ГЛАВА ПЯТАЯ
Военный проспект. — Вражеский ракетчик
Прямой как стрела, нарядный и многолюдный ленинградский проспект, на котором жила Майя, стал неузнаваемым. Он притих, затаился, даже словно сжался, и стал меньше. Уродливо и страшно торчат развороченные прямым попаданием фугасных бомб ещё недавно красивые дома. К счастью, их всего три.
Майя каждый раз останавливается возле одного такого разбомбленного дома, когда идёт в дальний продовольственный магазин. Она невольно замедляет шаг перед этим домом, затем переходит на другую сторону проспекта и смотрит вверх. И всякий раз её потрясает то, что она видит. Висящий невесть на чём розовый абажур на пятом этаже. Рояль, запутавшийся в балках — на четвертом. Но самой странной и неожиданной вещью кажется громадная картина в широкой золотой раме на неповреждённой стене второго этажа. Целые обои, портьеры на двери — всё вызывает пронзительное чувство недоумения, страха и растерянности.
Вместо блестящих стёкол с кружевными занавесями на проспект мрачно глядят невыспавшиеся, запылённые, с бумажными полосками окна. А во многих домах вообще нет стёкол. Они закрыты чем попало, забиты фанерой, разными досками, а некоторые окна заткнуты полосатыми матрацами, а то ещё и чем-то некрасивым и непонятным.
Привыкнуть к этому нельзя, сколько бы ни ходила мимо, ни таращила глаза.
В последние недели Майя мало смотрит по сторонам. Она смотрит себе под ноги. Погода приносит много неприятностей и неожиданностей. Рано началась зима, подморозило, потом оттаяло. Не успело растаять как следует, как ударил мороз. Получилась не ровная привычная панель, а бугристая неровная наледь. Неожиданно скользкая до такой степени, что того и гляди свернёшь себе шею, если, например, неудачно свалишься.
Майя думает о войне.
Все о ней думают.
У всякой войны во все времена подлое лицо. Она уносит молодые мужские жизни. Цвет нации.
Но это всегда происходило на фронте.
Какое же лицо у этой войны, если она забралась в самый город. Убивает не только молодых мужчин, но женщин, стариков и детей.
В ленинградских дворах тихо. Давно не слышно ребячьей возни, шума и криков. Дворы опустели. Кто эвакуировался ещё в начале войны, а кого уже унесла смерть. Оставшиеся невылазно сидят в своих холодных промозглых квартирах и боятся голодной смерти.
А бывает смерть понятной и справедливой?
Майя не может разобраться в этом, сколько ни думает.
Она и не хочет думать о смерти, хотя слышит об этом каждый день. Особенно не хочется думать о своей смерти. Если это и произойдёт, то никак не раньше, чем через пятьдесят лет. Нет, через пятьдесят один год. Не раньше, надо быть только в этом уверенной.
Всюду развешивались плакаты. Мурашки от них на спине леденели, когда девочка останавливалась и разглядывала их. Плакаты казались ей жестокими. Они призывали: «Убей», «Отомсти».
Это тогда они казались ей жестокими, теперь она твёрдо знает: надо мстить фашистам за убитых, искалеченных на фронте и умирающих от голода в самом городе. Осенью они с девчонками ежедневно бегали в кино, благо кинотеатр был рядом. Каждый день показывали фронтовые киносборники. Они были жуткими. Майя в испуге отворачивалась от экрана, сидела с закрытыми глазами. До колотья в боку было жаль людей, идущих на смертную казнь. Их расширенные глаза, бледные лица, упрямо и гордо сжатые губы надолго запоминались. Они не стали предателями и рабами фашистов. Были репортажи и о стоявших на фронтах насмерть бойцах, о смелых летчиках, идущих на таран.
В каждом сборнике рассказывалось о героическом труде рабочих, которые по восемнадцать часов в сутки не отходили от станков.
Показывали и смешное. Трусливые пленные фашисты с такой готовностью поднимали руки, заискивающе поддакивали и так быстро лопотали на своём трескучем языке, что народ в зале начинал нервно веселиться.
Но самым трусливым и глупым всё-таки был их фюрер. Он дёргал руками и ногами, таращил маленькие глазки и что-то отрывисто гавкал, как тёти Катин пес Узнай. Косая чёлка его валилась на глаза, закрывала чуть ли не пол-лица. Он встряхивал башкой и ещё больше гавкал и дёргался.
В зале злорадно смеялись и люто ненавидели главного фашиста.
Мальчишки заранее запасались рогатками. Как только на экране появлялся Гитлер, они расстреливали его из рогаток в упор. Камни смачно шлёпались то в лоб, то в широко открытый рот ненавистного фашистского главаря. Это было здорово. Все восхищенно ёрзали на стульях, гоготали, улюлюкали. Картина прерывалась, зажигался свет, и взрослые грозили мальчишкам надрать уши и вывести их с рогатками из зала.
Фронт встал на окраины, и весёлые киносборники исчезли с экранов кинотеатров. Теперь стали показывать героические картины прошлого: «Чапаев», «Александр Невский», «Минин и Пожарский». Приободрённые, уже уверенные в скорой победе, жители расходились по своим делам. Город зажил сложной, опасной, донельзя уплотнённой жизнью. Стал называться город-фронт.
Тихо во дворах Майиного дома. В подъездах сидят дежурные жильцы из дружины самообороны. Когда город бомбили по нескольку раз в сутки, у них было много работы. Падали снаряды, фугаски, но особенно много с неба сыпалось зажигательных бомб. С приходом морозов дежурные дремали от слабости, закутавшись так, что торчал один нос из кучи тряпья. Дремали и ночью, и днём. Возле дежурных стояли высоченные деревянные ящики со смёрзшимся намертво песком. В песке застряли широкие пожарные лопаты. Ящики эти расставлены в подвалах домов и на чердаках.
Город поддерживал порядок и сам себя защищал. Как мог.
Милиции в городе мало, каждый боец на счету, — и ленинградская милиция ушла на фронт. В городе порядок был строгий, соблюдался жёстко комендантский час.
Однажды поздним вечером зазвучала сирена воздушной тревоги. Майя с мамой побежали в бомбоубежище, находившееся в третьем флигеле. Это было томительно долго. Надо было выбежать из квартиры на пятом этаже, спуститься по крутой чёрной лестнице и среди криков и суматохи, под вой сирены, пальбу зениток бежать на задний двор. Они почти добежали до бомбоубежища, как в чёрное октябрьское небо взлетела ракета. Совсем недалеко от них. Казалось, из соседнего, рядом с кинотеатром, двора.
О диверсантах знали все. Знали и о предателях, притаившихся в городе в ожидании немцев.
Что тут началось! Враг рядом!
Бежавшие остановились, словно онемели от страшной подлости. Потом, забыв про тревогу, надрывно воющую остервенелую сирену, все закричали и помчались в соседний двор. За взрослыми, опережая их, бросились мальчишки и девчонки.
Шум сделался такой, что заглушал сирену.
Майе стало жутко интересно. Она тоже закричала, рванула свою руку из руки бдительной мамы и помчалась ловить вражеского ракетчика. Наталья Васильевна бросила чемодан, догнала дочку, схватила так, что чуть не выдернула ей плечо. И ещё дала подзатыльник.
Вражеская ракета взвилась невысоко, постояла несколько мгновений в воздухе и, будто испугавшись своего чёрного дела, погасла. Ядовито-зелёная в чёрном осеннем небе. Это было бы красиво, если бы не было подло и жестоко.
В бомбоубежище усталые измотанные люди присмирели, задумались. Скамейки все были заняты. Пока мама ушла искать чемодан, Майя уселась на пухлый узел, неизвестно зачем таскавшийся вместе с чемоданом. Незаметно девочка уснула, привалившись головой к сырой стене бомбоубежища.
Короткий её сон был настоящим триумфом. Она вволю наловилась вражеского диверсанта, хотя он был таким хитрым, что ускользал от неё, как ящерица. Но она упрямо ловила его, поймала и вела по городу этого юркого негодяя. Его косая чёлка слиплась от страха, тараканьи усы обвисли. Он мелко семенил, а она с наганом в руке шагала широко и гордо. Все прохожие ахали, удивлялись, какая она смелая. Совсем как Анка-пулемётчица. И сильная, как Минин и Пожарский.
Ей было приятно, она шла на цыпочках, чтобы казаться выше ростом. Она улыбалась всем и раскланивалась. Как Любовь Орлова. Вражеский ракетчик тоже стал улыбаться. Может быть, он осознал свою подлость, а может быть, радовался, что она не убила его из громадного нагана, еле помещавшегося в её руке.
Всю ту ночь они провели в бомбоубежище. Налёты фашистской авиации следовали один за другим до самого утра. Не было смысла бегать домой на час-полтора с тяжёлыми вещами. На рассвете они узнали, что вражеского ракетчика поймал военный патруль. И ракетницу нашли в пальто, самих же патронов при нём не было.
В бомбоубежище негодовал народ:
— Такой гад хитрый. Спрятал или в люк выбросил, чтобы, значит, улик не было…
— Нет, он их расстрелял. Неужели непонятно?
— Ждут вражины часу своего. Мол, придут немцы в Питер…
— Ну, нет!
— Недолго уш шдать. Всё уш германец пошанимал, ишь до Уралу допёр, недолго… уш шдать нам ошталошь, — прошамкала бабка из тёмного угла.
— Не болтай, старая!
— Я и говорю, они не придут. А они-то надешу имеют, пуляют себе и пуляют… Говорят, шёрная туша прёт на Питер. Штрашть школь…
Люди недобро косились, а бабка шамкала и поминутно крестилась. Тощая рука её в драной варежке так и мелькала. Майя отвернулась. Она узнала старуху.
Во дворе её называли «щукой». За вредный характер. Зубов у неё не было вовсе, не то что щучьих, но и своих. Сидела бабка целыми днями возле окошка на первом этаже. И глядела в окно без занавесок целыми днями. Словно ей нечего было делать. Именно перед её окнами на заднем дворе мальчишки играли в свой футбол.
Только к бабке в окно влетали тугие мячи, пущенные ногами лихо орущих мальчишек. Они играли в футбол с утра до вечера, с перерывом на обед, и ничего вокруг себя не замечали.
Звонко сыпались бабкины стёкла, и мальчишки на мгновение замирали. Затем бросались наутёк. Бабка, словно ждала этого. Неповоротливая в толстом пальто зимой и летом, в клетчатом, скрученном жгутом вокруг шеи платке, она неожиданно резво выскакивала во двор, носилась за мальчишками. Кого-нибудь обязательно хватала. Она таскала его за уши, заглядывала в глаза и пронзительно на весь двор вопила. Словно не она, а ей драли уши. Взрослые считали её выжившей из ума и с ней не связывались, даже если их чаду она чуть вовсе не открутила ухо. Мальчишки бабку люто ненавидели. Им казалось, она сама ждёт с нетерпением, когда ей разобьют стекло. Тогда она всласть покуражится. Вечером злой отец попавшегося бабке мальчишки с приторной улыбкой вставлял новое стекло.
Бабка, чрезвычайно довольная, сидела рядом и милостиво кивала.
Футболисты в начале игры осторожничали, предупреждали друг друга — мол, «щука зырит». Потом игра разгоралась, они начисто забывали и про бабку, и про всё на свете в необычайном футбольном азарте. Опять сыпались бабкины стёкла, и она, радостная и резвая, уже скачет по двору…
Сейчас бабка злорадствовала осторожно. Как бы чего не вышло — время военное. Но характер её был неисправим.
— Нешто вшех переловите. Шпионов энтих, што тараканов. Пошитай в каждой шели шидят, шдут швоего шпионшкого шашу…
— Какую шашу?
— Не шашу, а шашу. Шроку, бештолошь!
— Старая, а чем занимается, — плюнул дядя Лёша из девятой квартиры. Он недавно пришёл из госпиталя, ходил на костылях трудно, со слезами на глазах. В бомбоубежище почти не спускался.
— Полоумная Мурка времён покоренья Крыма, — съязвил недавний футболист. Это был Женька Лещёв из шестой квартиры. При неумелом тушении зажигательной бомбы ему страшно обожгло правую щёку, и он старался к говорившему повернуться левой стороной лица, он видел, что его изуродованная щека вызывает жалость, а это его злило и мешало нормальному разговору.
— Не ошкорбляй, шоколик нештатный. Я Дуня, а никакая не Мурка…
— Ты, Дуня, с войной совсем рехнулась? Не съездила тебя фугаска по затылку?
Женькин приятель, самый заядлый футболист, дерзко глядел на бабку.
«Щука» повела глазами и оторопела. Борька Пузырёв над ней насмехается. Как он вырос! Как время бежит!
А давно ли она таскала его за ухо. А потом его отец драл ремнём. Он орал, а бабке приятно было слушать. Да, время бежит. Теперь, пожалуй, он может и сдачи дать.
Бабка с сожалением отвернулась. Борька Пузырь мстительно свистнул прямо в бабкино ухо. Она присела и вовсе струсила.
— Хорошо бы, шоколик, вшех победить, — прошамкала она заискивающе и перекрестилась на мусорную метлу, стоявшую в углу.
Но случалось в то бессонное тревожное время и курьёзное.
В конце августа маму Майи вызвали в штаб самообороны. Днём и срочно. Штаб находился в жакте, и управдом был его начальником.
За Натальей Васильевной увязалась Майя.
— Снова дежурить? Опять кто заболел? Не пойду, я и так три дня назад дежурила ночью, а днём у меня работа. Что я в доме, одна? — сердилась Наталья Васильевна, спускаясь по лестнице.
В жакте, несмотря на белый день, наглухо были зашторены окна. Ярким солнцем горела большая электрическая лампочка, свешиваясь с потолка на длинном чёрном проводе. Тощий, как гороховый стручок, управдом Черпаков сидел за столом и внимательно разглядывал какую-то бумагу. Чуть носом по ней не водил. Возле стола стояли два высоких подростка с противогазами на боку. Напротив управдома, спиной к двери, — невысокий плотный мужчина в красноармейской форме.
Это его бумаги разглядывал управдом.
Фигура красноармейца выражала крайнее нетерпение. Он переминался с ноги на ногу, нервно тянулся к своим бумагам. Майя сразу поняла, что он торопится. Они с мамой остановились в дверях.
— Погодите, гражданин торопливый. У нас тоже фронт, и все мы тоже торопимся. А вы, гражданка Александрова, пройдите. И отвечайте быстро, не задумываясь…
Управдом важно прищурился и в упор поглядел на Майину маму. Та пожала плечами. Тогда он зачем-то поглядел на Майю, и она поёжилась под его неприятным колючим взглядом.
— Я вас спрашиваю, гражданка Александрова. Что молчите? Этот подозрительный тип разыскивал вас. Битый час стоял под аркой, разглядывал списки жильцов нашего дома. Кстати, надо спросить с паспортистки, почему они не убраны. Помощь врагу? Если он с фронта, как говорит, то что, ему на фронте делать нечего? Фашистов бить надо, гражданин, а не прохлаждаться под аркой прифронтового дома! А красноармейскую книжку и подделать можно. Знаю!
Говоря, управдом глядел на Майю. В конце яркой обличительной речи она зажмурила глаза и почувствовала себя виноватой. Будто это она стояла под аркой и долго разглядывала списки ни в чём не повинных жильцов дома.
— Диверсанта поймали? — тонким от волнения голосом пропищала Майя. Неожиданно для себя. Но ракетницы, гранат за поясом, на худой конец пистолета у красноармейца не было.
— Я зачем понадобилась? — спросила Наталья Васильевна, охнув.
— Сначала посмотрите на этого субъекта, а потом уж будете охать и отнекиваться, — внушительно проговорил управдом.
Красноармеец обернулся, насмешливо хмыкнул, и Майя узнала дядю Костю, родного маминого брата.
— Ходят тут в формах, вынюхивают, разглядывают. И ещё улыбаются… Нет, номер ваш не пройдёт. Форму можно и с убитого бойца напялить, книжку тоже его забрать… Вон, целые склады фашисту достались. А то стоит, вынюхивает… Не случайно это. Сам, небось, военные объекты запоминает…
Наталья Васильевна переводила глаза с управдома на брата. И обратно.
— Стало быть, не признаёте? Так и запишем. Обы-ы-ска-ать! — неожиданно взвизгнул управдом. Он заёрзал на стуле, потом стремительно вскочил и, покраснев, благоразумно отбежал к шкафу.
Подростки разом вздрогнули, переглянулись и схватились за противогазы, словно за пистолеты.
Майя бросилась к управдому.
— Не смейте! Это дядечка Костя. Никакой он не диверсант! Сами вы подозрительный. Завесились тут днём…
Управдом вдруг сделался таким необъяснимо бдительным, что на жильцов, живущих в доме чуть не с революции, и то смотрит с непримиримой враждебностью. Жильцы в долгу не остаются: усмехаются, крутят пальцем у виска, намекая на значительные перемены в управдомовой голове с началом войны.
— Усохни, не баламуть трудящих. Я при исполнении. С меня там спрашивают законы блюсти!
И потыкал тощим веснушчатым пальцем в потолок.
— Что же ты молчишь, мама?! — возмущается Майя.
Мама, откашлявшись, спросила осипшим голосом:
— С Дмитрием беда? Не молчи, Костенька. Не скрывай. С ним беда? Говори, не мучь меня…
Устало улыбнулся дядя Костя, покачал головой.
— Правда, Костенька? Не скрываешь от меня? Нет беды? — сомневается Наталья Васильевна. Майя тревожно поглядывает то на маму, то на дядю Костю.
— Правду говорю, сестра.
Тогда мама повернулась к управдому, притихшему у шкафа, сказала веско-укоризненно.
— Это же брат Костенька. Константин Васильевич. С фронта. Мог забыть мою квартиру. Что с того? А вы сразу оскорблять. Зачем так, Митрофан Григорьевич?
— Григорий Митрофанович, — торопливо поправил управдом.
— Вот-вот. Некогда ему тары-бары с вами разводить. Это вам не бессловесные жильцы. Ему с фашистами воевать. Может быть, завтра в рукопашной с ними драться, а вы? Глупый вы, Митрофан Григорьевич.
— Григорий Митрофанович, — повысив голос, поправил управдом.
Подростки с противогазами смутились, тихонько между собой зашептались.
— Правильно, гражданка Александрова, — сказал управдом. — Так и прописано. Забирайте документ, товарищ боец. Как дела на фронте? Даёте фашисту прикурить? Шею ему мылите?
— Вот шёл бы и шею им мылил сам. Моложе моего папы, а тут околачиваешься. Прикрылся своими болезнями, — ворчала Майя, искоса разглядывая туманно улыбавшегося управдома, который стал елейным, тягучим, как вязкая патока.
— Не обижайтесь на нас, — сказал один из подростков. — Приказ вышел — забирать всех подозрительных для проверки. Слыхали, диверсантов в город фашист пачками засылает?!
— Не смущайтесь, ребятки. Время военное. Только как с противогазами ловить диверсантов? А если настоящий диверсант — куда вы с ними? Просто перестреляет как цыплят. Этот, — дядя Костя усмехнулся в сторону управдома, — за вас или за шкаф спрячется. Мальцы вы ещё. А вообще всё правильно!
— Стараемся, — приосанился управдом. — Мы завсегда понимаем обстановку, стараемся приспособиться…
Он важно прошествовал к столу, долго усаживался на скрипучий венский стул, сразу же уткнулся в какую-то длинную бумагу. Он дал понять, что ему крайне некогда.
— Вот-вот, приспосабливаешься, — негромко шипит Наталья Васильевна. — Этого тебе не занимать. Буравчиком вылезешь.
— А живых немцев видели? Какие они? А штыками дрались врукопашную? А в Ленинград они не пройдут? — подростки засыпали дядю Костю тревожными вопросами.
Неловко им было. Они наперебой старались услужить дяде Косте. Один — ему бумагу свернул и подал, потом книжку. Другой — табуретку придвинул. В одном из подростков Майя с трудом узнала Жоржика Иванова. Другой был ей незнаком.
— Не сдадим город, ребятки. За отцов краснеть не придётся. Затем стоим!
Стрелковая часть дяди Кости держит оборону недалеко от города. И надо было случиться такому чуду: в одном из подошедших к нему сапёров он узнал Дмитрия, мужа своей сестры Наташи. Они ахали, тискали друг друга в крепких мужских объятиях, удивлялись такому событию. Потом курили и молчали, поглядывая друг на друга с улыбкой. Поговорить как следует так и не удалось. Дмитрия окликнули, и он заспешил на переправу через реку. Сапёрам на войне всегда много работы: при наступлении и при отступлении. Они расстались, обменявшись между собой адресами полевой почты.
Об этом мама знала из папиного письма. Последнего.
В жакте, увидев брата, она страшно перепугалась. Подумала: с дурной вестью о муже приехал. Она ещё на пороге его узнала, но не могла сдвинуться с места, разом одеревенев. Женщина не слышала, что болтал управдом.
Не с дурной вестью, проведать её приехал Костенька. Наталья Васильевна бестолково и радостно суетилась. Ставила чайник на керосинку, макароны — на примус. Она хотела накормить дорогого гостя. Ничего, что нет мяса, колбасы, макароны подрумянятся и на хлопковом масле. Чайник не кипел, макароны подгорели.
— Господи, вот всегда так, — огорчённо сказала Наталья Васильевна. — Как назло!
— Не суетись. Лучше сядь, дай на тебя посмотрю. У меня и времени осталось мало, а мне ещё до Калинкина моста бежать. Там будет ждать попутка. Мы раненых в госпиталь привезли.
— Много убитых и раненых? — заохала Наталья Васильевна.
— Хватает. Больше, чем хотелось, — нехотя пробурчал дядя Костя. — Война есть война.
— Мы ничего здесь не знаем. Сидим, ждём. А чего ждём? Смерти? А у вас-то как? Как Дмитрий выглядел. Всё расскажи, Костенька, ничего не скрывай.
— Похудел Дмитрий. Один нос остался. И формы на нём нет. Говорит, не всем сапёрам хватило. А работа у них тяжёлая. Ходит какой-то сгорбленный, видно, сильно измотался.
— Господи, формы не хватило. Как же это? У него же тонкие шерстяные брюки. И он контуженный ещё с германской войны. Той. И грыжа оперированная… Как же он в сапёрах?
— Что делать, сестра. На войне не выбирают, куда начальство скажет, туда и пойдёшь. Оборвался, как гопник. Переправы да укрепления делать — не на печке сидеть. А мужества не занимать!
— И ты худой, Костенька. Глаза ввалились. Синяки. Может, помоешься до пояса? Или ноги вымой прохладной водой с мылом. Портянки могу новые дать. А, Костенька? Вон и чайник вскипел. И чаем напою потом. Вон сколько пыли на тебе, помойся, а я гимнастёрку зашью и новый подворотничок пришью. Боже, и у тебя одни глаза остались. Как воюешь?
— Это точно. У всех — одни глаза. Не в санатории. А как воюю — командиры не обижаются. Но ничего героического мною не совершено. И подвиги, и геройства совершают, но я не знаю их имён. Мы не успеваем, не до того, чтобы знакомиться: не успеешь оглянуться, а вокруг тебя уже почти все новые лица… Мясорубка!
— Господи, что же делается, что с вами будет?! И что нас здесь ждёт? Майя, давай живей папину чашку!
— Сплошные неожиданности с утра и до вечера. Скучать некогда. Да сядь, Наташа! Кто знает, увидимся ли когда… Фашист тучей прёт, пощады не знает. А пустить в Питер нельзя. Даже подумать страшно об этом…
Он встал, поглядел на часы, одёрнул выгоревшую гимнастёрку, поправил ремень. Пахнуло солдатским потом, смазанными кирзовыми сапогами, бензином и ещё чем-то.
— Забыл, — спохватился он. — Я гостинец привёз. Вон, глазастая племянница смотрит. Как не привезти! — И Дмитрий сунул банку. — А куда она мне? Не ровен час, убьют. Фронтовой, выходит, привет от отца. Принимаешь, племянница? И от меня.
«Фронтовой привет». Как здорово звучит. Счастливая Майя кивнула.
— Ты плечом подёргиваешь. Ранен был?
— Вроде того. «Кукушка» задела. Почувствовал, словно обожгло. Словно кипятком… Ранка в мягких тканях. Посылал ротный меня в медсанбат, да стыдно с такой царапиной там ошиваться. Обошлось, только иногда плечо ещё дергается. «Кукушка» — самая зловредная птичка. Заберётся в ветки. Он тебя видит, а ты его — нет. Здесь кто кого обойдёт…
Из солдатского мешка выкладывались на стол сказочные вещи. Майя следила за каждым его движением. И стол успела накрыть.
Дядя Костя задумчиво разгладил светлые усы и спросил:
— Нет вестей от Марии?
Мама покачала головой.
— Я оставлю номер полевой почты, если напишут — не поленись, Наташа, сообщи.
— Они под немцем, Костенька. Как им писать? — виновато проговорила Наталья Васильевна. Оба задумались.
— Вас бомбят?
— Тревоги частые, всю ночь бьют зенитки. Ночью не успеешь раздеться, в постель лечь, как снова сирена. В город не пробиваются. А может быть, Мария с сыновьями успела эвакуироваться? Может быть, в суматохе затеряла твою полевую почту, ведь всякое бывает, Костенька?
Они разговаривали, а Майя исподтишка разглядывала подарки. Солидно стояла банка с тушёнкой. Рядом с ней стояла ещё одна банка, поменьше. И ещё что-то лежало в пожелтевшей, пахнущей махоркой газете. Сквозь неё не разглядеть, а развернуть неудобно. Только и остаётся принюхиваться к пакету, как кошка. Но Майин несчастный толстый нос с дурацкой полоской поперёк ничего не хочет улавливать, кроме махорочного запаха.
Чай дядя Костя наскоро выпил, от горелых макарон отказался.
— Господи, наглядеться не успела, а уже уходишь…
— Идти надо, сестра. Война — мужская работа, идти надо. Надо, сестра!
Наталья Васильевна обняла брата:
— Береги себя, у тебя дети. Дмитрий, когда уходил, сказал: придём, мол, скоро домой. Начистим зубы фашисту и вернёмся. Месяца через три. И соскучиться не успеешь…
— Все так говорили. Пора, сестра! Опоздаю, пойду под трибунал.
Он засуетился, заторопился, стал прощаться. Усталый, насквозь пропылённый немолодой уже боец Красной Армии. Защитник.
— Как же вам трудно. Как тяжко. А я, бестолковая, так ничем и не накормила!
Мама сморкалась в платок и виновато глядела на брата.
— Кухня накормит.
Он забросил пустой мешок на здоровое плечо, поправил на боку зелёный противогаз.
— Попрощаемся, сестра. Всякое бывает. И ты мордаху подставляй, племянница. Папа велел слушаться. Под бомбы не лезть. Храбрая, управдома отчитала. Этот многолетний пацан соблюдает принцип: лучше перебдеть, чем недобдеть… Перед начальством благоговеет до судорог. Одним словом, надежно сидит на своем месте. Закавыка! Слушаешь маму?
— Он хитрый этот Митрофан, — говорила мама. — Весь какой-то намыленный.
Майя от похвалы засопела. Мгновение поколебавшись, она обхватила дядю Костю за шею, неловко ткнулась в колючие пышные усы.
— На фронте шпионы водятся, или только в городе?
— Не приставай с глупыми вопросами, — рассердилась Наталья Васильевна.
— Ещё как водятся! Вон, недавно целая группа шла… В красноармейской форме, книжки — не отличишь. И говорят по-русски…
— Ну? — насторожились Наталья Васильевна с Майей. — Как же узнали?
Майя вытянула шею.
— Шли со стороны немцев, говорят, заблудились. А сами прятались за кустами. Ну, при обыске — у одного пачка денег засунута в голенище сапог. Отвели к командиру, спросили, от какой части отстали. Такой и поблизости нет. Влипли, значит, раньше времени. И в книжках красноармейских скрепки не железные, как наши. Одним словом, всё липа.
— Куда их? Расстреляли?
— Отправили в тыл, там разберутся. Не солить же их на передовой. Смеёшься, племянница? Пиши, Наташа, если от моих что будет. Сразу пиши. День и ночь о них думаю. Сыновей жалко…
Наталья Васильевна кивнула.
— Я вас ждать буду с победой. Вы ещё утром встаёте, а я уже вас жду. И командира вашего. Я всех с фронта буду ждать! — кричала Майя убегавшему дяде Косте.
Долго ещё слышался топот кирзовых сапог по лестничным ступеням. Наталья Васильевна улыбалась сквозь слёзы и обречённо вздыхала. Майя раздумывала: не заплакать ли и ей. А то она как железная. Но загадочный пакет опять привлёк внимание. Она поглядела на маму, потянулась нерешительно к нему. Осторожно развернула. Большие белые сухари глядели на девочку. И ещё две отломанные половинки. Она, зажмурившись, перебирала их, нюхала, снова перебирала. Они хорошо пахли сливочным маслом, ванилином и… махоркой.
Она не выдержала:
— Я возьму… один… отломанный.
Мама глядела на комод. Там стояла папина фотография. Долгим грустным взглядом.
— Я возьму половинку?
Она тронула маму за безвольно опущенную руку. Мама отмахнулась.
Через секунду Майя грызла сухарь, запивала остывающим чаем и размышляла:
«Вкусные на фронте дают сухари. А разве на фронте можно обойтись без вкусных сухарей? По работе и еда. Разве победишь врукопашную фашиста? И торопился он очень правильно. Его товарищи ждут. Как они одни без него сражаться будут?»
От неожиданно пришедшей в голову мысли Майя поперхнулась.
— А если у кого нет никого на фронте. Кто должен эти семьи защищать? Опять мой папа с Валей и дядя Костя?
Мама не отвечала.
Майя так удивилась своей умной мысли, что, увидев на другой день мужчину призывного возраста, внимательно его оглядела. Почему он не на фронте? Мужчина был молодой с целыми руками и ногами. Отчего он в городе прохлаждается?
Она шла за ним след в след до самого угла проспекта Газа. Еле вышагивая. Она так устала, что когда он остановился, она налетела на него. Он удивился, а она покраснела и рассердилась.
Приводил её в негодование и Манин отец, этот пьяница с одним глазом. Подруга сказала, что его забраковали медики. Это ещё больше возмущало.
— Как это забраковали? Он вполне может прицеливаться другим глазом. Или подносить патроны. На худой конец, в кустах поджидать шпионов. Их в кустах видимо-невидимо. А кашу варить? Уж кашу варить можно совсем без глаз. Сиди и в котле поварёшкой помешивай, а лошадь кухню возит по окопам сама.
— Он одноглазый пьяница, — сказала Маня.
— Я забыла. Может напиться и всё перепутать. Ещё станет в наших стрелять или кормить немцев. Но ведь вас должен же кто-то защищать. Меня и маму — папа и старший брат. А вас? Опять мои папа и старший брат. Это несправедливо.
Маня расплакалась и ушла.