Глава 7
Послание
Я не успел отойти от дома доктора Мендлева и на десяток метров, как из-за дерева выскользнула человеческая фигура и ухватила меня за локоть.
— Тсс! Не дергайся, это я, — прошептал Комочков. — Я нарочно остался, чтобы подождать: а вдруг тебя начнут убивать?
— И что бы ты тогда стал делать?
— Побежал бы им помогать. Удалось что-нибудь выяснить?
— Я засветился. Доктор Мендлев оказался хитрее, чем мы думали. Он меня выгнал.
И я рассказал Комочкову о том, что произошло в доме, и об этой странной портретной галерее. Более всего меня озадачил мой собственный портрет. Остальные изображенные лица были мне неизвестны.
— Не думаю, чтобы все это нарисовал сам доктор, — сказал я. — Если бы он был таким заядлым художником-любителем, то наверняка в комнате висело бы много портретов жителей поселка. Да и здесь, в Полынье, знали бы о его увлечении. И вообще, с какой стати я попал в его галерею?
— А тебе не кажется, что крестиком отмечены те, кого уже нет в живых? — высказал предположение Комочков. — У меня лично возникает именно такая ассоциация. А то, что ты не обнаружил там неизвестного сожителя Мендлева, еще ни о чем не говорит. Этот человек мог находиться в комнате самого доктора. Ведь ты туда не заглядывал? Или еще где-нибудь, в потайном укрытии. Странно, что тебя вообще выпустили живым.
— Ничего странного. Просто я узнал его тайну не до конца. Подумаешь — увидел рисунки! Это не криминал. Да и нельзя было меня убивать, ведь ты-то был свидетелем, что я остаюсь в доме на ночь.
— Как же нам снова пробраться туда?
— Придумаем что-нибудь другое…
Мы вернулись к себе и разошлись по своим комнатам, но я долго не мог уснуть, ворочался, кашлял, отрывал голову от подушки и всматривался в лунную ночь за окном. Я вспоминал свое лицо на портрете, изображенное так умело, что оно казалось живым. Ни разу в жизни я не позировал ни одному художнику, тем более здесь, в Полынье. Человек, сумевший так меня нарисовать, был очень талантлив, если не сказать больше… Нет, им не мог быть провинциальный врач, похожий на сушеную сливу, с его немецкой педантичностью и склонностью к точным наукам. В художнике жила душа поэта, стремящаяся к безумному полету мысли. Он был явно не от мира сего, поскольку сумел схватить мой образ по памяти. Возможно, этот человек лишь мельком видел меня. Но где и когда? Я поднялся, зажег свечку и достал те фотографии, которые были сняты в автоматическом режиме, когда я устраивал западню на незваного гостя в Моем доме. Там на некоторых снимках был заснят и я, и мне подумалось, что, возможно, одна из этих фотографий исчезла. Тогда она могла послужить тем материалом, с которого сделан рисунок. Но все они были на месте. Я уже собирался убрать их обратно в сумку, как вдруг мое внимание привлек один из снимков. В прошлый раз я не увидел в нем ничего особенного. Но сейчас, вглядевшись в него попристальней, я обнаружил, что мое лицо, запечатленное на нем… какое-то странное. Вроде бы это и не совсем я. Лицо на фотографии вышло не очень отчетливо, часть его скрывалась в тени. А главное… и тут я вздрогнул от неожиданного открытия — одежда! Совершенно иная рубашка… Тот человек, попавший под объектив фотоаппарата, был одет не так, как я. Почему я сразу не заметил этого? Из-за качества снимка? Или потому, что заранее был настроен увидеть на всех фотографиях себя? Так или иначе, но теперь-то я был убежден, что в доме действительно побывал какой-то человек, похожий на меня. Не тот ли, кого я мельком увидел в особняке Намцевича? Значит, он существует… Если только тут нет какой-то мистической чертовщины. Тогда, может быть, и на рисунке в доме Мендлева изображен не я? Но это было бы слишком невероятно: портрет идеально соответствовал моему облику. А этот двойник на фотографии все-таки чем-то отличался. Более жестким профилем, подбородком, формой носа. Мне совсем расхотелось спать, и я начал расхаживать по комнате.
Эти мои шаги, наверное, и услышала Милена, которая отворила дверь и тихо ступила внутрь. Она была босиком, в короткой ночной рубашке, с распущенными волосами и каким-то странным выражением глаз — широко раскрытых, в которых мерцал огонек моей свечи. Она словно бы ничего не видела, но шла прямо ко мне. И ее бледное лицо было бесстрастно, как гипсовая маска.
Протянув руку, она коснулась моей щеки, а я, холодея от охватившего меня ужаса, не мог вымолвить ни слова. Я не понимал, что с ней происходит да и она ли это вообще? Пальцы ее были совершенно ледяные, словно принадлежали мертвецу. Я чувствовал, что еще немного, и из моего горла вырвется страшный крик.
— Где ты? — прошептала она. — Я не вижу. Почему ты молчишь?
Я отступил назад, к стене, прижавшись к ней спиной, но и она сделала шаг вперед, упершись в мою грудь обеими ладонями. А потом вдруг обхватила меня за шею и тотчас же прильнула к моим губам. И я тоже поцеловал ее, будучи не в силах сопротивляться. Милена откинула назад голову, посмотрела на меня совсем иным взглядом, рассмеялась и нежно проворковала:
— Ну что, милый, испугался? Это тебе за то, что ты хотел меня задушить. Будешь теперь знать, как обижать бедных девушек.
— Чертовка! — произнес я растерянно, все еще находясь под впечатлением колдовской сцены. — Да в тебе пропадает великая актриса. Я чуть рассудком не тронулся.
— Чуть-чуть тронуться тебе бы не помешало. Впрочем, я тебя и такого люблю.
— Правда?
— А когда я тебе лгала?
— Всю жизнь. — И я понес ее к нашему ложу, подхватив на руки.
Утром я проснулся поздно, а Милена еще продолжала посапывать, уткнувшись своим милым личиком в мое плечо. «Странные все-таки мы с ней существа, — подумал я. — Другие бы уже давно разбежались в разные стороны, а нас продолжает тянуть друг к другу, несмотря ни на что». А в этой Полынье я как-то заново полюбил ее, да с еще большей силой. Наверное, и она тоже. Но ведь где-то тут была еще и Валерия, которая также занимала в моем сердце особое место и к которой стремилась моя душа. Был Егор Марков, значивший для Милены очень много, хотя самим им владели совершенно иные думы, в чем я не сомневался. Была, наконец, таинственная Девушка-Ночь и моя любовь к ней, промелькнувшая мгновенно, тоже была… Я никогда не думал, что в моей жизни наступит когда-нибудь такой момент и я попаду в такое место, где буду поистине счастлив, подвергаясь тем временем вместе со всеми смертельной опасности. Любовь на краю пропасти — именно так я бы назвал свое нынешнее состояние.
Я осторожно отодвинулся от Милены, встал, оделся и вышел из комнаты. В зале тоскливо сидел один Сеня Барсуков, катая по столу хлебный мякиш.
— Послушай-ка, какое стихотворение я сочинил для малых деток, — сказал он.
Горькая полынь-трава, где растет она?
Скажет каждый вам дурак — в Полынье, вот так!
Ну а розы где цветут? — спросите же вы.
И опять ответим мы: в Полынье, увы!
Где нас ожидает смерть? — закричите вдруг.
Ну, конечно, в Полынье, милый ты мой друг.
А любовь, скажи скорей, где он, любовь?
Не грусти, но в Полынье. Там же, где и кровь…
— Неплохо, — похвалил я. — Сгодится для рекламного ролика путешествий.
— Нет, это для души, — сумрачно отозвался он. — Там, в агентстве, я пишу барахло. Ради куска хлеба. А настоящих стихов получается все меньше и меньше. Скоро ручеек совсем иссякнет. Нельзя даже самый маленький талант использовать ради заработка. Нельзя путать Мамону с творчеством. Ведь что такое дар Божий? Это действительно не яичница, которую проглотил и наелся. Это скорее неупиваемая чаша, которую ты жадно пьешь всю свою жизнь и не можешь напиться. Но как только ты начинаешь использовать эту чашу в корыстных целях, напиток кончается. А на дне — пустота. Ни единой капельки. Только воспоминания о чем-то светлом, и чистом, и радостном.
— Давай-ка хлебнем вермута? — предложил я. — Что-то мне не нравится твое настроение.
— Не хочу, — ответил он. — Пошли лучше поглядим на похороны. На сожжение трупа.
— Какие такие похороны?
— Этого вашего Мишки-Стрельца. Его тело отдали Монку, а уж тот совершит над ним какие-то свои обряды. Все наши уже отправились на площадь.
— Дурдом, — сказал я. — Не могут похоронить по-человечески. Ладно, пошли…
Поселковая площадь была запружена народом. В центре ее возвышался сложенный из дров и хвороста помост, на котором покоилось тело несчастного смотрителя башни, а рядом стоял сам проповедник Монк со своими служителями и выкрикивал в толпу звенящие фразы. Я прислушался, но до него было далеко, а пробираться вперед не очень-то и хотелось. Да и что он мог сказать путного, прощального? Доносилось лишь знакомое: «Гранула… Гранула…» Вся эта процедура показалась мне весьма отвратительной. Кто позволил ему устраивать крематорий в центре поселка? Здесь же не Бангладеш, где подобный обряд был бы уместен, а почти сердцевина России. Но вопрос о том, кто дал такое право, был неуместен: на четырех улочках, примыкавших к площади, стояло по джипу, в которых восседали охранники Намцевича. По двое в каждой машине. «А сколько их всего, этих камуфлированных барбосов? — подумал я. — Человек двенадцать, как говорил Ермольник. Не так уж и много…»
Между тем мистическое действо в режиссуре проповедника Монка продолжалось. Самым прискорбным для меня было то, что в толпе оказалось довольно много детей и подростков, которые с жадностью наблюдали за подготовкой к сожжению. Они, словно губки, впитывали в себя все жесты и выкрики Монка и его служителей, причем многие из них смеялись, подражая ему, как маленькие обезьянки. Здесь начисто отсутствовало не только таинство похорон, но и элементарное уважение к покойнику. Если Мишка-Стрелец и не заслужил подобного отношения при жизни, то хотя бы после смерти он мог рассчитывать на какое-то бережное отношение к своему телу. Сомневаюсь, что он высказывал когда-либо пожелание отдать свои бренные останки в руки Монка и его паствы. Но у покойника не было ни родных, ни близких, которые могли бы вступиться за него. И я также не мог противостоять этой вакханалии, разыгрывающейся среди бела дня, поскольку был бы просто сметен толпой, входившей в какой-то непонятный экстаз.
Мне вдруг показалось, что смерть Стрельца была предопределена и предназначена именно для этой цели: провести шумное похоронное шоу на площади, чтобы показать всему народу, как бесстыдно-ничтожна жизнь одного человека, как она беззащитна перед могуществом Монка и его новой религией. Конечно, лучшего человека для этой роли было бы не сыскать. Но если он был выбран жертвой для показательных похорон, а вернее, глумливого сожжения, то убившие его — преступники вдвойне. Они загубили не только одинокую душу, но и ввергают в бездну другие, оживленно наблюдающие вокруг помоста. С отвращением я смотрел на то, что творит Монк. Зачем ему надо, чтобы его служки разрисовывали — тело Стрельба желтой, белой и черной краской? Зачем изображают звезды на его груди и лбу? Совершают какие-то кабалистические пассы и телодвижения? Поют гнусавые гимны, двигаясь по кругу? И наконец — апогей безумия! — они стали перепиливать горло покойника длинной ножовкой, чтобы отчленить ее от тела. Я больше не в силах был смотреть на весь этот сатанизм, разум отказывался спокойно созерцать монковский обряд погребения. Я заметил, что многие люди вместе со мной стали покидать площадь, уводить своих детей. Это было невозможно вынести. Но джипы в проулках были поставлены так, что загораживали выход с площади, а дюжие охранники не пускали прорывающихся назад людей. И не только охранники… Возле них появились и добровольцы из местных жителей, крепкие молодые парни, которые тоже стояли молчаливой стеной, отталкивая народ. Словно кто-то специально задался такой целью: задержать на площади толпу, чтобы она досмотрела все до конца. Я знал, кто автор этой мистерии: Намцевич…
Позади меня взметнулся столб пламени, раздался возбужденный рев. Языки костра устремились высоко вверх, грозя обжигающим огнем небу, а проповедник Монк держал в поднятой руке голову Стрельца, продолжая безумно кричать, пока не бросил ее в желтое пламя. Страшный прилюдный обряд подошел к концу… Только тогда мы смогли покинуть площадь. Я потерял Барсукова, не нашел никого из своих друзей и в одиночестве вернулся домой. Встретила меня Милена, которая, как радивая хозяйка, подметала полы.
— Это на тебя не похоже, — сказал я. — Ты не заболела?
— Надо же когда-то попробовать, — ответила она. — А где ты был? Где вообще все?
— Там… на площади… — неопределенно произнес я. Мне не хотелось даже мысленно возвращаться к происшедшему. Слишком сильное потрясение было пережито мною.
— А я приготовила обед, — горделиво сообщила Милена.
— Умница, — сказал я, целуя ее. — Надеюсь, его можно есть? Или сначала дать попробовать собакам?
Я спустился в подвал, достал из запасников бутылку вермута и поднялся обратно. Выпив полный стакан, я немного успокоился, прошла нервная дрожь в пальцах. Вскоре пришли Комочков с Марковым, а за ними — и Ксения с Барсуковыми. Мы снова были все вместе.
— Ужасное зрелище! — произнесла Ксения. — И это в конце двадцатого века. Расскажи кто — я бы не поверила.
— Брось! — отмахнулся Марков. — Что двадцатый век, что пятнадцатый — какая разница? Человек остается самим собой во все времена. Копни его поглубже — и такое откроется!.. А это все цветочки. Наливай! — протянул он мне свой бокал. — Чего раззявился?
— И мне, — потребовал Комочков. — Я тебя полночи пас у доктора. Зря, что ли?
Потом мы пообедали теми макаронами, которые приготовила Милена и которые напоминали пересоленную стружку с дерева, а запили все это чем-то похожим на слабо разведенный стиральный порошок.
— Это компот, — пояснила Милена. — Я добавила туда крахмала для сытости.
— Вон из той баночки? — спросил я. — Поздравляю, там была сода.
— Ну какая разница? — откликнулась Ксения. — Все равно пить нельзя. Хорошо, что ты не держишь на кухне крысиного яда.
Милена обиделась.
— Вы все считаете, что я плохая хозяйка? — спросила она.
— Нет!.. Отнюдь!.. — заговорили все разом.
— Ты чудесная хозяйка, и лучше не сыскать. — Эти слова произнес Комочков. — Только лучше тебе испробовать себя не в гастрономии, а… скажем… в вязании свитеров.
— Тогда Вадима смело можно отправлять на работу в цирк, клоуном, — заметил Марков.
В это время в наружную дверь слабо постучали, и я, оставив их веселиться дальше, вышел на крыльцо. Передо мной стоял местный учитель — Клемент Морисович Кох, которого я меньше всего ожидал увидеть у себя дома.
— Здравствуйте, проходите, — сказал я. — Я угощу вас чудесными макаронами.
— Нет, нет, спасибо, — поспешно ответил он, словно чувствуя какой-то подвох. — Я сыт. Кроме того, мое дело к вам конфиденциального свойства.
— Слушаю вас.
— Давайте пройдемся, если это вас, конечно, не затруднит.
Мы вышли с ним на улицу, а потом свернули вниз, в сторону болота и березовой рощицы. Клемент Морисович смущенно молчал, ведя меня явно к Волшебному камню. Я чувствовал, что он хочет сказать мне что-то очень серьезное, поэтому не торопил с началом разговора. Наконец мы выбрались на земляную косу и прошли по ней до зеленой площадки, где лежал огромный пористый валун с блестящими от солнца черными боками и изголовьем.
— Здесь мое любимое место, — произнес Кох. — Думается как-то лучше… Уносишься, знаете ли, в какие-то мечты…
— Одна моя приятельница утверждает, что все это — следствие болотных газов, скопившихся где-то неподалеку, — сказал я, а сам подумал: «Не приводила ли и его сюда Девушка-Ночь?»
— Александр Генрихович считает, что под этим камнем сокрыта бессмертная голова Лернейской гидры, — усмехнулся учитель. — Глупость, конечно. Но звучит весьма романтично. Всем нам хочется верить в какой-то свой миф, близкий тебе по духу.
— А Намцевичу близки гидры, тифоны, химеры и ехидны?
— Они тоже жители нашего мира, как и феи, эльфы, небесные ангелы, — ответил Кох. И добавил с каким-то тягостным полувздохом: — Вам письмо. Я, собственно, должен был только передать вам его. Но мне необходимо сказать кое-что еще.
Он протянул мне незапечатанный конверт, в котором лежал лист бумаги.
— Это от Валерии, — пояснил он. И вновь последовал едва слышный вздох.
«Трудную миссию он на себя взял, — подумал я. — Если учесть, что он любит эту черноволосую девушку».
— Вы знакомы с содержанием письма? — спросил я на всякий случай.
— Что вы! Как вы могли такое подумать, — взмахнул он руками. — Если бы она желала этого, то не преминула бы сказать об этом. А так… нет, ни в коем случае!
Я углубился в чтение. В послании было всего несколько фраз: «Если вам дорога ваша жизнь и жизнь ваших друзей, то вы должны попытаться сегодняшней же ночью пробраться в замок, — она так и написала — „замок“, словно была заколдованной принцессой в плену у злого чародея, — и встретиться со мной. Вы знаете, где меня найти. Промедление недопустимо. Готовятся ужасные вещи. Условным сигналом будут четыре коротких удара в мою дверь. Я буду ждать вас и не спать всю ночь. Прощайте». Я свернул письмо и положил его в карман.
— Вы можете сказать мне, что здесь вообще происходит? — спросил я. — Вы часто бываете у Намцевича и должны знать или хотя бы предполагать.
— Больше я ничего не могу добавить, — ответил учитель, на чьих бледных щеках играл нездоровый румянец. — Поскольку это касается других людей. У меня такое правило.
— Но хотя бы — кто такая Валерия?
— И об этом я не вправе вам говорить. Если она пожелает, вы узнаете об этом от нее самой. Но зато я могу сообщить вам другое, что относится непосредственно к нам с вами. Помните тот спиритический сеанс у Викентия Львовича Дрынова?
— Конечно. Меня тогда чуть не убило электрическим током. Такое, знаете ли, не забывается…
— Вот-вот… об этих проводах. Я догадываюсь, кто подложил их на спинку вашего кресла. Этот человек находился тогда среди нас. Я не знаю причин, почему он собирался это сделать, и не могу пока назвать вам его имя, поскольку мне надо еще раз все тщательно проверить, но поверьте, это происшествие меня сильно расстроило, так как я относился к этому человеку со всем уважением.
«Меня бы это происшествие, удайся оно до конца, расстроило бы еще больше», — подумал я. Мне был симпатичен этот голубоглазый юноша с легким пушком на подбородке, сочинивший себе какие-то благородные правила, от которых не мог отступить ни на шаг. Он очень напоминал разорившегося дворянина, занесенного сюда из девятнадцатого века и вынужденного подрабатывать учительством.
— Через несколько дней я назову вам имя человека, намеревавшегося вас убить, — продолжил Клемент Морисович. — А пока прощайте! Честь имею.
— Постойте, — остановил его я. — Вам нравится Валерия?
— Это к делу не относится, — махнул он рукой и пошел прочь.
А я, посидев еще немного на Волшебном камне и перечитав послание, поспешил к Ермольнику, чтобы предупредить его о ночной вылазке.