РАССКАЗЫ МОНЕТ
Рассказы монет
Всякий, кто держал в руках древний предмет — монету или книгу — и внимательно вглядывался в них, испытывал легкое и тонкое воздействие их на себя; говоря грубо — чувствовал душу вещей.
Я всю жизнь собирал монеты и книги, но отнюдь не ради их материальной ценности. Я собирал из-за радости, которую ощущал, держа их в руках. Соприкосновение с ними незримыми нитями связывает живых людей с самыми далекими эпохами, с давно ушедшими из мира тенями, выявляет образ и картины прошлого. Если хотите — назовите это самогипнозом: дело не в названии, а в удовлетворении, какое дают такие переживания.
Мне не раз доводилось часами держать в руках старые книги; я не читал, а только ощущал их, всматривался в переплет, в начертание букв, в отдельные страницы. Если у меня устанавливалась связь с ними — я их читал, нет — отставлял до времени в сторону: надо сперва почувствовать — затем придет понимание и откровение.
Иногда совсем незначащая книга своим видом и внешним воздействием дает больше, чем философский трактат. Но… эти слова — для немногих!
* * *
Мраморные, стоявшие на камине, часы пробили 9. Пожилой господин, сидевший за письменным столом, встал, погасил лампу и вы шел из кабинета.
Через минуту загремела отъехавшая от крыльца карета, и в доме воцарилось безмолвие. Тихо стало и в только что опустевшей комнате.
Угасавший камин нет-нет и освещал ее. Везде были ковры и оружие, фотографии разных местностей. Были здесь и грозные виды Кавказа с бушующим Тереком в мрачном Дарьяле, Черного моря и Крыма и далекого, знойного Египта с вечными сфинксами и пирамидами. Между оружием висели кожаные щиты со вделанными в них древними монетами.
Задумчиво и серьезно смотрели отчеканенные на монетах лица; многие были полустерты и словно сквозь туман просвечивали на них чьи-то образы-тени давно умерших, когда-то известных и сильных мира сего.
— Что ж, будем продолжать вчерашнее? — еле слышно заявил екатерининский рубль.
Он так тихо сказал это, что люди приняли бы его слова за шелест былинки, колыхнутой ветром. Но монеты услыхали его.
— Будем! — отозвался еще кто-то из них.
* * *
— Моя странная была судьба, — проговорила небольшая монета с изображением Сигизмунда III.
— Я появилась на свет в городе Гданске… Теперь он же называется Данцигом…
И я, как и все мы, смутно помню первые дни по выходе на свет Божий. Слишком ново было тогда все, слишком радостно и привольно!
Одно из первых ясных воспоминаний моих — это костел. Как сейчас вижу громадные, нависшие своды, темные, уходящие вверх колонны, фигуры святых, скамейки… Меня держал в руке старый ксендз, вынувший меня из костельной кружки. Кто-то пожертвовал меня на Божье дело.
Вокруг было тихо. Задумчивые глаза старика остановились на мне, он запер кружку и пошел мрачными, сводчатыми коридорами в монастырь, находившийся при костеле.
Меня в числе других назначили на дело просвещения Жмуди, тогда еще утопавшей во тьме и невежестве.
Местом отправления была Кретинга, находившаяся близ Паланги и Балтийского моря.
Те же фигуры святых, громадные своды и коридоры встретили меня по прибытии.
Близорукий монах-бернардин поднес меня, рассматривая, к самым глазам своим. Черная, старая ряска с капюшоном, опоясанная веревкой, облекала его тучную фигуру; подслеповатые, голубые глаза глядели добродушно.
Он опустил меня в карман свой. Не знаю, сколько времени пролежала я в нем. Он, вероятно, забыл обо мне.
Каждый день я слыхала звуки богослужения: гремел орган, пели молодые, сильные голоса.
Раз как-то особенно торжественно и мрачно грянул орган; новые, лучшие и многочисленнейшие голоса вторили ему. Орган точно вел их куда-то вверх, направлял и подсказывал их могучие звуки. Пели реквием.
Костел был полон; творилось что-то особенное. После обедни вся толпа двинулась к алтарю. Оттуда шел спуск вниз. Медленно, со ступеньки на ступеньку, сошел мой хозяин. Сзади неслось пение.
Через несколько минут шествие остановилось; что-то тяжелое поставили на пол.
Началась короткая, быстро шедшая служба.
Мой хозяин опустил руку в карман за платком и вытащил меня вместе с ним.
Я упала на каменные плиты, покрытые пылью; никто не услыхал моего падения.
Я была в подземелье.
Среди толпы стоял открытый гроб; в нем лежал какой-то пан в кунтуше и при сабле. Огромные, седые усы спадали с боков худого и выбритого лица его, желтого цвета. Жилистые руки были сложены на груди. Все стояли со свечами; в углах горели факелы, освещавшие длинное, сводчатое подземелье; дальше углы утопали во мраке.
Что поразило меня — это то, что подземелье было полно покойников.
Иные, на монашеской стороне, стояли, прислоненные к стенам; другие, светские, лежали в открытых гробах.
— Чудеса, чудеса Божьи! — долетел до меня шепот каких-то двух шляхтичей, пришедших взглянуть на похороны.
— Столько лет лежат здесь — и нетленны!!.
Действительно, будто сейчас только прислонили к стенам монахов и других мертвецов!
Особенно одного как сейчас вижу: рослый, огромный, в платье бернардина, он стоял, свесив седую голову и скрестив на груди руки. Он точно ждал и молился. Кожа его была, как пергамент: уже более двадцати лет как он был похоронен.
Служба кончилась, и один за другим стали все выбираться из подземелья.
Факелы погасли.
Я осталась одна с мертвецами.
Мрак и тишина были вокруг. Только через несколько времени различила я тонкую струйку света, пробравшуюся откуда-то в подземелье.
Затем стали обрисовываться для меня и фигуры покойников и, наконец, я так привыкла к мраку, что, словно днем, стала различать все.
Далекие, едва слышные звуки органа долетали иногда до меня: наверху, значит, шла служба.
Где-то скребли мыши; раз одна пробежала мимо меня, остановилась, обнюхала меня и побежала дальше.
Прошло около года. Наконец, я услыхала шум, грохот чего-то, и полоса света ворвалась к нам со стороны входа: отвалили плиту, закрывавшую его.
Приближались похороны: я сразу узнала это по пению. Блеснули свечи, и показалась процессия. Впереди несли моего хозяина.
Он мало изменился: только круглые добродушные глаза его были закрыты. Огромный живот так и бросался в глаза.
Отслужили по нем последнюю службу, прислонили его стоймя к стене, рядом со мной, и подземелье опять опустело.
Года пошли за годами.
Иногда приносили покойников, клали или ставили их и опять уходили.
Я видела, как по очереди вносили туда тех, кто еще не так давно приходил в подземелье, хороня или только присутствуя при похоронах. Я видела, как дети мало-помалу превращались во взрослых, дряхлели и сходили в место упокоения.
Сколько минуло лет — я не знаю!
Умирали и полные сил люди, те, которых не ожидала я видеть близ себя ранее дряхлых, умирали и дряхлые, и ксендзы, и миряне.
Сотни раз всматривалась я в толпу, молившуюся у гробов, стараясь узнать, кого смерть изберет себе следующей жертвой. Иных и совсем не видала я после.
Звуки органа долетали до меня по-прежнему.
Я привыкла к тишине, мраку и отголоскам богослужений, и мне страшно было и думать даже, что когда-нибудь возьмут меня отсюда и бросят опять в толпу людей, осудив на скитание.
Благо тем, кто может проводить жизнь в тишине и спокойствии, созерцая жизнь и прислушиваясь к ней!
Целые поколения схоронили при мне.
Иногда я слышала глухой стук — падал какой-нибудь труп, плохо приставленный или распавшийся. С иными это случалось — особенно со стоявшими в наиболее отдаленном от меня конце подземелья. Там лежали целые груды костей, увенчанные черепами. Мой покойный хозяин стоял невредимый, только глаза его впали еще глубже; щеки втянулись и потемнели. На выбритых лицах многих показалась щетина.
Похороны становились все реже и реже.
Богатые и пышные одежды панов, кунтуши, сабли стали исчезать; появились узкие сюртуки с талиями под мышками и громадными галстуками.
Наконец, похороны прекратились совершенно. Раз в год спускалось к нам духовенство и служило по всем общую панихиду; за тем плита заваливалась опять на год.
Платья покойников приходили в ветхость, разваливались и сползали.
Однажды из протлевшего кармана одного из трупов выкатилась маленькая тонкая монетка и легла рядом со мной.
Она была значительно старше меня и много бесконечных разговоров вели мы с нею, коротая время, делясь прожитым и наблюдениями.
Десять раз подымалась и опускалась плита подземелья, пропуская к нам духовенство.
Наконец, после обычного годового богослужения, ксендзу-гвардиану вздумалось осмотреть хорошенько склепы. Двое монахов с факелами сопровождали его. Он медленно обошел подземелье, всматриваясь в покойников, словно силясь прочесть что-то на мертвых, одеревенелых лицах. Мой бывший хозяин привлек особенное внимание гвардиана. Он долго стоял перед ним, глядя на мертвое лицо его.
— Хорошо жилось, видно, старику?.. — проговорил, вздохнув, и двинулся было дальше, как вдруг носок его сапога ударился в мой край, и я, зазвенев, выскочила из пыли. Один из монахов поднял меня, пошарил еще, где я лежала, нашел мою товарку по заключению и подал нас гвардиану.
— Боже, какая старина?!.. — сказал он, разглядывая нас при свете факела. Затем он поднялся по лестнице. Плита с шумом захлопнулась за нами, закрыв навсегда для меня дорогое мне подземелье.
Денной свет ослепил меня.
Я очутилась в том же, знакомом мне костеле, из которого ушла столетие назад со своим стариком-хозяином.
Был 1830 год.
Кипело повстанье.
Гвардиан отдал меня молодому, красивому шляхтичу, пришедшему к нему за благословеньем на участие в повстанье. Ян Казимир — мой новый хозяин с благоговением, как талисман, вложил меня в ладонку и с тех пор я не расставалась с ним.
Несколько раз я слышала перестрелки, пули свистали вокруг нас, но Ян остался невредимым.
Наконец, наступил страшный день Грохова.
Жаркий бой кипел по бесконечным линиям войск; мы были в знаменитой ольховой роще. Гранаты со свистом дробили деревья и лопались в воздухе. Целые ряды наших, державшихся в роще, падали под огнем русских.
Бешеные атаки шли за атаками. Наши держались; воздух стонал от треска и криков. Несколько раз на штыках врывались русские в рощу и штыками же их выбивали оттуда. Ян действовал богатырски. Старая польская кровь говорила в нем. Но наши начали подаваться; линия дрогнула. Свежие войска русских насели на наших и выбили, наконец, их из рощи.
— Стой, братцы, стой!!.. — кричал Ян, отбиваясь штыком, но его уж не слушали. Что-то лязгнуло, и холодная, твердая сталь скользнула по мне и вонзилась в грудь Яна. Он упал навзничь. Русский гренадер — как узнала я после — ударил его штыком, но, к счастью, только ранил его.
Мы очутились в плену, в госпитале.
Долго проболел Ян, нерадостно было для него и выздоровление: ему предстояла Сибирь.
Бесконечный этапный путь довел нас до Томска; мы шли с целой толпой других, обреченных на ту же участь. В Томске этапных сдали полиции и оттуда уже разослали по городкам и деревням.
Мой хозяин очутился близ Нарыма — небольшого городишки, затерявшегося в вековых чащах великой тайги. Ему отвели участок земли, и он, как простой мужик, взялся за работу.
К зиме поспела и хата. Бесконечные длинные ночи коротали мы с ним в этой хате. Он вынимал меня из ладонки, клал на стол и целыми часами задумчиво глядел на меня. Бог весть, что проходило в голове его в то время!
На дворе был мороз; нет-нет и точно пушечный выстрел раздавался в тайге; лопались сосны и другие вековые деревья от холода. Ветер завывал в трубе; волки подходили и грызлись у самых дверей и окон. Жутко жить одному в тех местах!
Жилье было далеко: ближайшая раскольничья деревня находилась верстах в пяти от нашего дома. Почему Ян там выбрал себе место — не знаю; может быть, впрочем, такое и дали ему.
Лес со всех сторон окружал нас.
С годами Ян обзавелся хозяйством; был у него и огород и пашни; перед хатой вырос забор, скотный двор и сараи.
Но богатство мало утешало моего хозяина; он был грустен и мрачен. Неотвязная дума томила его: ему хотелось на родину, хотелось подышать благословенным воздухом полей наших!
И вот пришел, наконец, давно жданный день: Яну объявили амнистию. Он стал вольная птица, мог идти и ехать, куда ему угодно. Что с ним сталось — и рассказать не могу!
Поручив свое хозяйство старшему работнику, он тотчас же поскакал со мной на Литву. Радостные мысли обуревали его. Он и плакал и смеялся, тиская и целуя меня.
— Домой едем, домой!!. — повторял он.
Вот и Литва!
Ян выскочил из почтовой телеги, поднял руки к небу, упал крестом на землю и поцеловал ее. Скоро показалась и родная деревня его.
Но напрасно искал Ян старый дом свой; сожженный в повстанье, он не возобновлялся более, и самое место, где стоял он, было распахано. Зеленая рожь колыхалась и кланялась с бугорка, на котором стоял некогда дом Яна.
Родных не было тоже; никто и не знал их. Новые, чужие лица населяли деревню. Наконец, один старик указал Яну в заглохшем углу кладбища две заросшие крапивой и лопухами могилы.
— Здесь, помнится мне, лежать паны Косюлевичевы!
Ян поклонился могилам и долго стоял перед ними на коленях.
Вот почему без ответа оставались его письма к отцу и матери!
Жаркая мольба была написана на лице его. Потом он встал и тихо пошел в деревню. Никого из старых знакомых… Не было ни сверстников, с которыми он веселился, ни той, которую он любил. Где они все?!..
Отслужив заупокойную мессу, Ян, грустный и понурый, сел в бричку и поехал в Ковно, а оттуда по Неману в Жмудь, к Кретингену. Какие-то воспоминания были связаны у него с этими местами.
Глубокие морщины залегли между бровей Яна; не разгладились они, и когда блеснул перед ним с горы крест дорогого мне костела св. Франциска. Там подземелье, там провела я долгие, долгие годы!
Долго в задумчивости бродил Ян по местечку, всматриваясь во всех. Кого и что искал он — не знаю!
Не отыскав ничего, он тихим шагом пошел к монастырю.
— Дома гвардиан Доминик?.. — спросил он дряхлого привратника, сидевшего у ворот. Тот посмотрел на Яна и не ответил ни слова. Ян повторил свой вопрос.
— Выжил из ума, что ли, старик? — ворчливо ответил привратник, — гвардиан Доминик уже лет пятнадцать как умер!
Ян понурил голову и отошел от ворот.
Все умерло, все исчезло, все дорогое, когда-то любимое! Родина была пуста для него.
Медленно прошел он к боковой калитке, оттуда во двор костела, обнесенного толстыми стенами.
Огромный зеленый простор его был пуст. Ян опустился на колени у входа в костел и припал лицом к серым холодным плитам…
Помолившись, встал, вытер слезы, вынул меня из кармана, поцеловал и пожал меня, как руку старого друга.
— Оставайся и ты здесь!.. — сказал он. — Отсюда я взял тебя, здесь и оставлю!
И я ударилась о дно заржавевшей кружки.
Ян постоял с минуту на месте.
— Ну, а теперь обратно!.. нет у меня никого и ничего здесь! — Он вздохнул. — Прощай, старый костел… прощай все!!.. — Шаги его замерли в отдалении.
На другой день меня вынули из кружки.
В третий раз очутилась я в том же костеле: все в нем было по-прежнему, только почернел он от времени, стал еще торжественней и таинственней…
Ксендз выменял меня теперешнему хозяину…
* * *
— Это я была с тобой в склепе!.. — торопливо сказала маленькая литовская монетка с изображением скачущего всадника на одной стороне и подобием двуглавого орла на другой.
— Я старше вас всех, вероятно?
— Я отчеканена в 1547 году, в Вильне. Первое воспоминание мое — ясный день, бесконечная, волнующаяся степь с синеющей далью. По ней движется наш отряд, блестя кольчугами и острыми пиками. Шли на татар. Несколько дней не встречалось ни куста, ни деревца; о татарах не было ни слуху, ни духу. И вдруг мы наткнулись на огромное полчище их. Отряд весь полег в сече.
Убит был и мой хозяин-ратник, не раз любовавшийся мной, сидя на коне своем. Меня взял какой-то бритый татарин и увез с собой в Крым.
Долго пробыла я там; видела Черное море, великолепные, теплые берега Анатолии, видела ханов и мурз их.
Не раз ходила я с татарами на Москву, видела разорение ее, Рязани и многих других городов русских…
Монетка говорила, торопясь и захлебываясь, точно спеша высказаться, вылить в словах всю свою богатую историю, перечислить все, что видела и что произошло с ней.
— Много видала я и если бы все стала рассказывать — хватило бы на многие годы!
— Да, целые десять лет я нескучно провела, слушая тебя! — отозвалась монета третьего Сигизмунда.
И вдруг почему-то все стихли. Датская монета 1601 года, короля Христиана IV, начавшая было рассказывать, остановилась.
Точно вздох прошел по комнате.
Медленно, отчеканивая слова, заговорила старейшая из медных монет.
* * *
— Ничто ваши опыты и знание! Две тысячи лет я странствую по свету, две тысячи лет я живу и наблюдаю. Моя родина Греция, эллины народ мой… — Словно сама с собой говорила монета: медленно и задумчиво лился голос ее, отзвук бесконечно давно минувшего.
— Голубое, безбрежное море… Нагруженные суда отплывают в далекий Египет… В Афинской гавани суета…
Пески и пески… Медленно идет караван верблюдов, истомленных зноем и жаждой. По щиколку вязнут ноги в раскаленном песке; ни воды, ни деревьев… Самум иссушил всю бывшую в бурдюках воду…
Караван сбился с дороги. Реки и озера видны в голубом пламени дали, но нет там ничего — пустыня, одна пустыня…
Смерть веет жгучим дыханьем!.. Люди и верблюды превращены ею в белые кости, лежащие на песке. Я в сведенной руке одного из скелетов… Целые годы он держит меня в ней… Белые бурнусы осматривают кости: бедуины, дикие сыны пустыни, наткнулись на них. Я найдена!
Вихрем летят кони! Темно-синие звездные ночи в пустыне; звучит гортанная, заунывная песнь. Вдали Мемфис, пирамиды и одна величайшая — фараона Хеопса…
Я в углублении сбоку, на самой вершине ее. Я все вижу!
Солнце всходило и заходило, шли караваны, мирно текла жизнь…
Новая, дивная звезда заблестела на небе! Гадают, толкуют о ней… Прошли слухи о новом, великом пророке в Иудее, забродили умы, всколыхнулись люди. Толпы прошли у ног моих на восток поклониться Ему…
И все исчезло в веках… Сон ли это, быль ли? Только пирамиды и сфинксы да я, взиравшие на вечное небо, свидетели прошлого… Люди гадали, вопрошали звезды… Что же узнали гадавшие? К чему послужило их знание? Где они?
Смерть и тлен удел всех живущих! Говорили в Египте: — Ныне человек, завтра прах, развеваемый ветром!.. Нет, бесконечность и счастье и в жизни и в смерти!
Труп лежал у подножия пирамиды, распался и на камнях зазеленела трава, — новая жизнь вышла из смерти. Смерть есть отдых пред возрождением!..
* * *
Тихо было в комнате. Все молчало, внимая речам полустертой двутысячелетней монеты.
Только уголь в камине потрескивал и то вспыхивавший, то угасавший огонь освещал ряды умолкших монет; часы на камине важно отбивали минуты, уходившие в вечность.
Одесса, 1899