формами, родным дохнуло, близким!
Я к ней! И она меня увидала; протянула обе руки ко мне, шага три между нами оставалось, глаза ее блестевшие видел. В эту минуту какой-то верзила попал между нами, закрыл ее. Я оттолкнул его — за ним оказался капуцин; я дальше — нет цыганки! Осматриваюсь — пропала, как в воду канула!!
Обогнул я колонны, обошел все углы — нигде ее не оказалось! Обратился к распорядителям — такой маски не видали ни они, ни капуцин с верзилистым господином.
Оставалось одно — заключить, что у меня была галлюцинация! А письмо-то ее как же?! в кармане оно у меня лежало! Пробродил я по зале до четырех часов ночи, намучился, ничего не узнал и уехал в свою гостиницу.
На другое утро прямо в адресный стол махнул. Там Ира не значилась — ясно, она или замужем, или проезжая, как я. Укольнуло меня первое предположение!
Приходилось ждать нового письма; его тоже не было ни на следующий день, ни на третий…
На четвертое утро отправился я пройтись к Аскольдовой могиле, развлечься видом на Днепр и дали; с этого кладбища они удивительные! Сел над самым обрывом на скамеечку, а мысли вразброд бегут — душа вся перебудоражена — не могу постичь, что же такое случилось? Кругом пустынно, тихо; тысячи памятников и крестов далеко вниз по уступам горы спустились; рядом со мной березка молоденькая вся инеем осыпанная стояла, ни ветка не шелохнулась на ней. И вдруг вся она затрепетала, снежинки звездочками густо с нее посыпались; меня крылья-невидимки воздухом овеяли. И опять зацепенело все.
Взволновался я! Чувствую, что не могу больше сидеть, тянет неудержимо куда-то. Встал со скамьи и только завернул за угол дорожки — погребальная процессия мне навстречу идет: гроб белый глазетовый на руках несут.
Снял я шляпу, пропустил его мимо себя и пошел с сопровождавшими: их двигалась целая толпа. Один господин показался мне знакомым. Вгляделся в него — батюшки, да это Иван, брат Иры: бородой зарос, понурый идет, убитый!
Тронул я его за плечо.
— Ваня?.. — говорю. — Кого хороните?
Он вскинул на меня глаза и сразу узнал.
— А, это ты!.. — равнодушно сказал. — Иру хороним.
И вдруг как затрясется весь, как осыплется слезами — должно быть, я старые воспоминания в нем видом своим разбередил!
В коротких словах заключил он годы: несколько лет назад Ира вышла замуж и жила в Киеве. В день смерти она собиралась поехать на маскарад, очень нервничала почему-то; перед самым отъездом из дома подошла к зеркалу примерить маску и вдруг закричала и упала. Когда ее подняли — она была уже мертва — скончалась от разрыва сердца.
— Что же могло ее так потрясти?.. — спросил я.
Иван пожал плечами.
— Не знаем!., никого посторонних в доме не было! Разве отцовского портрета испугалась — он у них в том зеркале отражается?..
Я все понял… понял и то, что овеяло меня и березку: это душа Иры мимо меня прошла…
Так я и остался холостым!.. — закончил Заварнин свой рассказ. — Поздно прозреваем мы, в чем и где наше счастье… Однако, уж полночь, пора спать, если разрешите?..
На другое утро опять низко висели бурые лохмотья неба, лил дождь, белый кот клубком спал среди тишины на горячей лежанке.
Я ходил в мягких туфлях от окна к окну и смотрел на большак, где черной точкой долго маячила коляска Заварнина.
Рига, 1927